Авторский блог Алексей Татаринов 00:45 Сегодня

Литературная борьба как осеннее состояние

русская идея – и апология литературы, и сомнение в ней

В начале осени бывает чуть сложнее. Ничего страшного, надо чаще доверять присутствию смысла, спокойно проверять свое отношение к нему.

… девятого сентября вошел в зал армавирского филиала Кубанского госуниверситета и сразу сказал: «Художественная литература необходима нам как ненадежность – полная красоты, смысла, русского слова и возможного восхождения».

И сразу подумал, еще не успев зафиксировать недоумение слушателей: а зачем нам вообще ненадежность? Особенно сейчас. В критике я всегда на стороне эпоса, почему к учителям пришел – трудным?

В Школе молодого гуманитария прочитал шесть лекций с одним названием «Литература как русская идея». Ни одна из них не совпадала с лекцией предыдущей. Это не потому, что я молодец. Причина иная: не мог найти ни устраивающую меня форму, ни окончательное для темы содержание. При этом тему придумал исключительно сам. Мне предлагали сформулировать попроще – о значении литературы для воспитания педагогов, например.

Школа молодого гуманитария – кубанское продолжение проекта, который стартовал благодаря главе Крымской митрополии Тихону (Шевкунову). Вузовские преподаватели и священнослужители отправляются к учителям, чтобы возник мост между светским и духовным образованием. В движении по этому мосту должен быть получен ответ на вопрос: как воспитать поколение, способное преодолеть глобализм и выстоять в расширяющейся мировоззренческой войне?

Мои товарищи по школе говорили о православном воспитании, о спасении в Церкви, о битве цивилизаций и значении государства, о путях победы в информационной (и не только) войне. Их платформы нерушимы, полны объективных показателей.

Я шел к учителям с литературой, решил за 80 минут (столько на каждую аудиторию) рассказать, как себя и других спасать прозой и поэзией, как совершенством художественных миров отгонять демонов – и в мистическом смысле, и в политическом, и в художественном.

Но прав ли я в принципе? Русская идея – это Евангелие, «Слово о Законе и Благодати», «Москва - III Рим», империя и православное царство, последняя граница противостояния антихристу, для кого-то – советский коммунизм.

Помогла ли литература России?

Пафосные реакции захлебывающихся братьев-филологов лишь часть правды о нашей изящной словесности. Те, кого государственные юристы решили назвать словом «иноагент», в большинстве случаев считают себя литераторами. Улицкая*, Глуховский*, Акунин*, Шишкин*, Быков* – писатели, были внимательно прочитаны нашей интеллигенцией; все они лауреаты премий и влиятельные идеологи, вполне способные перевести не самую талантливую из поэтик в прямолинейную, но вполне работающую дидактику.

В XIX столетии нарастающий кризис государственности совпал с золотым веком русской словесности, которая и стала для большинства читающих новой «церковью». Необязательно соглашаться с Василием Розановым, который то намекал, то орал, что Россию убила русская литература (в ее критическом потенциале, в атаке на помещиков, чиновников, царей и сам русский характер), но услышать стоит. Да и большевики быстро смекнули, что многие мастера русской словесности могут быть использованы как союзники. Коммунистическая, антицерковная история русской литературы значительная и лишенная однозначности тема.

А кто скажет, что Бродский, Солженицын, Пастернак, Мандельштам, Гроссман, Булгаков, Платонов и вся «возвращенная литература» (Перестройка!) – это плохая литература? Нет, качество высокое! Роль в разрушении Советского Союза, в содействии Западу, в косвенном покровительстве «криминальной революции» – большая! Все волны эмиграции были задействованы в создании цунами, вполне ощутимого и в этой войне.

В минуты осенних сомнений приходит крамольная мысль: а не является ли Русская идея мифом, призванным в мир мастерами отечественной словесности? Мифом рукотворным, придуманным!

Видимо, впервые о ней сказал Достоевский. А потом подключились те, кого называем философами серебряного века – сильнейшие публицисты, дело которых в 40-х годах XX века завершил Николай Бердяев. Написанная им для западных читателей «Русская идея» почти художественное творение, претендующее на сборку нашего национального сюжета.

Учитывать нужно следующее. И я начинаю быть по-осеннему занудным.

Во-первых, Бердяев и его стратегические соратники не были, кроме редких исключений, людьми церковными. Во-вторых, никто из них (да, я не забываю о Розанове) не был государственником, свободным от заигрываний с революцией. В-третьих, на всех (даже на Флоренском) – печать декаданса, превращающего любой эпос и служение в эстетическую двойственность.

Безусловно, что русская идея – литература, если довериться Соловьеву, Мережковскому, Шестову и другим мыслителям, достигшим особенно заметных высот в религиозно-философской критике. Литература тут – в расширенном понимании, с большими полномочиями.

Все они согласны в главном: никто не сказал о России больше и лучше, чем пять наших писателей. Главные философы не мы (это самоаттестация всех причастных), а пятеро величайших – Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Достоевский и Толстой.

Если мы поймем пушкинский синтез христианства с язычеством и интригу меж Онегиным и Татьяной, если осознаем религиозное бегство от своей прозы Гоголя с Толстым, учтем парадоксы лермонтовского демонизма и битвы внутри мира Достоевского – Россия не только откроется, но – изменится!

