Новый роман Юрия Полякова назван провокационно "Веселая жизнь, или Секс в СССР". Вот что по поводу своей новой работы говорит сам автор:
— Двадцать три года назад я выпустил роман-эпиграмму "Козленок в молоке", вызвавший споры и переиздававшийся с тех пор без малого тридцать раз. Так вот, меня все эти годы часто спрашивали, будет ли продолжение у "Козленка"? А я уверенно отвечал: нет. Но три года назад мне вдруг захотелось вернуться к знакомой теме — суетной жизни советских писателей, которая так и просится на острие сатирического пера. События моего нового романа происходят примерно в то же время, может, чуть раньше — в последние месяцы правления странного генсека Андропова. Эта эпоха очень интересна, ибо она во многом предопределила то, что случилось с СССР через несколько лет. Мне очень захотелось реконструировать то время и оживить людей, давно уже умерших, пользуясь при этом моим излюбленным методом "гротескного реализма". Конечно, то, что я написал, нельзя назвать "зашифрованными мемуарами", это полноценный сюжетный сатирический роман. Но с другой стороны, в нем почти нет выдуманных событий, почти все они имели место в той жизни, которую еще хорошо помнят мои сверстники. Многие персонажи узнаваемы, поэтому предвижу возмущения, но мне не привыкать. Почему я дал роману такое провокационное название? Отвечу: мне страшно не нравится стремление наших гормональных либералов представить поздний советский период этаким унылым застоем, где люди жили в каком-то согбенном испуге и бесполом казённом энтузиазме. Это чепуха. В СССР жизнь была в чем-то более естественная, искренняя и плодотворная, чем сегодня. И секс в СССР был, да еще какой! Просто проходил он в ту пору по ведомству любви. Вот про это и написан мой новый роман. Книга выйдет в свет весной. В сокращённом виде роман будет опубликован в весенних номерах журнала "Москва".
"Вы назначены палачом!"
— Отчего не рубит он сплеча?
— Не беда, немного подождёте!
Не смущайте криком палача —
У него дебют на эшафоте.
А.
…Добежав до горкома и войдя в подъезд, я предъявил милиционеру партбилет, наволгший на взволнованной груди. Сержант долго сличал фотографию с оригиналом, отмечая, наверное, в моём лице некие одутловатые несоответствия. Слава богу, форма ушей, расстояние между глазами и прочие индивидуальные приметы с похмелья не меняются. Потом он проверил уплату взносов и глянул на меня с уважением: я только-только отдал партии три процента с гонораров за книжку стихов и нескольких публикаций, а это — более 110 рублей, средняя тогдашняя зарплата.
Впрочем, старушка Мариэтта Шагинян, помню, носила в партком деньги сумками. Она писала книжки про Ленина, входившие в школьную программу. Кстати, "зажать" взносы считалось страшным проступком. Те, кому капало из многих источников, предпочитали переплатить, нежели предстать перед комиссией старых большевиков, отличавшихся крутостью времён Гражданской войны. Один дед с железными зубами, когда-то охранявший вагон с золотом, взятым у Колчака, а потом двадцать лет сидевший "за левый уклон", бил костяным кулаком по столу и орал:
— У нас в двадцатом ни одного империала не пропало, ни одного камешка! — в голосе звучала застарелая гордость. — А вы червонец для партии зажилили! В двадцатом мы бы вас расстреляли как врага народа!
Теперь, при капитализме, я иногда думаю, что КПСС разогнали зря, лучше бы снабдили функциями налоговой полиции, уверяю, казна была бы полнёхонька!
— Проходите, но ботиночки лучше бы освежить! — посоветовал сержант, возвращая мне партбилет.
В самом деле, вскакивая в автобус №148, я наступил в лужу и заляпал ботинки грязью. Для таких случаев возле входной двери стоял специальный агрегат с вращающимися жёсткими и мягкими щетками. Имелся даже сосочек, из которого при нажатии педали выдавливался гуталин. Однако на моей памяти резервуар всегда был пуст.
