Выморочность жизни Андрей Платонов ощущал и передавал, как редко кто в литературе. В этом с ним может быть сопоставим разве что Салтыков-Щедрин, в особенности – в «Господах Головлевых», где она спроецирована на жизнь русского дворянского семейства и заявлена прямо таки программно. В романе «Чевенгур» точно такая же выморочность свойственна деятелям русской революции. И она, по Платонову, довела до крайности нечто ясно не определившееся в глубинной русской жизни, но всегда тлеющее под её спудом.
Начальная часть романа Платонова, описывающая детство главного героя романа Саши Дванова - фактически отдельный текст, довольно слабо связанный с описываемыми далее событиями, который во французском издании «Чевенгура» был опущен, а в СССР издавался в виде повести под названием «Происхождение мастера». Между тем он многое объясняет в том, чем будет ознаменовано дальнейшее развитие сюжета в основной части. Платонов рассматривает мощный пласт русской жизни, существующий на более глубоких, недоступных человеческому сознанию уровнях, противоположных тем, которые были свойственны не только советской, но и предреволюционной верующей России, а затем подвергает их новейшим влияниям революционной эпохи. Кажется, это модель не просто отказавшегося от Христа мира, но совсем Его не знающего, о Нём не думающего и не намеренного думать о Нем вообще.
С кем ему придтся иметь дело, читатель может догадаться, читая уже первые страницы, описывающие мир через оптическое восприятие характерного платоновского персонажа с весьма необычной точки зрения.
«Есть ветхие опушки у старых провинциальных городов. Туда люди приходят жить прямо из природы. Появляется человек – с тем зорким и до грусти изможденным лицом, который все может починить и оборудовать, но сам прожил жизнь необорудованно. Любое изделие, от сковородки до будильника, не миновало на своем веку рук этого человека. Не отказывался он также подкидывать подметки, лить волчью дробь и штамповать поддельные медали для продажи на сельских старинных ярмарках. Себе же он никогда ничего не сделал – ни семьи, ни жилища. Летом жил он просто в природе, помещая инструмент в мешке, а мешком пользовался как подушкой – более для сохранности инструмента, чем для мягкости. От раннего солнца он спасался тем, что клал себе с вечера на глаза лопух. Зимой же он существовал на остатки летнего заработка, уплачивая церковному сторожу за квартиру тем, что звонил ночью часы. Его ничто особо не интересовало – ни люди, ни природа, – кроме всяких изделий. Поэтому к людям и полям он относился с равнодушной нежностью, не посягая на их интересы».
Неудивительно, что только такой персонаж только и мог стать наставником будущего главного героя романа Дванова: свое стремление к пустым занятиям Захар Павлович, относящейся к категории пустых деятелей, передаст далее своему и без того тяготеющему к ним воспитаннику, который будет еще более отрешен от внешней жизни, нежели он сам.
Та же самая опция, которой ознаменовано начало, переносится и на народ, возле которого обособленно, на отшибе живет Захар Павлович - народ, чье существование проходит в почти небытийной или, по крайней мере, пограничной с небытийной среде и отличающийся довольно необычными нравственными представлениями: люди живут как бы внутри себя, друг с другом почти не соприкасаясь, питаясь своими представлениями о мире, но не пытаясь понять, как они соотносятся с ним и с другими живущими, а посему равнодушно воспринимая смерть этого другого и даже часто собственными усилиями содействуя ее преждевременному наступлению. Единственное, что удивляет Захара Павловича в смерти безымянного бобыля, рядом с которым он прожил часть жизни, так это то, что он «всему удивлялся, в каждой простоте видел дивное дело и руки не мог ни на что поднять, чтобы чего-нибудь не испортить…» (сам Захар Павлович в портит все, что можно по мере сил и способностей), и «умер, ничем не повредив природы», на которую сам Захар Павлович обращает внимание лишь постольку, поскольку использует ее в качестве материала для своих никому не нужных поделок. «За лето Захар Павлович переделал из дерева все изделия, какие знал. Землянка и ее усадебное прилежащее место было уставлено предметами технического искусства Захара Павловича – полный комплект сельскохозяйственного инвентаря, машин, инструментов, предприятий и житейских приспособлений – все целиком из дерева. Странно, что ни одной вещи, повторявшей природу, не было: например, лошади, тыквы или еще чего».