Я за Россию как Русскую идею, но есть в такой аттестации и декаданс-версия, поднимающая литературу над Церковью и государством, политикой и повседневной нравственностью. Идейность и беспочвенность, революционность и апокалиптика – литературно шокируют в художественных сюжетах, жизненно могут уничтожать – ту «скуку», на которой держится необходимая для протяженности простота.

А может литература так и должна – приносить в жертву любую официальность ради освобождения внутренних миров от груза неповоротливого официоза? И ее миссия в предельной индивидуализации каждого читателя, который совершает свой исход из коллектива и остается недоступным для его призывов?

И об этом надо беседовать с учителями, ошалевшими от двойственности?

Литература – сотрудничество с внутренней формой человека, ее собственная претензия на внутреннюю форму личности, когда в работе языка и связанным с ним строением души преодолеваются искушения заведомо легкими решениями; истина не перестает быть, но ее художественное пространство – не упаковка, не дизайн, а путь, слово – полное не двойственности, а сложности.

С одной стороны отсекается проповедь «иноагентов», у которых всегда хватает аргументов для отсечения сознания от почвы. С другой стороны виден не менее габаритный враг – «фарисей», который всегда готов с чиновничьим усердием превратить любую сложность в императивный знак. В своей предельной точке «иноагент» – апологет литературы как вседозволенности и верховного закона о беззаконии в мире, где человеку так плохо; литературой в своем агрессивном гностицизме он готов порвать риторику выживания, и выживание из ума оказывается пламенных исходом из действительности, слишком инертной для гениев.

В своей кульминации «фарисей» не переносит литературу, она – возможность остаться наедине с собой, скрыться от чиновничества, если в нем хотя бы на минуту увидеть и корявых отцов цензуры, и неоднократно воплощавшуюся мысль о должной победе бюрократического документа над авторским произведением, ибо за документом стоит застрахованный юридический мозг, а за авторским сюжетом располагается нечто единичное – и если вроде бы наше, то не всегда по существу наше.

Хуже всего, когда «иноагент» соединяется с «фарисеем». Если вам такое отождествление представляется невозможным, вы ошибаетесь. Гностическая война с христианством любит двухуровневую структуру: горящие глаза мироотрицателей и пустые взгляды охранителей тут пребывают в союзе, против Духа – и те, и другие. В наши дни таких гностиков – полно. Брать ли их в кавычки или оставить как есть, решайте самостоятельно.

Сам себе кажусь утопистом, однако продолжаю настаивать: миссия литературы – в преодолении первых и вторых: иноагентов и фарисеев.

Вы запросто можете упрекнуть меня в нестабильности и даже в неготовности к участию в Школе молодого гуманитария. Узнав, что в Геленджике выступаю не в здании филиала КубГУ, а в Центре греческой культуры, я решил начать выступление с Греции. Да, я вспомнил о себе, о ежегодных первом и втором семестре, когда преподаю первокурсникам филфака античность, Библию, Средневековье.

Я сообщил слушателям Школы молодого гуманитария о чуде русского языка, который великолепно трансформирует гомеровские поэмы в русские сюжеты. Дело и в самом языке, в его всеохватной и всемирно отзывчивой внутренней форме, и в гениальных переводчиках – в Николае Гнедиче и Василии Жуковском, превративших «Илиаду» и «Одиссею» в наши эпосы.

Это ведь тоже путь к победе – не просто преодолевать античное «священное писание» нашими былинами, а включить его в отечественное языковое служение, собеседуя с Западом на территории красоты и смысла. Дело не в том, чтобы потерять границу между своим и ахиллесовым/одиссеевым. Всё гораздо важнее – приблизить древнюю красоту для мира с Европой или, если это потребуется, для войны с ней.

И эта красота (и отказа Ахиллеса от самосохранения, и движения Одиссея на Итаку, и многого другого) – механизм не западной защиты, а любого народа, способного взять Гомера как свою литературную вертикаль, которая будет помогать бороться со страхом смерти уже на родном языке.

Так работает великая литература – в народе, способном сделать далекое своим.

А во втором семестре (продолжил я лекцию в Греческом центре Геленджика) перехожу к другой Греции – к Византии. Теперь мы со студентами первого курса обсуждаем жития Алексия человека Божия, Марии Египетской, Симеона Столпника, «Лествицу» Иоанна Лествичника, Акафист Пресвятой Богородице.

Можно противопоставлять раннехристианскую литературу античной: святой Алексий и открывающийся вокруг Константинополя монашеский путь – против героев трагедий, платоновских диалогов и всех эпосов.

Имеет смысл и другое движение: Русь, сделав Византию своей, создала формулу литературного компромисса (да, я сейчас говорю и о нашем филфаке): на одном из уровней, без всякого смешения эллинского язычества и византийско-русского православия красота подвига словно создает сюжет подвига – высоты истинно человеческой. Она не выходит за пределы литературы, только сама литература становится проповедью о восхождении.