Поднявшись в отдел культуры, я забежал в туалет — оглядеть себя и привести в порядок. С похмелья волосы у меня обычно дыбились. Причёску, смочив водой, я кое-как упорядочил, но бледность лица и краснота глаз меня выдавали. Я примерил взятые на всякий случай тёмные очки, но стал похож на шпиона из "Ошибки резидента". Эх, надо, надо было сказаться больным! Я сжевал мускатный орех, чтобы, как говорят теперь, "освежить дыхание", и рассосал таблетку валидола, чтобы успокоить взволнованное сердце, потом умылся, высушив лицо и руки горячим воздухом, с воем бившим из пасти агрегата величиной с уличный почтовый ящик. Наконец я добрался до нужной двери, обитой чёрным дерматином. Две скромные таблички сообщали о том, что здесь трудятся Л.Н. Алиманов и Н.Г. Лялин. Должности по традиции не указывались: в горком посторонние не ходят, а посвящённые сами знают, кто где сидит и за что отвечает.
Входить к начальству следовало с выражением надёжным, но не холуйским, да ещё с оттенком самоиронии: в аппарате принято почти обо всем говорить шутейно. Пафос — для трибун. Но едва я взялся за ручку, как услышал за спиной натужный полубас, запевший на весь этаж: "Не узна-а-ю-у, Григория Грязно-ова-а!"
Я оглянулся.
— "Куда ты, удаль прежняя, дева-а-алась?" — Лялин пел, воздев руки и по-оперному выкатив грудь. Он был невысок, носат, ходил на каблуках, красил редеющие волосы хной и, как выдвиженец из творческой среды, позволял себе являться на работу в ярких пиджаках и пёстрых галстуках. Остальные его коллеги напоминали мне служащих воинской части, которую зачем-то обмундировали в единообразные тёмно-синие финские костюмы. В тот день на Лялине был песочный блейзер с золотыми пуговицами, полосатая рубашка и галстук с драконами.
…В кабинете друг против друга стояли два мощных стола, а третий, бесхозный, почти скрылся под горой брошюр, отчётов, писем, справок. Обстановка здесь почти не изменилась с тридцатых годов: довоенная массивная мебель с алюминиевыми инвентарными бирками, книжный шкаф со шторками, тёмные портьеры, схваченные в талии витыми кантами с кистями. На подоконнике в кадке рос фикус с большими, словно навощенными листьями. На столике стояла электрическая машинка "Ятрань" размером с пианолу. На стене висели два портрета: Ленин, масляный, потемневший, в облупившемся багете, и Андропов — новенький, недавно из типографии.
— Привет, Георгий, проходи, садись! — не отрываясь от бумаг, пригласил второй обитатель кабинета Леонид Николаевич Алиманов.
Вид у него был странный: шея и плечи штангиста, короткая причёска с идеальным пробором, усики, как у Чарли Чаплина, а на носу бухгалтерские очки в тонкой оправе.
— "Вот он, вот о-о-он, рыцарь дерзкий! Он явился к нам на пир!" — пропел Папикян из какой-то неведомой оперы.
По-моему, половину арий Лялин просто придумывал на ходу.
— Коля, прошу тебя, не ори хоть сегодня! Мне справку вечером сдавать, — поморщился Алиманов.
— Умолкаю, — парторг поиграл лохматыми бровями, тоже крашеными.
Между ними существовал некий приятельский антагонизм: Лялин был выдвиженцем из писательских рядов, а Леонид Николаевич — карьерным аппаратчиком, разные ветви партийной эволюции, вроде неандертальцев и кроманьонцев. Я посмотрел сначала на одного, потом на другого, пытаясь понять, что меня ждёт теперь, когда моя рукопись попала на Запад. Но их лица не выражали ничего, кроме иронического сообщничества.
— Ну, Жорж, пришёл твой час! — Лялин обнял меня и запел. — "Не пора-а-ли мужчи-и-ною стать?"
