На старте буду краток. Да и потом – постараюсь. Четыре вопроса будут интересовать меня в этой работе.
Что происходит в новейшей прозе с христианством?
Какие проповеди звучат в наших современных романах?
Что за интриги появляются при встрече художественной словесности с религией?
Как быть православному человеку с литературой?
Метод движения – фрагмент. Суждения о литературе и личный опыт – сочетаются.
Ева и литературовед
Я начал преподавать в 1991 году, в краснодарском институте культуры. На одной из творческих специальностей училась первокурсница Ева, она хотела связать жизнь с театром.
Вскоре после получения диплома Ева ушла в монастырь.
Прошли годы, много лет. Под новым именем Ева стала настоятельницей. Однажды позвонила мне, добрым словом вспомнила наши практические занятия по русской литературе, попросила о встрече, пришла в сопровождении двух монахинь. Дело на территории Свято-Екатерининского собора в Краснодаре.
Ева мало изменилась, я больше. Она заговорила о монастырской газете, о том, как важно отделять хорошую литературу от плохой, как ценно уберечь душу от встречи с низкими сюжетами. Она говорила о литературе – как православная монахиня. Я слушал – как грешный филолог, с трудом видящий себя в сотрудничестве с православной газетой. Я не знал, как вежливо отказаться.
Договорились так. Игуменья, которую когда-то звали Евой, посмотрит в интернете несколько моих самых гармоничных статей, увидит, как я понимаю литературу, что думаю о правильных и неправильных книгах. И потом, прочитав, Ева позвонит. И мы примем решение.
Я был уверен, что Ева, познакомившись с моими материалами, не позвонит. И точно, по этому вопросу настоятельница монастыря никогда не позвонила.
Катарсис и преображение
Литературу придумали греки. Гомер, Эсхил, Софокл, Еврипид – о силе эстетически совершенного поражения, об обретении счастья в сюжете о равнодушных богах и смертных героях. Катарсис – замена бессмертия почти магического на стоицизм индивидуальности, получающей утешение в зеркале красоты и мужества. Литература, вышедшая из Афин, всегда – о результативности слова, не требующего доказательств в результативности самой жизни.
Но помимо литературы-катарсиса есть словесность-преображение. Для христиан она пришла из Иерусалима. Дело не в том, что есть история о страдании Христа, воплотившего Бога и встретившего смерть от рук им сотворенных созданий. Дело в том, что Христос воскрес – и не эстетическая сопричастность скорбному сюжету становится центром, а целостное пребывание в каждом эпизоде Евангелия, из которого невозможно выйти – переключившись на другой «катарсис».
Следовательно, трагедия – не преображение, а экстренное, временное дионисийство. А Евангелие – не трагедия, а обязательный исход из неё в реализм Пасхи.
Пиры язычников
Когда слишком много, настойчиво и без отдыха читаешь российскую новую прозу, может посетить совсем крамольная мысль: многие произведения созданы совсем уж архаичными язычниками, правда, овладевшими модными риторическими технологиями. На одном фланге ритуально поедают Лимонова с его смешными ересями. На другом не устают от принесения в жертву Пастернака с неумирающим Живаго. Христос с Евангелием – аутсайдер для словесников XXI века. При этом шаманы знают, что Он есть – следовательно, что-то говорить о Христе всё-таки надо.
А что почитать?
«Скажи, ты много поглощаешь современных букв, церковному человеку на чем остановиться можно? – Посмотри «Дядьку» Антипина, «Полёт совы» Тарковского, «Спящие от печали» Галактионовой. – И всё? – Хорошо, открой «За чертой» Можаева и «Бранную славу» Шорохова. – Я слышал, что главный православный писатель наших дней зовется Евгением Водолазкиным. – Чуть позже объясню, не сейчас. Дальше смотри…».
Пишущие женщины и Христос
Помню, лет пятнадцать назад прочитал я Анну Козлову («Всё, что вы хотели, но боялись поджечь»), потом прочитал Алису Ганиеву («Праздничная гора»), потом Майю Кучерскую («Тетя Мотя»), далее была с тремя романами Марина Степнова («Хирург», «Женщины Лазаря», «Сад»), перешёл к Асе Володиной («Протагонист»), наткнулся на Оксану Васякину («Роза»), не справился с Яной Вагнер («Тоннель»), справился с Анной Чухлебовой («Вдовушка») и зачем-то снова пролистал Козлову («Рюрик»).
И вот я думаю: раз они женщины, должны быть у них Бог и восходящая по лестнице душа!
Но их там совсем нету. Скифская баба лучше бы поняла Христа, чем – эти.
Пелевин и Проханов
Они прекрасны для сопоставления в границах нашего религиозного сознания! Гамлетическое пелевинское «не быть» и кихотическое прохановское «быть» будто специально созданы для того, чтобы обрусевшие Принц Датский и Рыцарь Печального Образа показали своё присутствие в национальном сюжете, выявили тяготение к буддизму (обрученному с шоппингом и релаксацией), и к христианству (требующему эпической ясности и государственно-политических платформ).
