Сейчас опять начались ритуальные пляски вокруг пресловутого «византийского наследия», «Москвы как наследницы византийской (а не западной) культуры» и т. д., и т. п. Психологически это понятно. Раз мы не идём ни от Запада (с которого нас, так сказать, выпихивают самым бесцеремонным образом), ни от Великой Степи (та ещё радость), то откуда же нам ещё происходить, чьими наследниками быть? Опять же – свет христианства к нам пришёл из Византии, и в дальнейшем, даже и до сего дня, мы остаёмся именно в той ветви христианства, которую нам принесла Византия – в Православии. Безусловно и то, что византийское наследие существенным образом повлияло на нашу историю – и многое из него перешло, так сказать, в наше наследие. Опять же – к сожалению, мы до сих пор не можем самоопределиться как реально самобытными, не можем обойтись без чьих-то подпорок – часто находимся, так сказать, на уровне Ивана Грозного, которому мало было его реальной власти – так он ещё и старался доказать, что его род происходит от «Августа кесаря римского». Для того времени такие генеалогические потуги были хоть и не самым продвинутым, но ещё живым следствием тогдашней опоры на родовитость – а сегодня-то что нам? Да, мы многое приняли от Византии. Но вопрос в том – что? И нужно ли нам сегодня это «что» - или можно только сожалеть, что мы от него не избавились ранее – и избавляться хотя бы сегодня?
Самая распространённая ошибка, которую часто совершают, даже не замечая – то, что раз мы восприняли христианство от Византии, и оно, в православном его виде, являлось и является благом – то, значит, и прочие элементы византийского наследия хороши. Увы… Не всё так однозначно. Если мы, например, посмотрим на Иудею времени прихода Спасителя, то, при всём почитании Его личности и признании, что Он долго, так сказать, находился в русле ортодоксального иудаизма, при всём почитании Его учеников, мы никак не сможем распространить это почитание на всё, что тогда окружало Спасителя – да и на предысторию сего времени. Мы не сможем закрыть глаза на дикарство и зверства иудейских правителей – как самостоятельных, так и поставленных уже Римом. Мы не сможем не заметить то же дикарство и в тогдашнем иудаизме. Мы не сможем не увидеть, что римский чиновник Пилат, который совсем не был увлечён учением Христовым да и не был замечен в особенном человеколюбии, тем не менее пытался отпустить Спасителя – а вот ревнители религии вопили «Кровь Его на нас и на детях наших». Мы не сможем не увидеть гордыню и формальность саддукейства. Мы не сможем не увидеть того, что фарисеи, приверженцы течения, название которого стало нарицательным, часто были едва ли не лучшими в Иудее (кем же тогда были худшие?). Мы не сможем не увидеть всю мелочность, доходящую до анекдотичности, стремлений этих «благочестивцев» соблюсти это своё «благочестие» - например, того, как они ходили с закрытыми глазами по улицам Иерусалима, чтобы не увидеть женщину – не свою жену – и не соблазниться ею; ходили, естественно, стукаясь о стены – и потому были в народе прозваны «колотушками». Этот список можно было бы продолжать – но, думаю, и изложенного достаточно, чтобы понять, что, поклоняясь Христу или хотя бы просто уважая Его, мы совершенно, как минимум, не обязаны почитать окружавшую Его Иудею.
То же самое можно и нужно сказать и об отношении к Византии. Христианство – да; некоторая часть античного наследия – да; но нельзя и не видеть многих ядовитостей, внесённых ею. Мне уже приходилось писать про принципиальное «мудроборство» Византии, бытовавшее в ней как раз во время крещения Руси – да и позднее. Напомню опять блистательного Ключевского, его «Афоризмы и мысли»: «Целые века греческие, а за ними и русские пастыри и книги приучали нас веровать, во все веровать и всему веровать. Это было очень хорошо, п[отому] что в том возрасте, какой мы переживали в те века, вера — единственная сила, которая могла создать сносное нравственное общежитие. Но нехорошо было то, что при этом нам запрещали размышлять, — и это было нехорошо больше всего потому, что мы тогда и без того не имели охоты к этому занятию. Нам указывали на соблазны мысли прежде, чем она стала соблазнять нас, предостерегали от злоупотребления ею, когда мы еще не знали, как следует употреблять её».