— Георгий Михайлович, городской комитет партии очень рассчитывает на вас! — веско добавил Алиманов.
— "И ста-а-нешь ты царицей ми-и-ра, подруга нежная моя!" — снова подхватил Папикян.
— Коля просил же! — поморщился напарник. — Мы хотим, чтобы вы, как молодой коммунист, возглавили комиссию…
Я ощутил себя пациентом, которому сообщили, что смертельный диагноз — это ошибка, просто перепутали банки с мочой, а жизнь бесконечна и прекрасна!
— Какой комиссии? — счастливо поинтересовался я.
— "Достиг ты высшей вла-а-сти…", — снова запел парторг.
— По персональному делу коммуниста Ковригина! — сурово молвил Алиманов.
Я обмер. Представьте: врач, сказав, что вашей жизни ничего не угрожает, тут же добавил: "А ножки-то ампутировать придётся. Ложитесь-ка!" Ковригин был знаменем, даже хоругвью деревенской прозы, классиком советской литературы, автором всенародно любимых рассказов и очерков о русском селе. Когда он появлялся на людях, казалось, это памятник сошёл с постамента, чтобы размять бронзовые члены.
— Почему я? — дрожащим голосом спросил я.
— Тебя рекомендовал партком. Лично Шуваев.
— А что с ним случилось?
— С Шуваевым? Ничего. Он в тебя верит.
— Нет, с Ковригиным.
— Случилось! — усмехнулся Алиманов. — Неприятная штука с ним произошла.
— Нет, не могу… — залепетал я. — Он великий писатель. А я… Нет, невозможно…
— Он, прежде всего, член партии! — отчеканил суровый аппаратчик.
— Жоржик, — замурлыкал добрый парторг. — Такие предложения делаются раз в жизни, отказываться нельзя. Тебя вычеркнут отовсюду. Но если ты сделаешь всё правильно, это будет как последнее испытание на тренажёре, а потом — космос. Ты понял?
— А что он натворил?
— Согласишься — скажем.
— Даже не знаю… — Ты хочешь, чтобы твой "Райком" напечатали?
— Хочу.
— Помоги нам, а мы поможем тебе.
— Но ведь…
— Чего ты боишься, ребёнок? — всплеснул руками Лялин. — Помнишь персональное дело Бесо Ахашени?
— Помню.
— Чем всё кончилось?
— Кажется, выговором.
— Значит, ничем. Соглашайся!
— Коля, не надо его упрашивать! — очки недобро блеснули. — Видимо, у молодого коммуниста Полуякова другие планы. Он, вероятно, в "Посеве" хочет печататься. Кого дальше обличать будем, Георгий Михайлович? Армию пнули, над комсомолом позубоскалили. Может, теперь партией займётесь?
— Ну, Лёнечка, ну, не надо так сразу! Я понимаю нашего молодого друга. Ковригин — глыба!
— Мы его в институте проходили… — жалобно подтвердил я.
— Все могут ошибаться, — Папикян почему-то посмотрел на портрет Ленина. — Наша задача — поправить классика, мягко, по-товарищески, не в ущерб творчеству. Заседание парткома будет закрытым. Никто ничего никогда не узнает.
— Хватит, Николай Геворгиевич! Всё ясно: молодой коммунист Полуяков отказывается от поручения городского комитета.
— Жора, ты будешь жалеть потом всю жизнь! — брови Лялина страдальчески зашевелились.
— Даже не знаю… Ну, хорошо, я попробую… А что он всё-таки натворил?
— Ну, пошли тогда!
— Куда?
— К Клинскому.
— Может, всё-таки… — я попытался дать задний ход.
— "А где палач? Бежал? Тогда, мой отрок светлый, ты будешь супостату палачом!" — с особым чувством пробасил парторг.
— Коля, соображай, что поёшь! — вскипел напарник. — Георгий Михайлович, всего доброго, мы вас больше не задерживаем!
И я понял: пути назад нет.