Оба пишут не много, а страшно много – создавая магические круги для своих поклонников. Пелевинцы, озабоченные превращением в пустоту всех форм соборности, оставляют лишь Будду-Гамлета. Но – вот парадокс! – этого достаточно, чтобы выше приличной линии вылезли уши вполне понятного глобализма. Прохановцы, сколько бы ни говорили о Христе и дьяволе, Церкви и Гагарине, призывают Спасителя в лице Сталина, без усталости возвращаются к трагедии государства, к Пасхе государства – без которого не выстоять никакому добру.
Пелевин каждый год бубнит о том, что «русский текстовый алгоритм», этот символический «Достоевский» тащит мир к апокалипсису без воскресения. Проханов верует в Россию как Удерживающего от наступления последней тьмы. Однако оба убеждают нас в том, что подлинная русская религия должна быть упакована в историософию. Не путь героя-личности, а движение универсальных, сверхчеловеческих платформ.
Прилепин и Сорокин
Почему здесь они вместе?
Разве не антагонисты, каких трудно найти?
Оба нуждаются в разговоре о коммунистическом мире и советском человеке – сорокинский субъект, если и кажется частью антиутопического проекта, то к утопии освобожденной жестокости причастен не меньше; прилепинский герой (Горяинов, Есенин или Разин) сбрасывает с себя кокон потенциальной иронии и становится центром утопии сурового, честного в своей жестокости мира. Тело для обоих настолько важно, что душа здесь не христианка, а говорящая и думающая – плоть. Невозможно представить Сорокина и Прилепина беззаботно смеющимися, смеяться в их текстах не умеют.
Оба – проповедники, выстраивающие сюжеты вокруг вечной мерзлоты и важного искушения – отсутствия любви. Сорокин, какой бы тошнотворной ни была его поэтика, значим самым полноценным воссозданием гностического синдрома – человек есть червь и прах, в невозможности любви любой жест мироотрицания лишь доказывает отсутствие Христа, его неуместность.
Прилепину, ученику гностика Лимонова, хорошо известны разные платформы дегуманизации. Возможно, в этом главное значение Прилепина – в собеседовании с управляющей плотью, в преодолении «чёрных обезьян», в движении через дикие сорокинские эпосы ради возвращения эпического человека, соединяющего разные России во внеконфессиональной мужской религиозности.
О силе Леонида Андреева
Много лет изучал Андреева, писал о нём курсовую, дипломную, кандидатскую, не забыл в докторской. В своём хроническом запрете на счастье, в проповеди от открывшейся пустоте Андреев смотрится мучеником, идущим на смерть за отсутствие (!) веры. И он действительно быстро дошёл: в «Жизни Василия Фивейского», в «Жизни человека», в «Дневнике Сатаны».
«Иуда Искариот», возможно, самый страшный текст русской литературы – не против Иисуса. Рассказ этот не конструкция, а видение происходящей в России трагедии, когда на пороге уже новый «спаситель». Чтобы разогнать исчерпавшее себя фарисейство и обеспечить движение для безжалостной революции, он должен быть не Иисусом, а «Иудой-Христом» – сращением чистоты и ужаса, жертвы с предательством.
Кощунство? Не без него. Значительно, впрочем, совсем иное. Взрывая евангельский сюжет, переставляя основные акценты, Андреев в своей самоубийственной искренности выводит из тумана архетип наступающей эпохи, и христианство из выученной истории и проповеди превращается в место встречи старых и новых людей. А чтобы архетип дикого Иуды-Христа не затерялся, Андреев пишет «Тьму», «Рассказ о семи повешенных», «Анатэму», «Собачий вальс».
Кто сейчас может так?
Помня об Андрееве, написал своих «Елтышевых» Сенчин. Вот это как раз конструкция, а не видение.
О православном литературоведении
Я не в восторге от научно-публицистических текстов, в которых верующие в Бога словесники бьют писателей, в своих поэмах и романах сказавших о Христе и Троице что-то неверное.
Точно не моё – пятитомник Михаила Дунаева «Православие и русская литература», труды Ивана Есаулова о пасхальности прозы и поэзии, многоликие атаки на роман Булгакова, на «Пирамиду» Леонова, на «Путь Христа» и «Сошествие в ад» Кузнецова.
Литература, даже если это Достоевский, не может быть каноном, она часто – апокриф, приближающийся или удаляющийся от Писания и Предания. Когда правильные гуманитарии обличают неправильных творцов, фарисейская личина – как чёрное солнце – грозит взойти и утвердиться над нашими дискуссиями.
Но это лишь часть правды. Верно и другое – когда христианин, поднимаясь по лестнице, видит в разных литературных воландах препятствие к восхождению, он может и должен указать литературе на её относительность и двойственность, на гордыню вроде бы светских авторов, которые часто и не скрывают, что они – проповедники. Точнее, он должен указать – себе.
И тогда Дунаев возвращается.
Как жить православному литературоведу?
У меня есть пример Людмилы Татариновой (я её сын). Американист (прежде всего, Уоррен и Фолкнер), профессионал в изучении модернизма, она стала мастером христианской словесности, почти сорок лет не покидая пространства – где Церковь и литература драматически встречаются.