А если проще? Студенты видят, как в границах одной эллинской земли проигрывают языческие боги, выигрывает Христос и Его святые. Показывает это не духовная семинария, а филологический факультет – не выходя за пределы государственного стандарта.

В Ейске подобная тактика старта показалась мне не лучшим вариантом. Не имея в запасе нерушимого архетипа лекции о литературе как русской идее, я увидел в зале братьев и сестер, которых надо подтолкнуть к главным достижениям литературы. Их должно быть не более двух, одно – написанное вдали, но прочно вошедшее в русский сюжет.

Прочитайте хотя бы две книги! Но прочитайте так, чтобы…

Со второй и начну. Это роман Сервантеса «Дон Кихот». Я не стал пересматривать «Дневник писателя», процитировал Достоевского по памяти, возможно, совместив его позицию с речью страстного испанского кихотиста Мигеля де Унамуно: «Если Господь спросит на Страшном Суде, чего мы, люди, достигли и чем можем оправдаться, ничего не скажем в свое оправдание, просто положим перед Ним два тома «Дон Кихота», и Бог, улыбнувшись, скажет, что этого достаточно, что герой, так живший сердцем, не жалевший себя во имя Странствующего Рыцарства и совсем не боявшийся быть смешным, достаточен для нашего спасения, как и его автор, как и сам роман – для оправдания человечества на суде. Дон Кихот и есть литературно пришедший Христос – испанский и русский».

А второе достижение – сам Достоевский, его «Братья Карамазовы». Сомневаясь в правильности пути, рассказал кратко обо всех Карамазовых, остановился на противостоянии Зосимы и Ферапонта, сказал о воскрешении как главной проповеди романа. Я говорил о том, как евангельские три искушения Христа в пустыне через бунт Ивана становятся событиями литературы, чтобы притянуть читателя к своему первоисточнику. Сообщил о том, что если прочитать «Карамазовых» по-настоящему, то не нужна ни специальная русская идея, ни многоцветие другой прозы и поэзии. Для исхода из иноагентства и фарисейства – достаточно.

Так и должна работать – литература: в художественном событии на тебя обрушивается истина.

Не помню точно, но, возможно, успел сказать о первом целостном сюжете всемирной литературы – об «Эпосе о Гильгамеше», в котором фактическое поражение героя становится литературной победой над смертью, и ради катарсиса (вещество литературы!) шумеры, аккадцы, вавилоняне рассказывали историю смерти Энкиду и пробуждения Гильгамеша три тысячи лет.

Там, где появляется Дон Кихот, там любят противопоставлять его Гамлету – далекому от веры, близкому к кладбищам, черепам и пустоте. На этом контрасте горячего сердца Кихота и холодного разума Принца и я продержался минут восемь. Однако всё сложнее, на высотах литературы герой Сервантеса и Гамлет – лица трагедии, поэтому противопоставление вряд ли последняя точка…

И все же успел почти закричать: бойтесь Гамлета в себе – циничного, губящего Офелию, жаждущего встречи с Йориком; рвитесь к Дон Кихоту – не экономьте на любви и жертве! А во мне самом свою строчку конца 70-х прокричал Юрий Кузнецов: «Отдайте Гамлета славянам!».

Так кто же у нас его заберёт?!

Помня, что последним пунктом Школы будет Тихорецк, не смог обойтись без Юрия Кузнецова – детство он провел в Тихорецке: одна из идеальных фигур и для апологии литературы, и для той темы, которую я содержательно менял пять раз.

Знают ли в Тихорецке Кузнецова? Когда я в речи слегка поднажал, кто-то кивнул, кто-то чуть засветился, большинство – никак. Нуждаются ли в Кузнецове в этом городке? И вдруг я придумал, что приехал именно для этого – чтобы нуждались. Как добиться? Читать стихи. Прочитал:

«Я пил из черепа отца»

«Когда я не плачу, когда не рыдаю»

«Тамбовский волк»

Объяснил про кузнецовский миф, про стремление поэта врезаться в память, создав эпос, песню, превратив метафору в сюжет. Но скромно всё, усталость царит, много совсем юных – к поэзии имеющих слабое отношение.

Тогда решил прочитать «Сказку о Золотой Звезде» (1980), принципиальное для Кузнецова превращение анекдота в трагедию. В этом сюжете есть настолько верное решение наших главных вопросов, что и ландшафт сегодняшней истории начинает смотреться иначе.

Холеный, праздный генерал, захваченный деньгами, лицемерами, благополучием и комфортом, царствует на рыбалке. Даже пойманная золотая рыбка не впечатлила персонажа, не обрадовало и классическое пожелание рыбки:

« - Чего желать, когда я всё имею:

И армию, и волю, и идею,

Звезду Героя, голос депутата,

Том мемуаров, ореол и злато,

И то сказать, жена и дочь в меху,

Сын - дипломат... Немедля на уху!»

Рыбка предложила подумать о второй Звезде.

«И он махнул: - Согласен на вторую! -

И бросил воду рыбку золотую.

И грянул гром! Ни свиты, ни машин.

В широком поле он стоит один

В солдатской гимнастерке, и зажата

В его руке последняя граната.

А на него идут со всех сторон

Четыре танка из иных времен».