По красно-зелёной ковровой дорожке Лялин и Алиманов, как опытные конвоиры, повели меня в приёмную заведующего отделом культуры горкома. Поговаривали, он происходил из настоящих князей Клинских. Первый секретарь МГК и член Политбюро Гришин однажды сыронизировал: "Я теперь как царь. Князь Клинский у меня в передней сидит…" Секретарша в приёмной встретила нас бессодержательной улыбкой. Оно и понятно: кто знает, зачем два ответработника ведут к начальству молодого писателя. Может, чествовать, а может, из партии выгонять…
— "Привет тебе, хранительница тайны, за жребием послал нас государь!" — еле слышно пропел Лялин.
— Ждёт, ждёт! — замахала она руками. Клинский, седой толстяк с синюшным лицом, стоял у окна и жадно, как узник сквозь решётку, смотрел на противоположную сторону улицы Куйбышева, где располагался ЦК КПСС. Я чуть улыбнулся, вспомнив один недавний конфуз с этим небожителем. Уморительная история! Расскажу, если не забуду…
Неторопливо поправив сборчатую штору, завкульт обернулся и шагнул к нам. Мы невольно вытянулись и подравнялись.
— Ну-с, Георгий… — произнёс он тихо и протянул мне квёлую руку.
— …Михайлович, — подсказал Алиманов.
— Ну-с, Георгий Михайлович, вы всё поняли?
— Понял… — твёрдо ответил я, хотя ничего ещё не понимал.
— Не подведёте? Всё-таки Ковригин — выдающийся писатель, а вы только вступаете в литературу.
— Не подведёт, Василий Константинович! — с чувством ответил за меня Лялин и добавил. — У него диссертация по фронтовой поэзии.
— Я не вас пока спрашиваю, — поморщился Клинский и посмотрел мне в глаза. — По фронтовой? "Когда на смерть идут, поют…" Как дальше, забыл?
— "А перед смертью можно плакать, ведь самый страшный час в бою — час ожидания атаки…" — продолжил я.
— Правильно! "Разрыв — и лейтенант хрипит…"
— "…И смерть опять проходит мимо…" — подхватил я.
— Молодец! Любите Семёна Гудзенко?
— Люблю.
— Не подведёте? Что-то вид у вас усталый?
— Не подведу. Пишу новую повесть. Работал до утра.
— Это хорошо. Надеемся на вашу зрелость, несмотря на молодость и прежние ошибки. Желаю успеха! — он снова подарил мне свою вялую руку.
— А вы задержитесь! — Клинский поморщился на Алиманова. — Что со справкой?
— В работе… — втянув голову в атлетические плечи, тот побрёл к приставному столику.
Мы с Лялиным вышли в приёмную.
— Жоржушка, лапочка! — обнял меня парторг. — Держался ты по-взрослому!
— А про какие ошибки он говорил?
— Забудь.
Николай Геворгиевич заговорщицки подмигнул секретарше и тихо пропел: "Из скал и та-та-та у нас, варягов, кости…"
— Тсс! — она приложила палец к губам. — Утвердили?
— А то!
— Поздравляю! — дама расплылась в доброй улыбке, словно мамаша, узнав про первое свидание сына.
— А что князь такой хмурый? — интимно полюбопытствовал Лялин.
— Ой, не спрашивайте! Утром на совещании Виктор Васильевич сделал ему замечание…
— Плохо!
— Да уж чего хорошего!
Клинский умер через три года. Ельцин, став первым секретарём МГК КПСС, из-за пустяка наорал на него, как пьяный прораб на оплошавшего бригадира бетонщиков — и сердце Рюриковича обиды не снесло. Алиманов жив, долго работал в Газпроме, теперь обитает на Кипре. Когда я спускался вниз, на улицу, в голове крутилась концовка знаменитого стихотворения Гудзенко: "…И выковыривал ножом из-под ногтей я кровь чужую".
Эротическая контрабанда
Вчера у знакомых на видео
Порнухи навиделся всласть.