Людмила Николаевна написала и защитила докторскую дисертацию «Утрата и поиски Бога в западной литературе». Сейчас проверил, называется несколько иначе: «Художественные формы нравственно-религиозных исканий в европейской и американской литературе первой половины XX века». Но диссертация именно об утрате и поиске Бога у Кафки, Пруста, Томаса Манна, Камю, Элиота, Фолкнера. Следовательно, она о главном. Не о «нарратологическом».
Вся власть апокрифам?
Десять лет писал докторскую диссертацию о текстах, которые назвал «литературными апокрифами». Это когда события Священного Писания становится художественными событиями. В эстетическом отношении такие произведения часто слабы. В духовном – казусны, весьма часто. В диагностическом плане – полезны, ибо показывают, как библейская история заставляет отразиться ту или иную эпоху в масштабном зеркале.
Пожалуй, здесь не кощунство главная проблема, а пошлость. Формально Норман Мейлер в романе «Евангелие от Сына Божия» за Христа, но лучше бы он заткнулся перед началом трансформации Нового Завета в американизированную версию Боговоплощения. А вот жуткий роман португальца Жозе Сарамаго «Евангелие от Иисуса» для профессионалов просто класс, потому что показывает, как причудливо встречаются коммунизм и постмодернизм в отрицании Христа, как пытаются обвинить Библию в усилении людских страданий.
Я приветствую «Мастера и Маргариту» и леоновскую «Пирамиду» - при всей их тьме, с которой надо быть очень внимательным. Булгаков и Леонов – тяжёлые, субъективные апокалиптики.
И ещё. Православный писатель не будет специально писать апокрифы, не сделает конфликтное воспроизведение евангельского сюжета своей главной проблемой.
Иисус и классические жанры
Современную Европу нужно бить, классическую Европу стоит изучать. Она – в средневековых и ренессансных временах – в многообразии литературных форм умела организовывать важные и незабываемые христианские встречи, не боясь рядом с церковным каноном ставить литературные апокрифы – парадоксы о двойственных путях спасения.
В героическом эпосе («Песнь о Роланде») Иисус берёт в руки меч и отправляется в крестовый поход. В рыцарском романе («Тристан и Изольда») новыми мучениками показаны те, кого увела от обыденности и стандартных статусов любовь между мужчиной и женщиной. Новозаветная борьба с фарисеями преодолена в дионисийском смехе вагантов, в трагической иронии Франсуа Вийона и даже в лихих фабулах новеллы, какими они предстали у Боккаччо и Чосера. Антифарисейство Рабле, как правило, поступает к нам в терминах Бахтина: карнавал, полифония, амбивалентность. Явление Дон Кихота, смешавшего пародию на плохие рыцарские романы с парафразом евангельской истории, создает прочный мост между новозаветной проповедью и искусством романа.
Всё названное выше можно считать отступлением от церковной магистрали, иллюстрацией апостасии ещё в те далекие времена.
Я же слышу здесь гимн Христу, узнаю жажду литературы остаться вместе с христианским Богом. Всё это для моих студентов часто становится введением в христианство, но – лишь введением.
О неоспоримой пользе «Лавра»
Этот «православный роман», «роман-житие», образец «христианской прозы» и пример «настоящей русской литературы» ошарашивает тебя такой искусственностью, таким стремлением одновременно подмигнуть и «нравственникам», и постмодернистам, что со всей решительностью захлопываешь биографию литературного праведника и, не снижая скорости, начинаешь перечитывать «Лествицу», «Добротолюбие» в целом, «Четыре сотницы о любви» Максима Исповедника, вспоминаешь «Житие Алексия человека Божия», находишь в переводе Сергея Аверинцева «О жизни монашеской» Романа Сладкопевца. Просто идёшь на литургию.
И как-то восстанавливаешься.
Шаров и Водолазкин
Об умершем авторе романов «Репетиции», «До и во время», «Воскрешение Лазаря», «Будьте как дети» говорят мало. Мол, явный постмодернист с играми в историософию, всю жизнь сидел на одном сюжете, сопрягающем революцию и христианство. Да и на сектанта похож.
О процветающем авторе романов «Лавр», «Авиатор», «Брисбен», «Чагин» не умолкают. Мол, вот настоящий русский прозаик, с вниманием к душе интеллигентного человека, мастер реализма и психологизма, располагается на перспективном сюжете, сопрягающем христианство, время и большую правду «маленького человека».
А мне хочется прокричать: всё наоборот!
Шаров – необходимый литературе безумец, его истинный Христос – Иов, снова и снова воплощающийся в русской истории. И чем чаще он приходит с раскольниками или большевиками, тем сильнее надо христианскому народу молить Бога об апокалипсисе. А раз Господь никак не хочет устроить Второе пришествие в ответ на молитвы измученной паствы, те же раскольники и большевики развернут перед Отцом картины земного ада, совсем непригодного для жизни.
Художественное богословие Шарова не могу назвать пустым и периферийным. А что у Водолазкина? У него Христос похож на дачника в обманчиво сентиментальном саду глобализма.
Шаров – страшнее и сильнее.
У постмодерниста Владимира Шарова есть русский народ с его эсхатологическим дрожанием! У реалиста и мягкого модерниста Евгения Водолазкина только изолированный субъект, меняющий одежды и реквизит.