То ли не наследие!
Но этого мало. Дополню маститого учёного: в то время Византия была полна остатками античного наследия, причём часто изложенными в простейшем виде всяческих номограмм, указаний «на пальцах» (в буквальном смысле слова – если речь, например, шла о расчёте даты Пасхи) – и человеку, даже и задумавшемуся о том, а не стоит ли подумать, указывали на эти приёмы. Вследствие этого не могло не возникнуть такое представление: 1) где-то есть решение всех вопросов, стоит только найти и прочесть нужную книгу и 2) эта умная книга происходит «из-за бугра» (сперва – из Византии).
И далее – к чему это привело даже и тогда, когда от авторитета Византии осталось, что называется, мокрое место: «…научные истины мы превращали в догматы, научные авторитеты становились для нас фетишами, храм наук сделался для нас капищем научных суеверий и предрассудков... Менялось содержание мысли, но метод мышления оставался прежний. Под византийским влиянием мы были холопы чужой веры, под з[ападно]европейским стали холопами чужой мысли».
В защиту такого вектора византийской умственной (точнее, антиумственной) деятельности надо сказать то, что страну буквально трясло от бесконечных попыток придумать какое-либо новое богословское построение. И каждое такое построение церковным авторитетам надо было исследовать, принять нужное – а неправильное постараться сжить со свету, чтобы не подвергнуться Божьему гневу. А поскольку философствовать, да ещё и философствовать на такие отвлечённые темы, как структура божества, можно до бесконечности, то такое философствование тире богословствование и не останавливалось. Попытки путём запретов и репрессий «заткнуть фонтан богословствования» (выражение богослова зарубежной церкви А. В. Карташева) не удавались. Порой государственные и церковные верхи не сходились в мнении на то или иное построение – и тут начиналось… Страну трясло как в лихорадке. Масса народа, придерживающегося по той или иной причине неортодоксального мнения, бежала из страны – порой, так сказать, и с территориями («благодаря» действиям всевозможных захватчиков, которых неортодоксы встречали «на ура»). Неудивительно, что со временем и было выработано «мудроборство» - ибо от таких мудрецов всем было солоно. И византийские верхи – и государственные, и церковные – пришли к тому, что если кто-то над чем-то богословским задумался – то быть беде. Их действия можно уподобить действиям психиатра, заметившего, что пациент либо как-то нервно ведёт себя, либо просто задумался – и вкалывающего оному хорошую дозу сильнейшего успокоительного, превращающую того просто в овощ. Ибо опытный человек знает: вот больной задумался – значит, придумает что-то специфическое, вроде того, чтобы всех перекусать.