За что же ты нас так обидела,
Рабоче-крестьянская власть?
А.
Выйдя из горкома, я нашёл работающий телефон-автомат и набрал номер Леты. Мне снова ответила старуха:
— Уехала на репетицию.
— А когда вернётся?
— Поздно. У неё же сегодня "Пигмалион"…
В наушнике тихо пел, доносясь, очевидно, из магнитофона, сладкий, как пахлава, голос Бесо Ахашени.
Я повесил трубку и побрёл к метро.
Любит всё-таки его наш народ, Бесо Ахашени! Я и сам мурлыкаю в застолье его песенки. Правда, с недавних пор он стал сочинять скучные и путаные исторические романы. Главным героем в них был бедный, но гордый горный князь, постоянно спасавший немытую и нечёсаную Российскую империю от заслуженного позора. Бесо Шотаевич происходил из семьи видных кавказских революционеров. Они устанавливали на Кавказе Советскую власть, а потом не поладили со Сталиным. Вождь сурово наказал их за троцкизм, под которым, как и под черносотенством, подразумевалось всё недоброе. Советскую власть бард ненавидел самозабвенно, но тихо, и партийные собрания не прогуливал. Когда в своём чёрном хромовом пиджаке, интеллигентно сутулясь, он направлялся через ресторан в партком — платить взносы, какая-нибудь впечатлительная дама, забыв про рыбную солянку, шептала вслед: "Ах, Ах-хашени пошёл!"
— Подумаешь, песенки пишет, — скрипел зубами задетый за живое кавалер. — Я таких песенок десяток за ночь налялякаю.
— Ну, так и налялякай!
— Не хочу! — обижался кавалер и опустошал рюмку.
И вдруг случилось страшное: в партком пришла "телега" о том, что гражданин и коммунист Ахашени Б.Ш. предпринял пресечённую органами попытку провезти через советскую границу партию видеокассет порнографического содержания. Просим, как говорится, отреагировать и принять меры.
"Что же теперь будет!" — гадали все.
— Разберёмся, у нас и место для этого подходящее! — пообещал, улыбаясь, Шуваев и назначил экстренное заседание по персональному делу коммуниста Ахашени.
Соль шутки в том, что партком Московской писательской организации размещался в бывшей спальне князя Святополка-Четвертинского. Причём скромный кабинет Шуваева располагался в отгороженном алькове, где аристократы плодились и размножались, а сами заседания проходили в просторном каминном зале за длинным столом, покрытым, как и полагается, зелёным сукном. В прежние времена тут сидел генеральный секретарь ССП Александр Фадеев, любивший это место за уникальную близость к ресторану, шумевшему буквально за дверью. Иосиф Виссарионович на заседаниях комитета по Сталинским премиям иной раз спрашивал:
— А почему нет Александра Александровича?
— Болеет… — отвечали, отводя глаза.
— Попросите его болеть пореже! — вздыхал вождь.
Тем временем история, приключившаяся с бардом, взволновала умы. Из слухов, намёков, догадок и пересказов оформился сюжет конфуза. Ахашени возвращался поездом из Польши, где давал концерт. Там его любили, считая почему-то диссидентом. В этой ненадёжной, капризной стране народной демократии уже началась ползучая реставрация капитализма. Можно было запросто купить пикантные журналы, брелоки с обнажёнными красотками, даже кассеты с эротическими фильмами, как то: "Глубокая глотка", "Эммануэль", "Калигула", "Греческая смоковница" и др. Этим батоно Бесо и воспользовался, так как в отличие от подавляющего большинства граждан СССР имел дома видеомагнитофон. В те годы наличие "видака" решительно выделяло обладателя из общего ряда, как сегодня, скажем, выделяет личный "Порш" или "Ягуар".