После смерти бобыля Захар Павлович уходит из леса. Уход сопровождается то ли его внутренним размышлением, то ли комментарием повествователя: «на бобыля он даже не посмотрел: мертвые невзрачны», после чего в виде развернутого и парадоксального продолжение этой темы возникает воспоминание о утопившемся рыбаке, отце будущего воспитанника Захара Павловича и главного героя романа. «Созерцая озеро годами, рыбак думал все об одном и том же – об интересе смерти. Захар Павлович его отговаривал: «Нет там ничего особого: так, что-нибудь тесное». Через год рыбак не вытерпел и бросился с лодки в озеро, связав себе ноги веревкой, чтобы нечаянно не поплыть. Втайне он вообще не верил в смерть, главное же, он хотел посмотреть – что там есть: может быть, гораздо интересней, чем жить в селе или на берегу озера; он видел смерть как другую губернию, которая расположена под небом, будто на дне прохладной воды, – и она его влекла. Некоторые мужики, которым рыбак говорил о своем намерении пожить в смерти и вернуться, отговаривали его, а другие соглашались с ним: «Что ж, испыток не убыток, Митрий Иванович. Пробуй, потом нам расскажешь». Дмитрий Иванович попробовал: его вытащили из озера через трое суток и похоронили у ограды на сельском погосте».
Захара Павловича посещает воспоминание о сыне рыбака, будущем его воспитаннике, самоутопление которого в том же самом озере Мутеве, в котором утонул и его отец, ознаменует финал романа. Этот сын запомнился Захару Павловичу тем, что «за гробом отца…шел без горя». В чем нет ничего удивительного: горе герои Платонова носят в себе, очень редко выпуская наружу – разве что незаметно для других. Саша и выпустит его чуть позже, наедине с собой, а затем еще раз – у разрушающейся могилы отца. Всеобщее равнодушие и обособленность людей, присутствующих и при похоронах (несколько раннее Платонов отмечает причину: «ни одно сердце он не огорчил своей смертью, ни одни уста его не поминали, потому что он умер не в силу немощи, а в силу своего любопытного разума» – причину, по которой он небезразличен автору, но которая служит поводом для осуждения односельчан рыбака), нарушает плач маленького Саши, по настоянию Захара Павловича отдающего последний сыновний долг отцу, тоже, впрочем, обособленного в своем горе и от мира, и от жизни, и от людей, и даже от себя – от всего, кроме утраченного отца, что отмечено особо: «Ребенок повернул голову к людям, испугался чужих и жалобно заплакал, ухватив рубашку отца в складки, как свою защиту; его горе было безмолвным, лишенным сознания остальной жизни и поэтому неутешным; он так грустил по мертвому отцу, что мертвый мог бы быть счастливым. И все люди у гроба тоже заплакали от жалости к мальчику и от того преждевременного сочувствия самим себе, что каждому придется умереть и так же быть оплаканным». Самого Захара Павловича «сильно тронуло горе и сиротство – от какой-то неизвестной открывшейся в груди совести; он хотел бы без отдыха идти по земле, встречать горе во всех селах и плакать над чужими гробами». Именно это новое для него, отчасти преобразившее его чувство по той же самой причине, как и позже Дванова, заставляет его далее пуститься в путешествие туда «где могучее небо сходится с деревенскими неподвижными угодьями ради встречи неизвестных машин и предметов» и «с тем сердцем, с каким крестьяне ходят в Киев (имеется ввиду, конечно, тамошняя Лавра и другие православные святыни), когда в них иссякает вера и жизнь превращается в дожитие». Сельские виды, который странник видит в дороге, переданные обычными для Платонова средствами наглядного и крайне сгущенного гротеска, одновременно и конкретны и фантастичны, и при том служат наглядной иллюстрацией последней фразы выше приведенной цитаты.
«На сельских улицах пахло гарью – это лежала зола на дороге, которую не разгребали куры, потому что их поели. Хаты стояли, полные бездетной тишины; одичалые, переросшие свою норму лопухи ожидали хозяев у ворот, на дорожках и на всех обжитых протоптанных местах, где ранее никакая трава не держалась, и покачивались, как будущие деревья.
Плетни от безлюдья тоже зацвели: их обвили хмель и повитель, а некоторые колья и хворостины принялись и обещали стать рощей, если люди не вернутся. Дворовые колодцы осохли, туда свободно, переползая через сруб, бегали ящерицы отдыхать от зноя и размножаться. Захара Павловича еще немало удивило такое бессмысленное происшествие, что на полях хлеб давно умер, а на соломенных крышах изб зеленела рожь, овес, просо и шумела лебеда: они принялись из зерен в соломенных покрытиях. В село перебрались также полевые желто-зеленые птицы, живя прямо в горницах изб; воробьи же снимались с подножия тучами и выговаривали сквозь ветер крыльев свои хозяйские деловые песни».
