ВАСИЛИЙ Ш А Х О В
Ж и в а я ж и з н ь
(Лев Толстой и
Викентий Вересаев)
«Кто жив душою, в ком силен инстинкт
жизни, кто «пьян жизнью», - тому и в
голову не может прийти задать себе
вопрос о смысле и ценности жизни…»
В. В. В е р е с а е в.
«Живая жизнь».
«…Читал Вересаева «Андрей Иванович». Очень хорошо», - из дневниковой записи 6 января 1902 года. М.И. Водовозова - В.В. Вересаеву (1901): «Мне очень приятно сообщить Вам его отзыв о Ваших рассказах. Лев Николаевич недавно прочёл их…Ваши рассказы очень понравились. Лев Николаевич говорит, что некоторые из них напоминают ему Тургенева, «в них столько чувства меры и красоты природы и видна искренность и глубоко чувствующая душа». Из письма Т.Л. Сухотиной-Толстой В.В. Вересаеву (март 1902 года): «Если Вам это интересно, то могу Вам сказать, что отец очень восхищается Вашими писаниями и находит в Вас много таланта».
В Яснополянской библиотеке писателя хранились вересаевские книги. На вересаевских записках «На войне» - пометы Льва Николаевича. Одобрительно отзывался он о «Записках врача», повести «На повороте».
15 марта 1903 года по приглашению хозяина Викентий Викентьевич Смидович-Вересаев (1867-1945) побывал в Ясной Поляне.
Из мемуаров Вересаева:
«После обеда Лев Николаевич предложил нам пройтись. Было ясно и солнечно, в колеях обсохшей дороги кое-где блестела вода от вчерашнего дождя. Лев Николаевич шел своей леккой походкой, ветерок шевелил его длинную серебряную бороду. Он говорил о необходимости нравственного усовершенствования, о высшем счастье, которое дает человеку любовь.
Я сказал:
- Но если нет у человека в душе этой любви? Он может сознавать умом, что в такой любви – высшее счастье, но нет у него ее, нет непосредственного, живого его ощущения. Это величайший трагизм, какой может знать человек.
Толстой в недоумении пожал плечами.
- Не понимаю вас. Если человек понял, что счастье – в любви, то он и будет жить в любви. Если я стою в темной комнате и вижу в соседней комнате свет и мне нужен свет, - то как же я не пойду туда, где свет?
- Лев Николаевич, на ваших же героях видно, что это не так просто, Оленин, Левин, Нехлюдов очень ясно видят, где свет, однако не в силах пойти к нему.
Но Толстой только разводил руками. Видно было, что он искренне хочет понять этот самый «трагизм», выспрашивал, слушал внимательно и серьёзно.
- Простите меня, не понимаю!
А я не мог понять, как же этого не может понять именно Толстой: в чём же трагедия всех рисуемых им искателей, как не в том, что они оказываются неспособными жить «в добре», твердо убедившись умом, что счастье – только в добре?
Между прочим, я рассказал Льву Николаевичу случай с одной моей знакомой девушкой: медленно, верно и бесповоротно она губила себя, сама валила себя в могилу, чтоб удержать от падения в могилу свою подругу – все равно обреченную жизнью. Хрупкое свое здоровье, любимое дло, самые дорогие свои привязанности – все она отдала безоглядно, даже не спрашивая себя, стоит ли дело таких жертв. Рассказал я этот случай в наивном предположении, что он особенно будет близок душе Толстого: ведь он так настойчиво учит, что истинная любовь не знает и не хочет знать о результатах своей деятельности; ведь он с таким умилением пересказывает легенду, как Будда своим телом накормил умирающую от голода тигрицу с детенышами.
И вдруг, - вдруг я увидел: лицо Толстого нетерпеливо и почти страдальчески сморщилось, как будто ему нечем стало дышать. Он повел плечами и тихо воскликнул:
- Бог знает, что такое!
Я был в полном недоумении. Но одно мне стало ясно: если бы в жизни Толстой увидел упадочника-индуса, отдающего себя на корм голодной тигрице, он почувствовал бы в этом только величайшее поругание жизни, и ему стало бы душно, как в гробу под землей.
Само же слово «трагизм», видимо, резало ему ухо, как визг стекла под железом. По губам пронеслась едкая насмешка.
- Трагизм… Бывало, Тургенев приедет и тоже все: «траги-зм», «траги-зм»… И так он это слово сказал, что где-то в душе стало совестно за себя, и шевельнулся странный, нелепый вопрос: да полно, существует ли вправду какой-нибудь в жизни трагизм? Не «притворство» ли это?»