О причинах возникновения такого «фонтанирования» нужно говорить отдельно. Но при чём тут была Россия, только-только начавшая приобщаться к высотам культуры? Гг. византийцы поступили как шаблонно действующие лекари, лечащие больного от привычных им недугов. Ну что же – долечили, довкалывали успокоительного… До сих пор всё сказывается – и нежелание думать, и стремление искать готовеньких решений на стороне – да таких, чтобы всё скалькировать и ни о чём не думать. Да что там говорить – пережившие 90-е люди могут многое поведать о тупо применяемых шаблонах типа «рынок всё порешает». А ранее столь же в лоб применялись другие шаблоны…
Да, и кстати о рынке. Вряд ли кто-то будет отрицать, что сама опора на рынок – такая формальная или более разумная – принадлежит времени правления буржуазии. Но надо отметить, что сама буржуазия, как класс, примечательна именно тем, что, как никакой другой господствовавший до неё класс, она опирается на интеллект, на мысль. Без напряжённой мысли – и не только мысли изобретателей, которым в разное время и в разных местах может прийти в голову нечто интересное, а ещё и предпринимателей, уважающих самостоятельную мысль – и, можно сказать, охотящихся за новыми изобретениями, никакого научно-технического прогресса бы не получилось. А как это могло бы быть, показывает история русской буржуазии, совершенно не желавшей использовать русские изобретения – и предпочитавшей брать всё готовенькое, уже обкатанное с Запада. Каждый, знакомый с русским изобретательством, может составить сам список изобретений, просвистанных родимыми предпринимателями. Сплошь и рядом доходило до того, что нашим изобретателям удавалось даже пробить стену чиновничьего равнодушия и таковой же косности – но не стену нежелания частных лиц что-то как-то сделать по-серьёзному. Чиновник везде чиновник – и сейчас мы можем слышать отзывы людей, обосновавшихся или пробовавших долго жить на Западе, что какая-нибудь немецкая или итальянская бюрократия даст сто очков вперёд отечественной по умению отшить, заволокитить, провалить по первому разряду дело и т. п. Но там прогресс был действительно частным делом – в отличие от нас. И невозможно отделаться от мысли, что такое иждивенческое, а главное, лишённое стремления мыслить и находить мыслящих настроение сказалось и на том, что русская буржуазия оказалась на редкость социально пассивной. Она опять же просвистала всё – и революцию, и гражданскую войну. Так что как бы ни оценивать большевиков – их приход к власти был явлением закономерным.
Хорошо наследие?
Справедливости ради нужно отметить: некоторые побочные стороны мудроборства, по-видимому, оказали в России и благотворное влияние; они помогли нейтрализовать иные специфические стороны византийского же наследия. Так, в России с давних пор сильно было стремление к т. н. обрядоверию – приданию обрядам едва ли не решающей роли в вероучении. Конечно, тут сказались и иные факторы – как, например, то, что после ига Россия оказалась страной с преобладанием патриархально-крестьянской культуры – а таковая везде склонна к преобладанию языческой ментальности, в частности, и к самоценности обряда как такового. Но, конечно, и мудроборство, отвлекая от конструирования сложных богословских построений, способствовало сосредоточению на обряде. В немалой степени уже в XVII веке такое положение вещей сказалось на возникновении старообрядчества. Но до этого оно, повидимому, сказалось и на ином.
Знакомый с историей Византии не может не знать о неистовом увлечении монашеской жизнью. Масса людей уходила в монастыри – или просто в пустыню, полагая спасение своей души именно в этом. Дело доходило до того, что в византийской армии не хватало людей – столько молодых юношей ушло в монахи. И это не было обыкновенным дезертирством в большинстве случаев: завоеватели сплошь и рядом зверски расправлялись с попавшими под руку монахами – а те не имели права защищаться, брать в руки оружие и т. п. Люди настолько массово выходили из общественной жизни, что это было сущей катастрофой. Богословские же споры утихомирить не удавалось – вплоть до то принятия, то непринятия католиков – и склок именно тогда, когда турки уже додавливали Константинополь. Почему-то на Руси не было такого увлечения монашеством – и в монахи уходили или знатные люди перед смертью, или действительно те, кто был к этому призван, как например, преподобный Сергий Радонежский. Трудно отделаться от мысли, что русские люди, исполняя обряды (а в обряды фактически входило не только посещение храмов и держание постов, но и, например, помощь ближнему), как-то не были озабочены тем, чтобы совсем уж вырваться из этого, без сомнения, грешного мира – им обрядов хватало. Но и те, кто удалялись в монастыри, отнюдь не отстранялись от мира – достаточно вспомнить про действия того же преподобного Сергия. Не чуждались многие русские монахи и того, чтобы повоевать, да и многие монастыри стали в дальнейшем строиться как крепости – да они сплошь и рядом крепостями и были, а монахи были как бы бессменным гарнизоном. То есть такого стремления к отрешению от мира часто и не было; византийский дух не прижился. А там, где это стремление расставания с миром прижилось, всё заканчивалось, скажу так, не слишком. Так, например, на некоторые направления буддизма сильно повлияли еретики-несториане, удравшие из Византии – но унесшие с собой дух аскетизма. И там прижилось всё это монахобесие. В итоге – в XVI веке в Монголии распространилось определённое направление буддизма. И огромное количество мужчин стало уходить в монахи – и народ, когда-то завоевавший Россию, Китай, Среднюю Азию и грозивший Европе, стал банально вымирать. Такого монахобесия России удалось избежать.