Краснов и Иличевский
Летом 2012 года получил электронное письмо от оренбургского писателя Петра Краснова. В нём была просьба прочитать его роман «Заполье». Я прочитал. С тех пор история журналиста Базанова, погибшего от внешних и внутренних атак гамлетического разочарования в благом бытии, всегда со мной.
Кто ещё знает этот текст? Почти никто не знаком с большой книгой о русском страдальце, не сумевшем пережить время распада.
Тогда же вышли два романа Александра Иличевского: «Анархисты» и «Математик» - тоже о предсмертной депрессии умных, думающих мужчин. Только у Краснова – боль от невозможности помочь тому, кто оказался одновременно и жертвой, и субъектом самоуничтожения. У Иличевского – самолюбование неодекадента и холодный, бездушный эстетизм в изображении падающих. Впрочем, кто-то, как главный герой «Математика», спасается замораживанием.
Вся литературная индустрия, лукавые зигзаги премиальной политики, просто реклама – в помощь гностически озабоченному Иличевскому. Иногда кажется, что его романы пишет слегка гуманизированный сорокинский алгоритм. Подобные ему роботы и продвигают.
Краснов оставил нам русскую трагедию, христианский роман о поражении. И у него никакой поддержки. Ноль внимания – молчание.
О мировоззрении «премиального» авангарда
Вспоминая всех сразу литераторов, объявленных иноагентами (Акунина*, Быкова*, Глуховского*, Улицкую*, Шишкина*), а также Иличевского, Степнову, Гиголашвили, я спрашиваю себя: почему у них неприятие советского/русского человека, ненависть к нашей истории и отрицание любых добрых перспектив приобретает черты религиозного культа?
Когда на старте СВО Галина Юзефович, уверовав в близкое поражение России, расслабилась и стала прямым текстом говорить об отмене русской культуры – это не литературная критика и даже не политическое несогласие с военным наступлением на Украину. Это твёрдая позиция пропагандиста, уверенного в том, что русского Христа быть не должно. Да и вообще – не должно.
Следует понимать, что именно такое сознание, порождающее соответствующую художественность, многие годы было условием успешного продвижения книги и автора, их реального и символического премирования.
Мцыри – наш православный брат
Трудно читать художественные книги по-настоящему хороших православных людей – например, Александра Петрова с его «Миссионером» и «Странствующим». Да и Владимира Крупина – не многим легче. Текст уходит из литературного мира и не попадает в мир священный.
А вот когда перечитываю (а в последние годы – переслушиваю) поэму Лермонтова, не покидает ощущение: сбежал Мцыри с монастырской литургии, ушёл в свободную трагедию, а прямо перед концом всё-таки успел вернуться – и не просто вернуться, а так проникновенно сказать о печали земной жизни, что евангельский сюжет лермонтовским колоколом звенит на весь Русский мир.
Русская классика как Православие
В Кубанском университете я заведую кафедрой зарубежной литературы. С сентября по январь преподаю античную литературу: от Гомера до Апулея и Марка Аврелия. С февраля по июнь – европейскую христианскую: от Библии до Шекспира и Сервантеса. Всесезонно – современную русскую и зарубежную.
И всё же за последние четыре года я смог четыре раза нырнуть в наш XIX век. Каждое погружение длилось по несколько месяцев. Сначала был Достоевский, потом Тютчев, следующий – Пушкин, далее – Лермонтов. Выныривал с небольшими статьями-стратегиями, лично для меня очень важными.
Редко я находился в такой радости, любви к жизни и в такой духовной стабильности, как во время занятий Тютчевым и Достоевским, Лермонтовым и Пушкиным.
Три аргумента. Библейский уровень языка, когда внутренняя форма сказанного обеспечивает силу путешествия по всегда важным смыслам. Постоянное, даже в бытовых эпизодах, преобладание вертикали над горизонталью, присутствие – независимо от жанра – эпического мира и соответствующей точки зрения на него. Апология Русского Сюжета, в котором христианство – не набор знаков, а само содержание жизни.
Стесняться ли?
Должен ли литератор, много читающий и пишущий, немало знающий о жизни архетипов, чувствующий логику всемирного словесного процесса от древних сюжетов до наших дней, осведомленный о законах превращения поэтики в дидактику и силе катарсиса, погружённый в подтексты, контексты и интертексты, умеющий работать с речами катафатическими и апофатическими – должен ли такой человек прятаться от убеждения, что высшей формой словесности, её духовной прагматикой являются молитва и литургия, исповедь и причастие?
Берегись читательского запоя!
Мы со студентами внимательно работаем с Марком Аврелием («Размышления»), Сенекой («Нравственные письма к Луцилию»), Августином («Исповедь»), Монтенем («Опыты»). Все они советуют: не читайте много, берите лишь самое необходимое – чтобы жить в согласии с узнанным.
В этом контексте Марк Аврелий, Сенека, Августин и Монтень – христиане. А вот «антихристы» – избранные литературные критики, не только ошалевшие от потребления словесных ядов, но часто состоящие на службе у разных дьяволов, двигающих корыстные стратегии с помощью слуг, обученных речам.
Одсун – всему!
А вдруг я несправедлив к Алексею Варламову?