Сторонники неотмирной поэзии, любящие крутить слова в многозначной пустоте недовоплощения, часто упрекают Кузнецова в «публицистике». Для меня «Сказка» – великий стих: художественным превращением беды, почти состоявшегося уничтожения страны, саркастического реализма и 80-х, и наших 20-х, в иное, для многих уже свершившееся в этой войне, в масштабе непридуманной, сверхтекстовой трагедии.

Кузнецов – значимый творец для сопряжения литературы и русской идеи. Вряд ли он достиг успеха в своем позднем деле – в превращении поэмы в сакральное повествование и, наоборот, в обнаружении в Священном Писании литературного потенциала.

Казалось, он хотел стать большим, чем новым Данте. Последние поэмы – «Путь Христа» и «Сошествие в ад» – были столь ограниченно прочитаны и холодно встречены, что можно говорить о поражении Кузнецова. Но это поражение – в ходе дерзкого объединения библейского, церковного и авторского – высокого статуса. Оно показывает, к чему стремится русская литература. Часто желает превращения относительной литературы в безусловную словесность. Да ещё, чтобы та – литературой считалась.

Поэту на данном поле сложно добиться гармонии – явный апокриф, который складывается, озадачивает и дерзновением художника, и защищенностью Священной истории, её готовностью больше обсуждаться, чем литературно воплощаться.

Преподавателю вуза на этом пути (сопряжения священного и литературного) легче. Тридцать пять лет назад мы увидели то, что некоторые и сейчас не хотят видеть – полноценный переход от изучения античной литературы к средневековой и ренессансной (движение от первого семестра первого курса к семестру второму) немыслим без детального вхождения в библейскую и раннехристианскую словесность. Конечно, возможно всё, и это доказано в Советском Союзе, где заинтересованное касание Ветхого и Нового Завета было невозможным.

Много лет мы со студентами изучаем Библию как религию, литературу, словесность. Обсуждаем семь книг:

Бытие

Иов

Екклесиаст

Иона

Евангелие от Матфея

Евангелие от Иоанна

Откровение Иоанна Богослова

И какая тут связь литературы с русской идеей? На свой страх и риск мы создаем область, в которой Писание, не перестав быть священным сюжетом, обсуждается как поэзия, как художественная история. Проще сказать о влиянии семи памятников на дальнейшее развитие литературы. Но мы со студентами говорим и о более противоречивом процессе – о том, как литературность находит место для своего присутствия в сюжете Иова, в проповеди Христа и в повествовании о последних катастрофах земного мира.

Литература здесь не просто оформление священной истории, но и антифарисейская вакцина – в притчах Иисуса, в его ответах ученикам и книжникам, в сложнейшей риторике Екклесиаста. Важно и то, что в мастерстве синодальных переводчиков книги двух Заветов становятся русской словесностью и свидетельствуют уже не о «зарубежном», а о своем опыте.

Что ж, пора к земному.

Всегда читающие много нередко говорят: «Современная литература настолько не похожа на классику, что для нормального человека уже не пригодна». Речи о смерти литературы, о ее поражении (от кинематографа, цифры, искусственного интеллекта) повсеместны.

Западу плевать на литературу! Он доверился массовым формам внедрения в сознание неокультовых сюжетов. Русская борьба за будущее литературы достойна внимания. Вот возродился Союз писателей России, и масштаб восстановления, и саму стратегию мы еще обсудим.

С учителями этот вопрос я не обсуждал. Важно было рассказать о новой прозе, в которой русская идея (она всегда связана с историей) приходит без тех ироний и деконструкций, которые привыкли называть постмодернизмом.

Если еще проще: что почитать из современного о современном, без фэнтези, «травм» и навязчивого мелкого автобиографизма?

Какие книги об этой почти пятилетней войне – прочитать так, чтобы страшная, а иногда и уныло-безнадежная повторяемость новостей отступила перед художественно воссозданном присутствием на фронте, который не должен ограничиваться линией боевого соприкосновения?

Здесь буду краток. Кто хочет подробности именно от меня, пусть найдет на сайтах «Родная Кубань» и «Завтра» статьи об этих произведениях или мой же материал «Проза СВО как событие литературы и Форума Союза писателей».

Роман Александра Можаева «За чертой»

Романы Дмитрия Филиппова «Собиратели тишины» и «Промка»

Книга Евгения Николаева «Моя Новороссия»

Повесть Алексея Шорохова «Бранная слава»

Из книг, в которых СВО становится важной, но не единственной темой, назвал «Как исчезает дым» Платона Беседина и роман Михаила Тарковского «Возвращение». В них Донбасс есть, но прежде всего он – внутренний. И это хорошо.

Для понимания и происходящих событий, и общего смысла столкновения цивилизаций, подойдет всё, написанное Александром Прохановым. И «Последний солдат империи», и «Пятая империя», и «Человек звезды», и «Меченосец». Да и все прохановские передовицы в газете «Завтра» – это переход литературы и публицистики в словесность проповеднического уровня. Наверное, меньше (по причине сильнейшей турбулентности изображённых в романах эпох) подойдёт «Господин Гексоген» и «Лемнер».