Словом, одна волна погасила другую. Но в итоге ядовитый корень мудроборчества остался и до сего времени.
Могут возразить: но ведь человеку свойственно всё обдумывать – без этого нет жизни. Сама природа учит нас логике. Значит, люди и своим умом могли до многого дойти – пусть криво, косо, как самоучки. Но и здесь была мина, заложенная Византией. Для осознания истории, своего места в ней необходимо знание этой самой истории. Но в Византии была такая особенность, о которой с великим изумлением говорил С. С. Аверинцев: со многими нежелательными явлениями, мнениями и т. п. старались не бороться, их ниспровергая или критически рассматривая – их старались всячески замалчивать, истреблять саму память о них, ловчайшим образом изымать даже упоминания – а когда это не получалось – подменять их какими-то историями, призванными отвлечь внимание от сущности этих явлений. И из византийской историографии сплошь и рядом получалось своего рода «королевство кривых зеркал». В отношении самой Византии положение спасало одно из свойств, над которым сами византийцы подшучивали – фантастическая болтливость. Кто много говорит – в конце концов где-нибудь да проговорится. Но в усвоившей это наследие России такого свойства не было – не по нашему характеру это. В итоге – история любезного Отечества вплоть до начала крушения византийского влияния – то есть до XVII века – изобилует белыми пятнами, которые вряд ли будут раскрыты, если не будет изобретена «машина времени».
Например, был на Руси такой деятель XII – XIII веков – Авраамий Смоленский. Он пережил и огромную известность, и немалые гонения. Его толкования священных книг пользовались огромной популярностью – люди валили к нему толпами. Но у властей он авторитетом отнюдь не пользовался – власти выставляли даже вооружённую охрану, чтобы не давать людям к нему приходить. Несмотря на это, он был почитаем, и почитание усилилось после его смерти в 1224 году – а позднее его официально канонизовали. Логично возникает вопрос: так что же он такого говорил, что люди шли к нему? Власти, в том числе и церковные, его обвиняли. В чём?
Так вот, от его поучений осталось чудом сохранившихся 5 (прописью – ПЯТЬ) строчек. Всё остальное как испарилось. А ведь его и почитали, и канонизовали. Но почтение – почтением, а замалчивание – замалчиванием. Византийская школа-с. Ведь и в Византии замалчивали не всегда деятельность каких-то одиозных личностей. Так, «затёрто» было подавляющее большинство творений преподобного Романа Сладкопевца. Уж в его-то ортодоксальности сомнений не было. И тем не менее – огромная часть его наследия была скрыта до тех пор, пока учёные XIX – XX веков не рассмотрели все папирусные клочки, чудом сохранившиеся. Тогда и стало ясно, что преподобный просто пытался в свои песнопения привнести принципы арабского стихосложения, основанного на иных правилах, нежели греческое, с его попытками следовать правилам античного чередования долгих и коротких гласных. Вот и пожалуйста: канонизировали, икону написали, молиться стали – а наследие убрали – ибо оно не отвечало всего лишь канонам псевдо-эллинского школярства. Это что – порой исчезали из памяти целые соборы, правильно проведённые – о чём писал, например, предреволюционный историк церкви проф. Лебедев. Ну и как на основании такой подчищенной историографии чему-то научиться? И главное – что, сегодня у наших прогрессистов исчезла эта привычка – затыкать рот неугодным, ничего не писать о неприятном? Да всякий, хотя бы переживший 90-е, может привести множество фактов, свидетельствующих об обратном.