Этот странный пейзаж с отсутствием людей и тучами перемещающихся с какой-то неведомой целью в опустевшем пространстве воробьев наводит на мысль о бытования человечества где-то в другом месте, вне земли, хоть бы и в нижних частях атмосферы согласно теории, которую излагает ровесникам-слушателям в «Счастливой Москве» молодой ученый Мальдбауэр. «Мульдбауэр говорил о слое атмосферы на высоте где-то между пятьюдесятью и стами километров; там существуют такие электромагнитные, световые и температурные условия, что любой живой организм не устанет и не умрет, но будет способен к вечному существованию среди фиолетового пространства. Это было «Небо» древних людей и счастливая страна будущих: за далью близко стелющейся непогоды действительно находится блаженная страна. Мульдбауэр предсказывал близкое завоевание стратосферы и дальнейшее проникновение в синюю высоту мира, где лежит воздушная страна бессмертия; тогда человек будет крылатым, а земля останется в наследство животным и вновь, навсегда зарастет дебрями своей ветхой девственности».
Здесь, в «Происхождение мастера» нет ни малейшего намека на это фантастическое преображение, но зато присутствует другая не менее значащая деталь с прямо противоположной смысловой нагрузкой: во время пути через пустынное село Захар Павлович слышит звук никому ненужного церковного колокола, который потом всплывет в воспоминании Саши Дванова перед смертью и он же будет последним звуком, услышанным им в этой жизни перед уходом на тот свет (и в этот, и в тот раз колокол звонит двенадцать раз, знаменуя полдень и одновременно полноту времени). Сам храм запущен, вид его впоследствии Платонов срифмует с запущенностью другого храма, вспоминаемого позже Копенкиным и самим Сашей. Здесь же в сюжете возникает сторож, понявший неотвратимое движение времени среди застывшей жизни, во время которой он «половину дел исполнил зря, а три четверти всех слов сказал напрасно: от его забот не выжили ни дети, ни жена, а слова забылись, как посторонний шум» и, следовательно, предстающий как молчаливый свидетель уходящего времени (своеобразный прообраз Пашинцева в основной части «Чевенгура»), объясняющий свою жизненную функцию так: «колоколом я время сокращаю и песни пою».
Прибыв, наконец, в город, чтобы стать сознательным пролетарием, Захар Павлович временно поселяется у некоего сторожа, семейство которого может служить своеобразной метафорой следующей, более близкой нашему современнику стадии убывающей нравственности народа: «В первую же ночь сыновья столяра – ребята от десяти до двадцати лет – облили спящего Захара Павловича своей мочой, а дверь чулана приперли рогачом» (раннее, как вспоминает их отец, они, «все могилы на кладбище специально обгадили» во время, что небезынтересно, говения Великим постом), затем во время обеда «бросили в отдельную чашку Захара Петровича на первый раз соплей». Комментарий отца: «Сам я человек как человек «…», но, понимаешь ты, такую сволочь нарожал, что, того и гляди, они меня кончат». Эти действия нельзя объяснить ничем иным, как глубочайшим генетическим повреждением. Думается, буквально всего лишь несколько лет спустя именно сыновья сторожа совместно с такими же, как они, расчеловечившимися особями станут творцами революционной пустоты. Захара Петровича уже во время квартирования у сторожа и вынужденного безделья посещают мысли о том, что «что человек произошел от червья, червь же – это простая страшная трубка, у которой внутри ничего нет – одна пустая вонючая тьма» - мысли, предвозвещающие будущие революционные реалии, свидетелем и участником которых будет суждено стать и ему, и его приемному сыну. В городе Захар Петрович хотя и поступает работать в депо, где ему «представился новый искусный мир – такой давно любимый, будто всегда знакомый, - и он решил навеки задержаться в нем», но очень скоро он разочаровывается в мире машин точно также, как разочаровываются позже в поначалу очаровавшей его революции Саша Дванов и его соратники-чевенгурцы.
Кстати, и глава семьи, взявшей на воспитание Дванова, по своему складу тоже напоминает жителей Чевенгура, которые появляться в романе позже – он вмещает их в себе всех зараз, служа предварительным эскизом мироощущения чевенгурского содружества и его же тотального равнодушия к реальной жизни и интереса к нереальной, каковую, собственно, и обещает поначалу с энтузиазмом воспринятая ими революция. Чевенгурским коммунаром мог бы стать и втиснувшийся в сюжет зловещий горбун Кондаев, ненавидящий всё живое, который «хотел бы всю деревню затомить до безмолвного, усталого состояния», т.е. вернуть её на ту стадию, которая описана в начале повести. В конце романа раннее рвущийся к запредельным высям Чевенгур к ней и возвращается. Такая вот парадоксальная парабола, возможная в мире, существующего на границе с пустотой и чем дальше, тем больше смыкающимся с миром сегодняшней действительности с её уже явно выморочными чертами.