Но вот я опять думаю о его романе «Одсун». Весь огромный текст – бесконечная речь слабенького филолога Славика, занимающегося то Цветаевой, то постмодернизмом. Он не слишком дистанцирован от своего автора. Оба в романе – многословная и слабовольная Россия, а красавица Катя – сильная Украина, со всем очарованием себя сознающей женственности.
Слава оказывается в Чехии и почти буквально берёт в плен семью священника, заставляя молча слушать исповедь (скорее, проповедь) весьма тщеславной жертвы горбачевской перестройки.
Не беда, что герой такой агрессивный маленький и лишний человек. Плохо, что в авторской позиции Варламова происходит не только канонизация пустякового филолога-неудачника, но и – сакрализация в чине романного мученика. Этот «иисус» Славик предал «богородицу» Катерину. И виноват – как виновата, по Варламову, Россия перед Украиной.
Конечно, виновата – что позволила съесть Союз, продать себя Западу, посадить на трон явных предателей. Об этом Варламов не говорит.
«Одсун» - не христианский роман.
О «романном человеке»
Услышав или увидев такую причудливую конструкцию, можно поспешно сделать вывод об очередной литературоцентричной кнопке, о субъекте усложнённых комментариев и принципиального недеяния.
Может быть и так. Однако сейчас я вспоминаю о теории романа в исполнении Михаила Бахтина, Вадима Кожинова и особенно Юрия Селезнёва с его трансформацией полифонии в соборность.
Нет, всё-таки на первое место поставлю Вадима Кожинова («Сюжет, фабула, композиция», «Роман – эпос нового времени», и не только). Кожинов ясно объяснил мне, что «романный человек» в кульминации своего совершенства не расхлябанная, амбивалентная персона, а сочетание чёткой, центростремительной, волевой фабулы и мощного, внутреннего, речевого сюжета. Роман (как фабула) отгоняет химер избыточной виртуальности. Роман (как сюжет) не позволяет жизни упроститься до слишком внешнего эпоса.
Фабула снимает с тормоза и заставляет двигаться, сюжет в его несводимости к формуле делает необходимой постоянную борьбу с фарисеями. Русский роман, по Кожинову и Селезневу, вершина в литературе состоявшегося христианства, одновременно – учение об идеальном человеке.
В Достоевском «романный человек» находит своего автора, героя и пространство уже собственных, читательских инициатив.
Гамлет и Дон Кихот
Архетипы – на марше, особенно в России. Сильнее всего, когда эти двое вместе определяют главную интригу становления или крушения личности, как в повести Антипина «Дядька».
Сколько же у нас Гамлетов минорных, увешанных серийными йориками! Гамлет-Сенчин и Гамлет-Елизаров. Не отстают Пелевин с Сорокиным, Степнова с Васякиной, Иличевский с Шишкиным.
А как обстоит дело с безумными Дон Кихотами – живущими сердцем, восходящими в вере и сметающими скепсис иллюзиями? Проханов. Был похож – Лимонов. Новейшая военная проза? Может быть. Но пока в ней гамлетических ядов – много. Порою кажется мне: Гамлету наших дней достаточно болтать, сетовать и качать головой – оставаясь в уютных кабинетах литературы.
Дон Кихоту надо жить – следовательно, постоянно быть под угрозой вполне реальной смерти.
Дон Кихотом быть трудно.
О новой военной прозе
Книги о спецоперации, написанные её участниками и свидетелями, стоят на вполне понятном пути возвращения к жертвенности – в противостоянии постмодернистским играм, либерально-модернистскому эгоцентризму и тому нарциссизму, в котором часто опознается несколько мутировавший «новый реализм».
Как-то участились атаки на военную прозу наших дней: мол, хило воюют, слабо пишут, слишком вместе держатся, ужасы армейские смакуют, да ещё искусственным интеллектом пользуются. Борьба за качество и чистоту национальной словесности? Боюсь, какая-то большая, коллективная зараза дирижируют атаками на эпосы спецоперации. Да, они далеки от совершенства. Да, они нужны.
Что я читал из них? Книги Алексея Шорохова, Дмитрия Филиппова, Дмитрия Артиса, Анны Долгаревой, Валерии Троицкой, Евгения Журавли, Евгения Николаева.
Все они – без важной интриги персональной субъективности, способной обеспечить незаменимое качество литературности. Все они – о смертельно опасной работе, которую взял на себя ничтожно малый процент российского населения. Все они слишком мягко и тихо говорят о русском Христе, но всё же – говорят.
Гамлет – бог интеллигенции?
Иногда я читаю Гамлета так.
Счастливый принц перестал быть счастливым, обнаружив следующее: отец умер – мать провалилась в предательство – отец убит – в постели отца и на его троне копошится убийца – прекрасная Офелия всего лишь часть лживого мира – друзья Розенкранц и Гильденстерн сознательно или нет обслуживают зло – шут Йорик сгнил в земле – да и в себе самом как-то подгнили воля с верой.
А не убить ли просто Клавдия? Нет. А не уйти ли от всех мрачных клоунов в монастырь? Тоже нет. А не переехать ли с Офелией в дальнее царство-государство ради хоть какого-то счастья? Никак нельзя. Наблюдая, как Бог Творец и Иисус Спаситель покидают безблагодатный Эльсинор, Принц с усмешкой мизантропа пытается крест нового мессии взвалить на себя.