О чудесное наследие!
Но этим дело не ограничивается. Византия внесла в Россию и другие перекосы – и между ними один такой, что сама неизбежная борьба с ним привела к трагическим последствиям. Я имею в виду нацеленность византийской культуры только на церковь, на церковность. Всё мирское как бы оставалось в стороне; деятели искусства в первую очередь творили для церкви – и ничего для мира, для обычной жизни. Мало того, по доброму византийскому обычаю и то искусство, которое как-никак бытовало в миру, оставалось по большей части принципиально не зафиксированным – не говоря уж об его каком-то развитии. Конечно, Византия часто не могла взять поставленную ей же планку – и что-то мирское да прорывалось в мир бумаги, в мир записей (опять же – знаменитая византийская плодословность). И, конечно же, в России все эти установки соблюдались строже, нежели в Византии. В итоге – у нас веками оставалось не то что неразвитым – что там было, мы толком и не знаем – но незаписанным светское, мирское искусство. Порой масштабы такого изгойства поражают. Известно, что на пирах Ивана Грозного пелись песни о взятии Казани и Астрахани. Уж казалось бы, их-то надо было записать. Тут мог бы подействовать и авторитет Грозного царя, известно как расправлявшегося с оппонентами – да и значительность таких событий, значительность даже и с точки зрения церкви. Нет, ничего не было записано – ни музыка, ни даже слова. Обо всём этом мы можем судить только по позднейшим записям уже рубежа XVIII– XIX веков, записям неизвестной точности – да даже неизвестно, тех ли самых песен или каких-то иных, сложенных уже позднее. О былинах нечего и говорить. Да что там – даже духовные стихи, эти памятники внецерковной религиозности – и те не записывались. Исчезли в былом и всяческие величальные песни, несомненно певшиеся даже при дворе – не говоря уже о быте менее знатных людей. Сам быт знати был невыразимо стеснителен. Люди, стоявшие на высших ступенях социальной лестницы, имевшие огромные силы и средства для развлечений, в итоге могли развлекаться меньше, нежели беднейшие крестьяне, им подвластные. У тех были и песни, и хороводы, и просто пляски, и какие-то не прояснённые ещё ритуальные празднества со значительной сексуальной свободой. Знатные же могли только смотреть на пляску других – самим плясать было не солидно – да и сами танцы, будучи вне высокой, письменной культуры, заведомо были, мягко говоря, простоваты. Опять же – полагалось, чтобы девицы элиты сидели до замужества взаперти и не видели даже своего жениха вплоть до свадьбы. Это явно обычай не крестьянский – а источником его является несомненно Византия, которая во многих отношениях была страной ближневосточной культуры (если верить Гиббону, женщины там носили нечто вроде чадры). Можно себе представить, как уныло должна была жить аристократия.
Так вот, этот, с позволения сказать, стиль жизни рухнул при Петре – и усилиями Петра, вводившего всяческие ассамблеи – вводившего их часто варварски, но которые, тем не менее были заведомо притягательны для дворянской молодёжи того времени. (Думаю, восторг иных девиц трудно даже описать – а уж если женщина от чего-то в восторге – то и мужчины, в любом обществе, пойдут за ней). Сразу появилась и расцвела светская культура – сперва всевозможные хвалебные и величальные канты, потом вскоре – канты, подражавшие народной песне, а потом и откровенная «развлекаловка», вплоть до скверноматерных песенок. Часть кантов, претендовавших на изысканность, была откровенно танцевальной – причём сплошь и рядом это была музыка танцев европейских, не простонародных, уже окультуренных точно так же, как из простецкого танца менуэт в придворной жизни получился утончённейший танец. Именно такую его форму можно видеть во многих кантах петровского и послепетровского времени. Кстати, начали записываться – а то, возможно, и сочиняться – песни фольклорного типа (см. записи Квашнина-Самарина). Словом, прорыв был огромный.