Но, будучи человеком опасливым и зная о предстоящем таможенном досмотре, бард из предосторожности прилепил кассеты скотчем к внутренней стороне откидывающегося мягкого сидения. Ехал он, разумеется, в СВ, попивая коньячок с верной спутницей и наблюдая, как мелькают в окне европейские черепичные кровли, которые вскоре должны были смениться ненавистным серым шифером Отечества. Однако таможне предшествовал пограничный контроль.
Напомню, как это происходило, если забыли. В вагон с двух сторон заходили пограничники. Офицер забирал паспорта и вежливо просил пассажиров выйти из купе. Затем туда вбегал сержант-срочник и с заученной сноровкой проверял тесное пространство: подпрыгнув, он озирал глубокую нишу над входом, затем, припав к полу, заглядывал в отсеки внизу, под столиком, и, наконец, резким движением откидывал сидения над багажными полостями. Видимо, инструкцию по проверке купе разработали в далёкие годы, когда белополяки или белофинны норовили заслать к нам, спрятав в вагонных пустотах, шпионов и диверсантов, их надо было обнаружить и обезвредить стремительно, не дав опомниться. И хотя после победы во Второй мировой войне вокруг СССР образовался дорогостоящий и, как показала история, ненадёжный пояс союзных держав Варшавского договора, бдительную инструкцию отменить забыли.
Офицер-пограничник, конечно, узнал барда, нежно попросил выйти из купе и запустил для формальной проверки сноровистого сержанта: порядок есть порядок. Тот влетел, подпрыгнул, припал, заученно откинул сидения и оторопел: на него в упор смотрели выпуклые женские ягодицы, налитые девичьи груди и пикантно стриженные дамские лобки, едва прикрытые кружевами. Я сам тянул срочную службу в Германии и доложу вам: молодому призывному организму, измученному казарменным воздержанием, увидать вдруг такое — испытание. Однажды ефрейтор Пырков принес в нашу батарею колоду веселых карт, — и всю ночь потом двухъярусные койки шатались и скрежетали от ворочавшихся и содрогавшихся молодых тел. Бром не помог.
— Товарищ майор, идите сюда… — сдавленно позвал сержант.
— Ну что ещё там такое? — недовольно отозвался офицер, объяснявший барду, как он любит песенку про голубой трамвай.
— Посмотрите, что здесь…
Командир посмотрел и крякнул.
— Ваше?
— Моё… — смутился Ахашени.
— Ну, зачем же так? Положили бы в чемодан. Вас-то уж никто не стал бы досматривать.
— Могу спрятать.
— Теперь поздно. Надо протокол составлять. Служба! Сержант, зови таможню. Извините!
По тогдашним суровым законам, о проступках, порочащих звание советского гражданина, следовало сообщать по месту работы. Не важно: подрался ты в бане, уснул спьяну на лавочке у Большого театра или обрюхатил в командировке мечтательную провинциалку, — обо всём полагалось сигнализировать на службу, а если провинившийся состоял в рядах КПСС, то и в партком.
На экстренном заседании по персональному делу коммуниста Ахашени китайскому яблоку упасть негде было. Собрались все члены парткома, включая больных и командированных. Кто-то даже, не досидев положенный срок в Доме творчества, примчался в Москву: не каждый день знаменитых бардов прихватывают "на клубничке". Тут надо сказать, наш партком не был однороден, имелись свои ястребы, голуби и дятлы. Любопытно, что 21 августа 1991 года ортодоксы в одночасье стали либералами, либералы — ортодоксами, а дятлы так и остались дятлами. Но про это как-нибудь в другой раз.
И вот обмишурившийся Бесо Шатоевич в своём знаменитом хромовом пиджаке предстал перед товарищами по партии. На вопрос, как же он дошёл до такой жизни, Ахашени, пряча глаза, всерьёз стал объяснять, что-де пишет новый исторический роман, где есть у него отчётливая любовная линия с довольно откровенными эротическими сценами, необходимыми для раскрытия духовного мира героев. А так как он сам по возрасту и немощи давно забыл плотские реалии, то решил освежить интимную сторону бытия при помощи эротических фильмов, сознавая и презирая их низкий идейно-художественный уровень. С этим и только с этим связана его попытка ввезти в страну несколько пикантных видеокассет…
— Но вы же знали, что это запрещено! — заклекотала "ястребица" Метелина.