И тут важен не поступок, а настроение, состояние и качественный речевой минор, соединяющий депрессивную возможность самоубийства с аттестацией жизни как безнадежной тьмы. Из этого тумана, в котором без Бога оказался благородный человек, взлетает красивая птица безнадёжности. И всё хочется гладить и гладить её…
Интеллигенции подавай Екклесиаста
Я сейчас не об абстрактных интеллигентах, я о себе. Тридцать три года преподаю студентам филфака «Книгу Иова» - и думаю время от времени: а вот если бы завершилась история главы за две до финала, до возвращения Иову всего Богом и сатаной взятого, было бы ещё сильнее в цветущей «греческой» трагичности. А рядом всегда «Книга Екклесиаста» с молчанием Бога в речи философа, с воцарением картины мира, в которой нет ни ясно состоявшегося бессмертия, ни юридической системы заповедей.
Отдыхает сердце литератора с Иовом и Екклесиастом! Чего не скажешь про Пятикнижие, Пророков и даже про Евангелие. Императив Господнего присутствия, иерусалимский манифест о Едином Боге слишком силен тут. А вот в «Экклезиасте» и «Иове» чудится интеллигенту родная литература, посещают образы разных парадоксалистов (один на Творца кричит, другой «возненавидел жизнь»). Они словно и не в храме, они как бы сами себе церковь, где натренированный нос литературоцентриста способен угадать желанный запах декаданса.
И всё же настоящие «Книга Иова» и «Книга Екклесиаста» больше о монахах, чем об интеллигентах.
Беседин и «внутренний Донбасс»
Тот факт, что Платон Беседин как-то учитывает достижения Достоевского в поэтике христианского романа (сейчас это редкость!), заставило меня внимательно прочитать его книгу «Как исчезает дым». Сюжетов СВО там нет, а вот расширяющаяся война несомненно есть.
Не только о Пепперштейне
В 2011 году мне понравился маленький эстетский роман Павла Пепперштейна «Пражская ночь». Я даже написал тогда: «В контексте ледяной философии, испытуемой Пепперштейном, появляется то, что можно назвать авторским богословием. Перед байкерами и хиппи, эмо и хасидами, цыганами и вьетнамцами проходит Парад богов. Шествуют Святолес и бог Пня, Трибог и богиня Молоко, Шива-Швейк, Да-Тар-Тор-Твар-Сварог. Есть здесь и богиня Нит-Нут-Нет…»
Уж не декадент ли я сам? А почему нет? Если написал в 2010 году книгу «Дионис и декаданс: поэтика депрессивного сознания». Декаданс шире, чем эпоха, направление или стиль.
Декаданс – духовно-химическое состояние сознания, которое с горькой благодарностью принимает красиво зафиксированную безнадёжность. Как пела «Агата Кристи»: «А тем, кто сам добровольно падает в ад, / Глупые ангелы не причинят / Никакого вреда никогда. / Никогда, никогда…»
Не все от этого сумели убежать.
О выходе из литературы
Банда, давно разруливающая наш литпроцесс, может много интересного рассказать о значении литературы: о контролируемых премиях, о тщательно выверенной политике издательств-монополистов, о точечном использовании больших государственных денег и нерушимой в своем главном содержании либеральной повестке, о допустимом использовании искусственного интеллекта ради повышения эффективности в освоении аудитории и средств, о важности создания мегаконтролеров (будь то АСПИР или Союз писателей) и обязательном присутствии там своих, проверенных людей, о развитии дозированного патриотизма.
Посмотрев на шуршание этих субъектов (соединяющих бизнес с идеологией), можно сказать: какая же дрянь – ваша литература!
Однако у проблемы есть более тяжёлый ракурс: литература вообще позор какой-то! И смысл она получает, лишь когда мастера покидают её – и, покидая, подчеркивают знак её относительности. По-разному именно так прославили литературу Гоголь и Толстой, Розанов и Рембо, Сэлинджер, Кожинов и Юрий Кузнецов, если я верно понимаю его итоговые «Путь Христа» и «Сошествие в ад».
Когда литература превращается в проект, тошнотворная пародия на словесность заставляет отвернуться от неё.
Нет Бога в «новом реализме»
Уважаю наш «новый реализм», когда-то много читал его лидеров: Прилепина, Шаргунова, Сенчина. Помню, как Шаргунов в манифесте «Отрицание траура» на Пелевина, Сорокина и Павича набрасывался, в играх и смехе обвинял.
Проблема лишь в том, что при чтении Пелевина, Сорокина и Павича религиозные вопросы и метафизические парадоксы бьют по голове так, что от их решения невозможно отвертеться. А при знакомстве с «новыми реалистами» ничего религиозно значимого вообще не возникает. Только зеркало и автор-герой там, без духовной части души своей.
Прилепин и Быков
Религиозное сознание нуждается в святых. Серия «Жизнь замечательных людей», за последние годы выдавшая немало халтуры, иногда занимается и новыми «святыми» – которыми становятся писатели. Как правило, советского времени.