В свете этого можно понять притягательность петровского стиля жизни для высших слоёв – несмотря на весь петровский деспотизм, несмотря на жесточайшую войну, длившуюся большую часть петровского царствования, несмотря на тяготы насильственного обучения всяческим европейским наукам, значение которых для жизни первое время – да и долгое время потом – не могло не быть непонятным. В противном случае Пётр бы долго не зажился в результате какого-нибудь заговора аристократии – да даже если бы и избежал насильственной смерти – то после его смерти естественной всё бы рухнуло. Да, после его кончины рухнули или сошли до минимума многие его просвещенческие проекты – но осталась именно светская жизнь. Гнил оставшийся в небрежении флот – но при дворе Анны Иоанновны танцы сменялись танцами, не говоря уже о прочих дворах. Жалкое существование влачила Навигацкая школа – но ко двору выписывались итальянские певцы, вводилась инструментальная музыка (бывшая при Петре не в фаворе) – да и сама опера, наконец, вошла в придворный быт – и прочие новомодные вещи распространялись по всей стране. Словом, во многом жить стало никак не лучше – но жить стало веселей (по крайней мере для верхних слоёв) – а это вещь немаловажная.
И эта вещь стала той похлёбкой, за которую было, говоря библейским слогом, продано первородство. Аристократия и примыкавшие к ней слои примирились с тем, что Пётр, по сути, построил тоталитарное государство. А как ещё прикажете назвать государство, в котором всё зарегламентировано государевыми указами? Как жить, во что одеваться, как в брак вступать (некто сказал, что хорошо, что Пётр не прочитал «Камасутру» – а то он бы и это зарегламентировал – и послал для наблюдения гвардейских офицеров). Да что – даже предписал, как хлеб убирать, причём как раз высочайше утверждённый метод – косами, а не серпами – никак не подходил для многих российских регионов, где хлеб не вырастал высоко. И в дальнейшем этот тоталитаризм ослабел только потому, что преемники Петра были равнодушны ко многим его начинаниям. Но дело было сделано, государственное устройство, тоталитарное хотя бы в потенции, было построено – и, главное, возможные оппозиционные такой тоталитарности силы были нейтрализованы.
Такое положение дел отозвалось страшным духовным развратом. Некоторая, наиболее продвинутая часть интеллигенции (может, лучше было бы сказать – протоинтеллигенции?) допетровской встала со всем пылом на сторону державного преобразователя. Неудивительно; она впервые получила возможность избавиться от вращения только в кругах церковных интересов, заняться чем-то более «мирским», приобщиться ко многим достижениям Запада – и не только возможность, но ещё и высочайшее (по монархической терминологии) покровительство. При этом качественно нового отхода от прежнего безмыслия, от установки на копирование, по большому счёту, не произошло – изменился только корпус копируемых документов – вместо византийских – амстердамские, а потом – парижские (см. о принципе такого копирования того же Ключевского). Но вместе с тем она получила и новый страшный урок: в погоне за своими высокими целями (списанными на стороне) не следует считаться ни с чем (при Петре население убавилось где-то на треть – конечно, эта треть не полностью вымерла, многие просто убежали и в леса, и за границу), примириться с тем, что эти цели непонятны никому, кроме их узенького кружка, что вокруг – море безграмотного народа, который учить затруднительно – и лучше просто ему приказывать. Да, и ещё – что они составляют узенький кружок, противостоящий огромному морю безграмотности – а значит, они должны держаться вместе, в строю не хуже тогдашнего военного – а всякий, кто из этого строя выбивается – суть изменник благородному делу прогресса (с соответствующими оргвыводами). И, конечно, то, что им непременно нужна власть тоталитарного типа, безжалостно проводящая в жизнь их передовые идеи. А сами по себе идеи, по внедрённому ранее безмыслию, не могли не быть редуцированными до простейших лозунгов. В итоге – вот кто был «страшно далёк от народа» – так это интеллигенты. И при такой дальности без власти типа петровской они оказывались беспомощными – ибо их идеи были слишком далеки от народных понятий.