Гениальны ли все произведения, которые я только что перечислил? Нет, не гениальны – по отдельности, как состоявшаяся поэтика. Если вы будете измерять здесь уровнем Шолохова, Леонида Леонова или Виктора Некрасова, можете остаться в скепсисе.

Я бы предложил иной вариант – сопоставить с модными мирами Виктора Пелевина и Владимира Сорокина, ежегодно обновлявшими свои литературные истории, но всегда сохранявшими верность тому глобалистскому синдрому (в нем лихо сочетаются либерализм, буддизм, гностицизм, постмодернизм), который приходится серьезно учитывать в разрастающейся войне.

Пелевин с Сорокиным имеют в своих литпропроповедях общую деталь: родная почва лишь опасная и приносящая страдание иллюзия, а виртуальное совершенство собственного беспочвенного сознания – единственный способ выйти из всех навязанных «зерновых сделок» (образ из пелевинского «Путешествия в Элевсин»).

Один из смыслов литературы (создавать субъективное речевое путешествие, катарсис непричастности к общей судьбе) задействован у наших постмодернистов по полной программе. Второй (воссоздавать в сложной соборности народный язык и историю) не только отсутствует, но и является объектом удара.

Сарказм данного сюжета в том, что отрицая советскую или христианскую модель единства, Пелевин и Сорокин построили понятную, банальную, серийную платформу для «трансгуманизма», где художественно личное просто утонуло в безжизненности повторяющихся схем. Поклонники двух прозаиков разоблачают один из главных гротесков либерализма: желая быть личностью по очень прогрессивным методикам, лишь пополняешь многомиллионный «макдональдс» в рамках массовой культуры.

На их фоне фронтовая литература – оживление проклятой постмодернизмом земли в фабулах ежесекундно возможной гибели. Страшно, натуралистично, не всегда глубоко, но по-настоящему – существует.

Есть две формы отношения филологов к современной литературе: расслабленная и волевая. Согласно первой, нет в этом веке ни одного произведения, которое ищущий человек должен обязательно сделать своим. Я сторонник второй – отвергая сомнения, не замечая усмешек скептиков, узких пропагандистов и поклонников классики, надо найти в себе силы, собраться, заставить отсечь лишнее и назвать одну книгу, которая представит наше столетие.

Именно так и поступил на всех встречах Школы молодого гуманитария. Я назвал повесть Андрея Антипина «Дядька», написанную молодым сибирским прозаиком в 2013 году. Здесь отбросим эмоции, сконцентрируемся на аргументах.

Перед нами одна из самых актуальных трагедий последних десятилетий – гибель русского человека, который не справился с многозначной катастрофой исчезновения советской жизни.

Автор говорит с нами на языке, который сам по себе является искусством – словно запрещает перевод на универсальный английский и требует согласия с речевой правдой места, в данном случае с иркутской деревней; сложность ее диалектных слов говорит о народе больше, чем трибунные тезисы ответственных лиц.

Мишка, главный герой повести, успевает прожить в сюжете всю жизнь, не став схемой, не упростившись в авторских руках; богатырство, радость творчества, весь свет героя сменяются тьмой, безволием, алкоголизмом, невозможностью и нежеланием спасти себя – но Антипин далек от простых ответов; он погружает, а не разрешает.

Два сюжета распада – страны и души – соприсутствуют и взаимодействуют: если первый приводит к безобразию нового социального порядка, то второй (при всем ужасе своем) не отменяет красоту, сохраняет ее как интригу.

Онтологическая («деревенская») проза, традициям которой следует Антипин, становится в «Дядьке» не плачем о погибшей русской вселенной (да, он тоже сохраняется), а целостным вопрошанием читателя о смысле происходящего с русским человеком нашего времени.

Всем своем строем, языком и отношением Антипина к литпроцессу (вне тусовки!) повесть заставляет задуматься о содержании и целях тех премиальных побед, которые навязываются как безальтернативные.

Гностицизм/глобилизм – упорная денационализация и дехристианизация литературы. Бороться с ним можно и нужно, например, кихотической прямотой и наивностью. Это я о сказанном ранее и о том, к чему мы переходим.

Повесть священника Андрея Ткачева «Сеня Столпник» никакого интереса у литераторов не вызвала: написано православным батюшкой, повествование насыщено проповедью и стремлением к положительному финалу, язык этой прозы специально прост, управляющим для автора текстом является византийское житие, нет детализированных изображений падений и отступлений, очень много богословских и историософских примечаний, автор доминирует над изображенным, сама поэтика похожа на какой-то пунктир.

Что ж, всё так и есть.

Скрипач Сеня, далекий от христианства музыкант не космического таланта, посмотрел с женой фильм Бунюэля «Симеон-пустынник». Кино переместилось в сон, который обернулся видением Симеона Столпника и призывом к старту персонального столпничества – и вполне конкретного, но больше символического, за которым – изменение своей жизни: воцерковление, не без присутствия юродства путь, трудное сочетание оркестра с Церковью, духовная совместность с женой, битва с демонами алкоголизма, поход на СВО, подвиг и ранение, встреча с недовоспитанным и недоспасенным сыном, исход из светской музыки – в Жизнь.