Лучшая книга Быкова* – 1000-страничная биография Пастернака. Танцуя в удалении от христианства, любя Пастернака как спасителя от российско-государственных искушений, Быков бережно и энергично выстраивает пастернаковскую религию – живаговщину. Именно она очень высоко ценится официальными лицами, выдающими большие премии.
Прилепин ответил двумя книгами – 1000-страничными биографиями Есенина и Шолохова. Танцуя в удалении от христианства, несомненно споря с быковской апологией Пастернака, Прилепин возводит на русский пьедестал советского героя, трагического творца постмонархической культуры – в лице Шолохова и Есенина.
Я бы сказал, что оба – Быков и Прилепин – создают апокрифы о судьбе гениев для канонизации собственных религий. Пожалуй, так и надо сказать. По-ленински сложный и антибуржуазный Есенин против индивидуалиста Живаго, совершающего исход из России, - вполне актуальный сюжет.
Мамлеев и Триер
Поздний Мамлеев был рационален и дидактичен в своей метафизике: «Русские походы в тонкий мир», «Империя духа», «После конца». Особенно интересен последний роман 2011 года. Мамлеевский апокалипсис посвящен русскому видению ада, который всё же лучше модного влечения к пустоте.
В этом же году на экраны вышел фильм Ларса фон Триера «Меланхолия». Триеровский апокалипсис посвящен эстетизации мысли об отсутствии Бога, дьявола, инопланетян, рая и ада, самой мечты о будущем. Столкновение с равнодушной планетой уничтожит жизнь навсегда, и все к этому готовы.
Два апокалипсиса: ужасы русского ада и стерильность западной пустоты. Жизнь имеет смысл даже в катастрофе демонических вторжений – жизнь готова отпустить измученных субъектов в анестезийное ничто.
Условия не равны. Мамлеева прочитали десятки. Триера посмотрели миллионы.
Впрочем, кто сказал, что обещающие безболезненное ничто не построят на пути к нему худший из концлагерей?
О религии глобализма
Глобализм желает, чтобы его приняли за высшую стадию гуманизма. Однако он – гностицизм, и работает соответствующим образом. За разнообразием красок и возможностей, за блеском Цифры и эффективностью искусственного интеллекта, за объединением всего и всех под властью единого центра управления, за невиданной суетой массовых сюжетов – Ничто, оторвавшаяся от буддизма «нирвана».
Наши – Пелевин и Сорокин – показали это объёмнее других. Да и западные не отстают: Кундера и Уэльбек, Барнс и Литтелл. Много их.
Я своим студентам объясняю веру и желания гностиков на примере двух древних текстов: «Евангелия от Фомы» и «Апокрифа Иоанна».
Апокалипсис Маргариты Симоньян
У романа «В начале было Слово — в конце будет Цифра» есть одна проблема. Он написан за Христа, против антихриста и глобализма, но написан на том языке глобализма, с которым автор борется.
Литература – чья сестра?
«Литература – младшая сестра молитвы», - говорит один из героев Михаила Тарковского.
Если о классике – верно. Современная литература и сам наш литпроцесс больше напоминают базар бывалых баб, которые вроде шли в храм, но по дороге так рассвирепели, что до храма просто не дошли.
О двух службах
6 февраля 2026 года оказался вместе с женой в Москве. Утром были на литургии в храме Троицы в Хохлах, служил протоиерей Андрей Ткачёв. Вечером сидели в Театре на Малой Бронной, там состоялась финальная церемония второго сезона литературной премии «Слово». В Хохлы хочется и сейчас, настолько вроде бы обычная литургия была необычной, а проповедь о. Андрея звучала самой искренней из «литератур». А вот на церемонию литераторов, заполнивших Бронную – Боже, спаси и сохрани от таких встреч! Всё семейно-кланово, расписано, официально правильно, дозировано, в фальшивую бронзу укутано. Литургия о. Андрея – соборная речь, а вот литературное «Слово» завершилось коллективистской бессубъектностью.
Данилов и Садулаев
Дмитрий Данилов и Герман Садулаев – наши горизонталь и вертикаль.
Когда читаю Данилова («Горизонтальное положение», «Описание города», «Саша, привет!»), вижу чеховского героя, прочно ставшего на буддийскую тропу недеяния и лишь иногда пробуждающегося для встречи с антиутопией. Потому что наши новые «буддисты» любят упрекать Россию в построенных антиутопиях.
Когда читаю Садулаева («Готские письма», «Земля-воздух-небо», «Никто не выVOZит эту жизнь»), вижу, как Один, Кришна, скифские воины и кто-то ещё из мифологии силовиков включают Христа в нескончаемый эпос о необходимости военных столкновений. Потому что наши новые «эпики» любят находить и бить воплощённого дьявола.
В сюжетах Садулаева и Данилова мало любви. Возможно, плохо смотрю.
Мимо
«Всё больше читаю-читаю-читаю, всё меньше в Церковь, всё чаще пишу-пишу-пишу, но реже доползаю до добрых дел, бесконечно говорю-говорю-говорю, всё тяжелее молчу и могу хоть кого-то слушать – ибо зачем нам ритуал и всяческая житейская суета, если вот он Христос, в становлении литературы, в метафорах бесстрастности, в постоянной борьбе литературы с фарисеями и прочими схоластами?»