Узнаёте прогрессистов, хоть поры «нигилистической», хоть пред- и постреволюционной, хоть окаянных 90-х?
Тогда же – при Петре – были и примеры, показывающие, что может интеллигенция, если она говорит на языке хоть более-менее понятном народу. Какая-то часть протоинтеллигенции – а проще, начитанных людей того времени – ушла в раскол. Она говорила на языке, народу понятном, пользовалась понятиями, народу близкими, была ориентирована на обрядоверие, что тоже находило отклик в большей части народа, жившего патриархальной жизнью – в постоянном цикле обрядов. И в итоге – как ни старалась с ними справиться власть и светская, и церковная – старообрядчество упрямо держалось, а нередко и завоёвывало себе всё новых и новых сторонников в народе. Но дело не ограничивалось его расширением. Повторялась схема, знакомая всякому, изучавшему историю Запада времён развития протестантизма: объединения религиозных фанатиков, упрямых и подчас не блещущих познаниями, вносили в жизнь Запада, как сказали бы славянофилы, начала демократии. Так или иначе эти фанатики ставили вопрос, до какой степени государство вправе вмешиваться в вероучение своих граждан (или подданных) – а это уже формирование норм права. Более того, в своих общинах они выстраивали порядок решения тех или иных вопросов – часто путём собрания представителей тех или иных групп, совещавшихся, принимать или не принимать им какие-либо постулаты той или иной ветви или конфессии. Нетрудно заметить, что такой порядок утверждал основные нормы демократии.
Но ведь то же самое происходило и в старообрядческой среде, особенно среди не признающих священства, т. н. беспоповцев! Собрание выговских общин, появившееся при Петре, даже иногда именуют «Выгорецкой теократической республикой». Да мне самому в бытность в Археографической экспедиции МГУ в Вольске попался в руки уникальный документ конца XVIII века – соглашение 13 глав местных старообрядческих беспоповских общин (причём 4 были женщинами) о принятии предложения, сделанного Выгом. Только такое согласие выборных людей обеспечивало принятие данного предложения. (Сейчас этот документ находится в Научной библиотеке МГУ). И такие собрания были типичны; нередко они кончались жестокими спорами, в которых оттачивались и интеллект, хотя бы на уровне начётничества, и умение отстаивать своё мнение. Сплошь и рядом явное мракобесие сочеталось с утверждением норм права, с вопросами, чем они обязаны по отношению к верховной власти – и чем никак не обязаны. Всё это проявилось, например, в Тарском бунте 1722 года; там были и явные суеверия (если Пётр велит присягать своему наследнику, не называя его имени – то, может, этот «наследник» и есть антихрист), и вместе с тем рассуждения, над чем Пётр властен и над чем никак не властен – над верой (свобода совести!). Словом, всё как на Западе – и всё вело к демократии. Да, и к демократии, поддержанной многими из народа. Вот так этот, казалось бы, невзрачный боковой путь оказался могущим привести к многому.
А к чему приводило и приводит до сих пор византийское наследие – читатель, надеюсь, увидел из вышеписанного. И можно, по моему скромному мнению, сказать только одно: надо как можно энергичнее отказываться от такого наследия. Тем более что это по-своему просто: достаточно стараться думать своей головой, а не хватать якобы готовые решения где попало и как попало. И, конечно, не заниматься позорным даже не гонением – а замалчиванием инакомыслящих.