Дурно написанный роман Шаргунова о церковной жизни («Попович») – литература, а просто созданная повесть о хорошем пути – нет? У Водолазкина искусственный «Лавр» действительно роман-житие, а житие-повесть священника просто невозможна? С энтузиазмом обсуждаем «Ледяную тетрадь» Рубанова, где «википедия» (если не перенесенная, то воссозданная автором) шокирует отсутствием смысла и рубановских страданий? Даём «Большую книгу» Веркину («Сорока на виселице») за… Даём за что?

Мне повезло всё это (я о содержании вопросов) увидеть вооружённым глазом, да ещё в один день – 6 февраля 2026 года.

Утром с женой сумели оказаться в московском храме Живоначальной Троицы в Хохлах. Был день памяти святой Ксении Петербургской, литургию служил о. Андрей Ткачев. Вряд ли ещё раз увижу подобное торжество канона – внутри всего богослужебного и особенно проповеднического была «литература» – выход в общение, непредсказуемая соборность в единстве священников, дьяконов, охранников и всех прихожан. Обязательное не сокращалось, но в нём была авторская инициатива о. Андрея, который без риторических оповещений бился с фарисеями и побеждал их. Праздник индивидуализации в границах церковной нормы – чудо. И жизнь святой Ксении, и война, и судьба несчастной Украины, и бешенство зеленских становились молитвой каждого. Всем этим занимался отец Андрей.

А вечером того же дня мы оказались в Театре на Малой Бронной, там состоялась церемония завершения второго сезона премии «Слово». Здесь всё было наоборот. Если священник Андрей Ткачев «литературностью» своей свободы всех словно вводил – не только в алтарь, но в события жизни святой Ксении, то на Бронной убитая литература (и структурой церемонии, и содержанием) заменялась бронзовой правильностью: и мнимо игривый «писатель» Богомолов, и «патриот» Григорьев сигналили о смерти литературы, о продолжении такой вот очень элитной словесности, о заученных «богослужениях» кланов в их деловом содружестве.

Между первыми тремя и четвёртой поездкой по городам Кубани со Школой молодого гуманитария принял участие в девятых Лихоносовских чтениях (КубГУ, факультет журналистики). Какие люди снова посетили Краснодар: Андрей Фефелов, Андрей Смирнов, Платон Беседин, Лидия Сычева, Ирина Калус, Александр Фокин, Вячеслав Шульженко! Впервые приехал боевой журналист и писатель Эдвард Чесноков.

Я был между: литературой как русской идеей и 90-летием Виктора Ивановича Лихоносова. И всё это – под давлением трудного сентября. Связующим звеном стало размышление о конфликтах в нашем «бесконфликтном» литпроцессе.

Что ж, официальные лица видят наш литературный процесс подобием победившего социализма: раз классовый враг (на этот раз иноагенты) изгнан и для нас уже не существует, должны исчезнуть мировоззренческие конфликты, угаснуть сущностные споры. Союз писателей России (в своей версии 2026 года) советует понимать литературную критику как взаимное поглаживание стратегических соратников: звучит тихая музыка, резкие слова запрещены, бутафорские младенцы из премиального круга сладко спят, никто и ничто не мешает им. Ни «Родная Кубань», ни «Завтра», ни Вадим Чекунов.

Разумеется, эта идиллия живет лишь в головах заинтересованных лиц. На деле – как в советском социализме: конфликты есть, да ещё какие! Большинство из них имеет системный характер и требует теоретического разговора. Здесь же – возможно, жертвуя глубиной – я покажу их воплощение в героях. Ни в одной стране мира, кроме России с её пониманием литературы, такие конфликты сейчас невозможны!

Анатолий Салуцкий против Захара Прилепина

В феврале-марте 2026 года Анатолий Салуцкий на своей странице В Контакте опубликовал письма о «прилепинщине». Начало полемики можно посмотреть на сайте «Российский писатель» или в июльском номере «Молодой гвардии».

«Прилепинщина», по Салуцкому, механизм не идеологический и мировоззренческий, а кланово и планово-финансовый, позволяющий «родне» (так называют соратников Прилепина) решать вопросы в сфере собственного продвижения. Когда центр смещается от вопросов дидактики и проповеди к вопросам обогащения, самое важное просто меркнет. С другой стороны, это исчезновение главного в мирской возне – значимая примета времени.

По мысли Салуцкого, Прилепин не смог стать главой АСПИР и вынужден был искать проекты и средства для прокорма им же порожденного штата зависимых словесников. Салуцкий поставил вопрос о масштабе странного и достаточно объемного недовольства Прилепиным, но своего собственного вопроса не выдержал. Закадровая кампания в поддержку романа «От войны до войны», не отмеченного премией «Слово», с каждым новым постом была всё более очевидной.

Атака Салуцкого вызвала моментальную контратаку соратников Прилепина – Олега Демидова, Андрея Рудалёва, и стилистика этой обороны была за гранью фола: Салуцкого оскорбляли без скидок на возраст. Сам же Прилепин пребывал в зоне молчания, и это сближает его со стратегами нашего официального литпроцесса – реагировать молчанием.