— Знал. Виноват. Подвела жажда художественной достоверности.
— Большому таланту многое прощается… — прогулил "голубь" по фамилии Дусин.
— Тихо! У нас тут персональное дело коммуниста, а не таланта, — поправил Шуваев, с трудом сдерживая ухмылку.
— В уставе нашей партии нет слова "талант", — поддержал "дятел" Ардаматов.
— Бесо, а где ж твои милашки в комбинашке, конфисковали? — захохотал Герой Советского Союза Борозда.
— Правильно, — поддержал глухой, как тетерев, Гриша Красный. — Я тоже вспоминаю дело писателя Малашкина в 1927 году…
— Товарищи, давайте поближе к современности, — перебил партсек. — Бесо Шотаевич, вы осознаёте аморализм вашего проступка?
— Осознаю, но партия учит нас не отрываться от жизни, а мой возраст…
Члены парткома сидели, пряча хитрые, а то и блудливые улыбки. Кто-то не утерпел и весело хрюкнул. Все понимали, бард лукавит: женат он не первым браком на сравнительно молодой особе, вряд ли позволяющей ему совсем уж забыть телесную сторону бытия. Но крови никто не жаждал: советской власти Ахашени не изменял, в грех диссидентства не впадал, сионизмом и русофильством не баловался. За что же его всерьёз карать? За жажду художественной достоверности? Тогда на его месте может оказаться каждый.
Партком, выслушав сбивчивые оправдания, попросил виноватого выйти за дверь, в ресторан. Посоветовались и решили вынести выговор без занесения, а это вроде товарищеского "ай-ай-ай". О партийных взысканиях тех времён я ещё, может быть, расскажу, если не забуду. Затем призвали эротического контрабандиста. Шуваев, ухмыляясь, объявил приговор и выразил уверенность, что в следующий раз, взыскуя художественной достоверности, Ахашени не станет провозить через границу порнуху, обойдясь внутрисоюзным и внутрисемейным материалом.
— Сущая правда! — поддержал Борозда. — Молодых бабёшек кругом, обцелуйся!
Ахашени сердечно поблагодарил партком за дружеское понимание, но не проставился, хотя все этого ждали. Впрочем, его скаредность, редко встречающаяся у кавказцев, была общеизвестна. Важнее другое: несмотря на снисходительность коллег, "проработка" сильно задела самолюбие барда, и, едва советская власть зашаталась, он оказался в первых рядах тех, кто "давил гадину". После разгона КПСС уже никто не мешал ему освежать эротические впечатления всеми доступными способами. Последний роман с юной дамой он вкусил в городе влюблённых Венеции, куда убыл из Отечества, взбаламученного не без его помощи. Там он и умер вскоре в состоянии сердечной увлечённости, что вызывает только хорошую мужскую зависть.
Кому это надо?
Сначала прыг и чик-чирик,
А после гвалт трескучий.
Как много шума да интриг
Вокруг навозной кучи!
А.
В ресторан вошёл контр-адмирал, ведя за руку лысого круглолицего пузана годков тридцати, похожего на раскормленного неряху-подростка. Хлопая поросячьими ресницами, тот ковырял в носу.
— Покушать, Тимур Аркадьевич? — сразу подлетел Алик, обожавший начальство.
— И выпить тоже! — раскатисто ответил флотоводец, заведовавший отделом в газете "Правда".
— Егор, не катай хлебные шарики! — на весь ресторан грянул контр-адмирал.
— Воспитывает своего урода! — пояснил Алик, подавая мне солянку.