Так бывает с филологами.
О слабости Леонида Андреева
Прямо сейчас ночь Лазаревой субботы. Воскрешение брата Марии и Марфы перед Страстной неделей. Смерть, принесенная злодейством сатаны и свободным выбором человека, начинает проигрывать.
Мы с семьей живем на месте бывших дач, кругом природа. В оставленном зимовать бассейне дети завели лягушек. Лягушкам понравилось. С наступлением темноты лягушки начинают шуметь. Синхронный треск на всю нашу улицу Разноцветную. Не скрыться от него.
Навязчивый треск – нудный и бесчеловечный – исходил когда-то и от рассказа Андреева «Елеазар». Андреев, смешав игру с отчаянием, сделал из Лазаря недовоскрешенную фигуру смерти. На кого посмотрит вышедший из гроба Елеазар, тот уже не вернётся в творчество, любовь и саму жизнь.
Бедный Андреев, да и мне нужно постоянно бороться за смысл.
Аксёнов и Виктор Ерофеев
Что ранний Ерофеев («Приспущенный оргазм столетья»), что зрелый («Русский апокалипсис»), что поздний Аксенов («Кесарево свечение», «Москва Ква-Ква», «Редкие земли»)… Озадачивает полное отсутствие мудрости, какой-то пик пошлости и самолюбования. Если ты пишешь «Русский Апокалипсис», что-то хорошее русское в тебе быть должно?
По Ерофееву, наша эсхатология такова: «Вначале было слово. И слово было у Бога. И слово было — Водка. Короче, водка — русский Бог. (…) Ругаясь матом, я освобождаюсь от запретов, обретаю силу, становлюсь выше общества, закона, культуры, условностей и морали. Здесь мат и водка — опять-таки понятия одного ряда. В мате я — сверхчеловек, русский ницшеанец, не знающий пределов. Это гипнотическое состояние, полет. (…). В России настоящая вакханалия смеха. Такого, пожалуй, ещё никогда не бывало. Страна сходит с ума от веселья. Мы живем в веселом аду. (…) Да, мы развалимся, лопнем как страна, если не будем считать Ходорковского** положительным героем. Суд над эти героем — не политический театр, как кажется нашим интеллигентам. Это — защита Сталинграда!».
Написано (2006) для иностранцев – внешних и внутренних. Мерзость страшная. «Либеральная религия» - во всей красе.
Ритуалы филолога
Заглянул в три своих книги, написанные о современной литературе. Зачем читал, а потом ещё внимательно рассматривал Колядину, Стогова, Зайончковского, Козлову, Липскерова, Савельева, Гуцко, Лидского, Минаева, Дмитриева, Букшу, Григоренко, Макушинского, Снегирёва, Чёрного, Яхину?
Профессионализм литературоведа, самому себе обещавшего аттестовать все новинки? Да.
Тщеславие словесника, способного поймать далеких от гениальности авторов? Конечно.
Борьба с тревожностью самим фактом производства как бы важного продукта? Не без этого.
Прочитать объёмную грязь (например, «Автобиографию Иисуса Христа» Зоберна) порою легче, чем выстоять двухчасовую литургию.
Церковь и университет
В храме Евангелие и выстроенная вокруг Евангелия священная история – всё.
В истории литературы библейский сюжет, его огромные, уходящие в античность контексты, и метаморфозы иерусалимской истории уже Нового времени – очень многое, в одном из ракурсов – почти всё.
Пока не появилось
Ни в одной стране мира о литературе не думают так много и высоко, как в России.
В XXI веке у нас не появилось ни одного литературного произведения, которое обязан прочитать каждый русский человек.
В сочетание двух тезисов стоит вдуматься. Возможно, что и съезды Союза писателей надо начинать с похожих заявлений.
Я могу сказать так: нам надо осмыслить хотя бы одну повесть нового тысячелетия – «Дядьку» сибиряка Андрея Антипина.
Так ведь засмеют!
«Это что такое? «Большую книгу» или «Национальный бестселлер» ему дали? В редакции Шубиной издали? А как с премией «Слово»? В «Читай-городе» можно купить? Степашин с Григорьевым высказались? Какой-то клан за Антипиным стоит? Нет? А почему на устаревшую «деревенскую прозу» похоже? Не существует!»
Где искать Большой стиль?
Многоопытный писатель и публицист Анатолий Салуцкий, знающий мои статьи о Большом стиле (так назывались две конференции, проведенные Союзом писателей в 2024 и 2025 годах), требует назвать четкие критерии, которым должны соответствовать современные произведения Большого стиля.
Не назову. Зачем быть смешным рационалистом, читающим писателям лекцию о мастерстве?
Но всё, что намечено в сорока двух фрагментах этой работы, имеет к становлению Большого стиля прямое отношение. Драма встречи новейшего эгоцентриста с Христом для Большого стиля гораздо важнее, чем подчинение литературы государственному контролю.
*лица, признанные в РФ иностранными агентами
**признан иностранным агентом в РФ, внесён в перечь террористов и экстремистов