Атака Салуцкого на Прилепина и «прилепинщину» долго набирала высоту и вряд ли принесла большой результат, кроме шума в комментариях, который мог соединить 15000 увлеченных просмотром лиц (или это результат?). Больше всего смущал один момент. Прилепину интересен бой, порою – с большим риском. Он знает, что в наши времена штурм бессмертия должен совмещать разные дороги: романы, посты и публицистика – не всё, что требуется для земного бессмертия. Надо часто и опасно «переходить границу». Этим он занимается профессионально, надеюсь – и по душе.

Салуцкий живет иначе, всегда – конечно, по-разному – в спокойной апологии власти, в получении бонусов и страховке от тревог. Власть всегда понимала Анатолия Самуиловича (да, она понимает и Прилепина), как и он её. Салуцкий часто вспоминает, что много раз бывал в командировках в Нью-Йорке, Прилепин не реже находился на Донбассе, уже воюющем. Если бы не «Тума», а роман Салуцкого получил главный приз второго сезона «Слова», «Письма о прилепинщине» мы бы не прочитали.

Вадим Чекунов против «графоманов»

У Чекунова и «новых критиков» (теперь это «ВЧК» с участием Льва Рыжкова и Ингварда Короткова) нет мировоззрения и платформенной поэтики, есть демонстрация власти над чужим текстом и репутацией, всегда присутствует забрасывание жертв бранными словами, среди которых «графоман» равных себе не имеет. Второе забавное слово-клеймо – «буквопродукт».

Конечно, «чекисты» не согласятся со мной: во-первых, всегда готовы искать пособников иноагентов, следовательно – патриоты; во-вторых, настолько принципиальны, что больнее всего бьют именно традиционалистов, в-третьих, так искренне и честно служат литературе, что отождествляют ее канон со своими личными предпочтениями.

Меч борьбы с «графоманией», которым размахивает ВЧК, может задеть любого писателя; по Чекунову, графоманом являются и Водолазкин с Яной Вагнер, и Садулаев с Яхиной. То, что они совсем разные, атакующего критика не волнует. Нет защиты от приговоров, меняются лишь эпитеты: кто-то графоман «инкурабельный», есть – «филологические», встречаются графоманы «матерые, по призванию».

Чекунов умеет удивлять. В соцсетях он нередко ведет себя как человек 90-х, связанный не с литературой, а с системным рэкетом – и тогда оскорбления, страсть к унижению потенциального собеседника гремят по страницам В Контакте. Выпускник филфака МГУ с манерами лихо говорящего «братка» – неожиданный и вполне работающий приём. Он многим дает право сразу вычеркивать Чекунова – как из личного общения, так и из литпроцесса. Действительно, влечение к безраздельному доминированию производит малоприятное впечатление; Чекунова можно счесть за живую рекламу самого себя – как критика, готового к охране и сопровождению сговорчивых и трусливых объектов. Однако сюжет сложнее, чем фельетон, который часто связывают с Чекуновым и его соратниками.

Во-первых, когда он начинает здраво анализировать поэтику и сюжетику, это заставляет вчитаться и признать определённое мастерство. Во-вторых, системные, доходящие до гротескных преувеличений атаки (опять приходится вспомнить Прилепина, который постоянно становится объектом для чекуновских ударов) говорят о клановых движениях – и тут уже дело не только в качестве избираемого и избиваемого текста; интересен становится сам клан, который Чекунов представляет.

Чекунов может быть другим, вне «детского сада» по выращиванию смешных злодеев. Мой прогноз прост – он оставит все «вчк» и займётся иным, более серьёзным делом, где и лексика будет скорректирована. Вот будет номер, если Союз писателей заинтересуется Вадимом Чекуновым!

Михаил Тарковский против поддельной литературы

В декабре 2025 года Тарковский разместил статью «Культурная мягкость»: о настоящей и поддельной литературе», она против книг Евгения Водолазкина, Алексея Варламова, Андрея Рубанова. Не меньше Михаила Тарковского с названными авторами полемизируют «Родная Кубань», «Завтра», «Российский писатель».

Если бы Водолазкин, Варламов, Рубанов, Сергей Шаргунов и Павел Басинский занимали скромное место между беллетристикой и облегченной версией психологического романа, проблем особых – не видать. Но этих авторов так настойчиво двигают на все премиальные места, что появляется вопрос о статусе во многом экспортной литературы, которая зарубежного читателя не ищет за границей, а всячески поощряет появление нового «иностранца» в отечественном потребителе литературной продукции.

Профессорская проза – по качеству повествования и уровню столь любимой на филфаках интертекстуальности – не худшая в XXI веке литература. Проблема в другом – в навязываемой мысли о том, что Водолазкин, Варламов и Шаргунов и есть случившийся расцвет русской словесности, и другому расцвету уже не бывать.

Это не просто романы: «Одсун» или «Попович». Это серьёзная, перспективная для либералов игра. В её границах был трансформирован «Наш современник», тут надо искать источник метаформоз премии «Слово» и Союза писателей. В романах – вроде похоже на гуманизм, иногда – даже на христианство. Вокруг – иные инстинкты и стихии. Впрочем, это и есть наш «гуманизм».