Я выпил ещё рюмку, зачерпнул ложкой гущу и убедился: оливок, мясной и колбасной нарезки в оранжевой огуречной жиже почти не осталось. Не повезло. Может, повезёт в любви? Водка, обогрев организм, разбудила мозг. Надо понять, кому это всё надо? Хотят устроить скандал вокруг Ковригина? Зачем? По слухам, Андропов на секретном совещании объявил: диссиденты — ерунда, мелочь, их можно взять за одну ночь; настоящий враг советской власти — ползучий русский национализм. Его пора бы искоренить раз и навсегда. А Ковригин как раз — вождь почвенников, он пишет о поруганных русских святынях, замордованной деревне, выброшенных из храмов иконах, носит на пальце перстень с профилем последнего государя-императора, сработанный из золотой царской монеты. Значит, решили всё-таки устроить показательную порку главы "русской партии"? Похоже…
— Егор, отставить водку! — рявкнул контр-адмирал. — Ещё суп не принесли. Успеешь нажраться!
Несмотря на молодость, я уже пообтёрся в Союзе писателей и кое-что понимал в большой политике. Внешнее единство советской литературы было обманчиво, на самом деле она явно распадалась на два явных лагеря — патриотов-почвенников и либералов-западников. Патриоты, как я понимал, — это люди, которые любят свою родину и, что ещё важнее, обладают кровными правами на такую любовь, они с ревнивым подозрением относятся к тем, кто выказывает привязанность к нашему Отечеству, не имея на то генетического повода. Либералы-западники со своей стороны тоже обожают Родину с ее просторами, богатствами, замечательным языком и литературой. Но они с вечной печалью очей понимают: в искренность их любви "коренные" всё равно не поверят. Так стоит ли навязываться? Не лучше ли подумать об отъезде в иные края? Кроме того, корневые патриоты настолько ослеплены эксклюзивом, что не хотят видеть изъяны Отечества. А вот либералы не ослеплены и замечают все недостатки, как через увеличительное стекло. Они душевно хотят залечить раны и ссадины бестолкового народа, отмыть, причесать, приодеть "снеговую уродину", опираясь на опыт цивилизованного мира. А их считали за это низкопоклонниками и космополитами. Значит, при Андропове чаша весов качнулась в их сторону? Похоже…
— Егор, не чавкай, балбес, не части с водкой, твою мать! — бухнул контр-адмирал. — И не чмокай, как свинья!
Тем временем из княжеской спальни вышел наш партийный вождь Владимир Иванович Шуваев. Поговорив с адмиралом и его сынком, он заметил меня, подошёл и кивнул на водку:
— Рано начинаешь!
Замечание можно было понять двояко: мол, середина дня, а ты уже с рюмкой. Или в более обидном смысле: ещё толком ничего не написал, а уже пропиваешь талант в Дубовом зале. Заметив моё смущение, партсек подсел ко мне со вздохом:
— Сам бы сейчас выпил…
— Водочки? — я с готовностью потянулся к графину. — Нет, водку мне нельзя. Врачи разрешают только коньяк. Сердце у меня маленькое.
— В каком смысле?
— В прямом. Заболело, пошёл проверяться в нашу поликлинику, врачи ахнули: "Чудо! Феномен! Как вы с таким маленьким сердцем живёте?" — "Нормально живу, — говорю. — Ничего такого никогда не чувствовал: воевал — не чувствовал, сидел — не чувствовал, а как в партком сел — сразу почувствовал…"
Он подозвал официанта.
— Алик, пятьдесят коньячку!
Обычно медлительный и всем недовольный, халдей резво побежал в буфет, поигрывая задом.
— Был в горкоме? — спросил Владимир Иванович.
— Был…
— Понял?
— Ничего не понял.
— И я ничего не понял. Кстати, все уже всё знают. Адмирал тоже. Выпытывал, что да как. Видел сынка-то? Вот ведь природа как играет! Дед его в пятнадцать лет полком командовал, а внук, твой тёзка и ровесник, между прочим, болван болваном, хоть в школу для малолетних дебилов отдавай. Горе семьи, засунули в какой-то НИИ с глаз долой…