Кульминация новейшей интеллигенции, подсевшей на глобалистский «алкоголь», именно в такой литературе: умные авторы, хорошо владеющие литературным языком, и русскость твою вроде поощряют, и сообщают, что никакой войны нет, и Запада враждебного нет, отсутствует и черта, за которой Россия просто исчезнет. Вся эта «правильная» русская проза настолько лишена чувства юмора, самоиронии, ощущения собственной малости, что даже страшно за ее здоровье.

Я не говорю, что это совсем никем не востребовано. Еще как востребовано! Но хотя бы улыбнитесь собственному ремеслу, не разбухайте от гордыни, без преувеличений оценивайте место в истории литературы! Всё – наоборот.

Юрий Павлов против либералов, большевиков и халтурщиков

Статьи Павлова – редчайший для нашего времени случай, когда основанием и подготовкой для критического удара становятся литературоведческий анализ и многодневная работа с источниками. Может показаться, что главная причина павловских атак – избыток у оппонентов красной идеологии (в случае с Прилепиным или Станиславом Куняевым) или агрессивного либерализма, однако на первом месте оказывается проблема качества.

Почти всегда отказываясь от рассмотрения модных и влиятельных современных текстов, Павлов сражается с духом времени на материале, близком к классическому. Это меняет и, в принципе, расширяет аудиторию читателей. Героями сейчас происходящих катастроф оказываются Блок и Цветаева, Есенин и Шолохов.

Солидное место Прилепина в нашем литпроцессе подтверждается и павловским вниманием к нему. Но если Салуцкий стремится раскрыть премиальный контекст, а Чекунов постоянно называет «Евгением Николаевичем» и вспоминает связи Прилепина с Быковым и Яхиной, то Павлов анализирует книги – прежде всего «Есенина» и «Шолохова», отрицая тот торопливый биографо-идеологический метод, которым пользуется Прилепин при переводе русских творцов в устраивающий его сюжет.

Павлов сумел создать и команду, и систему (журнал «Родная Кубань») разностатусного (много студентов) противостояния словесности, которая уничтожает литературу не только в художественных текстах и писательских акциях.

Позиция «Родной Кубани» – ответ масштабному противорусскому фронту, который существует как постоянная боль и опасность. Следовательно, здесь не создают частные конфликты внутри эпоса, их просто делают видимыми.

Союз писателей против Большого стиля

Отменив Большой стиль (как ежегодную конференцию и мировоззрение Союза), Союз писателей ещё раз доказал, что Большой стиль существует. Ирония – не единственное настроение, которое есть в этой фразе.

Пропагандируя миролюбие и бесконфликтность на просторах новейшей словесности, стратеги литпроцесса заинтересованы в отсутствии независимой литературной критики. Их можно понять: так легче распределять, осваивать, кому надо – раздавать, и выдавать членов закрытого клуба за общенародно почитаемых писателей. Тут, конечно, и вопрос денег.

Но считать, что эти вроде бы тихие, прекрасно образованные интеллигенты исключительно в финансовой истории – значит совершить большую ошибку. Их особая борьба за либеральный маршрут очевидна. Они пишут экспортные тексты, перенося своего идеального читателя из современной истории в ее многозначительное отсутствие.

Большой стиль в большинстве словесников, его представляющих, был неподцензурным. Он обладал серьезным критическим потенциалом, если на пленарных заседаниях говорилось об опасности фарисейства, замаскированного под государственное служение.

А надо ли вообще замечать Союз писателей? Конечно! В России он нужен! При этом нужен и достойный ответ всем саркофагам, превращающим словесность в «Древний Египет», – романы и повести, которые укажут «поддельной литературе» её безусловно существующее, но скромное место. Плохо и то, что их мало. Но существует ли на них высокий заказ?

Молчание – главная сила тех, кто хочет выстроить литературный процесс под свои задачи. Молчат там по двум причинам: так легче имитировать почему-то наступивший в нашей словесности рай; в эпоху СВО лучше вести себя скромнее. Удаётся им это, надо сказать.

Замечу сразу: рад ошибиться! И если вы докажите, что погряз я в устаревшей конспирологии, а в штабах управления нашей литературой всё действительно здорово – буду рад вдвойне!

***

Русская идея – и апология литературы, и сомнение в ней. Жива наша утопия литературы как спасающей надгосударственности, избавляющей и от фарисеев, и от бунтовщиков: внутренняя форма слова и сюжета настолько сильны, так велика вера в гармонию красоты и нравственности, что Пушкин должен встать на место царей, патриархов и всех сталиных. В этой вере даже Лермонтов, восемь раз переписывавший «Демона», порою представляется большим христианином, чем священник твоего храма.

Это нужно учитывать. «Младшая сестра молитвы» (так Михаил Тарковский однажды определил литературу) в России не откажется от желания быть сестрой старшей.

Если меня еще раз пригласят в Школу молодого гуманитария, выступление перед учителями будет иным. Таким вот, например:

О мировоззренческих битвах в нашей современной литературе

(имена, технологии, цели)

Однако не могу сказать, что относительное поражение с постоянно менявшейся лекцией «Литература как русская идея» заставляет меня полностью погрузиться в осеннюю грусть.

*лица, признанные в РФ иностранными агентами

1.0x