Райнер Мария Рильке, самый значительный поэт первой четверти ХХ века, умер в 1926 году. К тому времени он почти утратил стремление к уподоблению себя русскому человеку, что в значительной степени было присуще ему в ранние годы.
«Решающим в моей жизни была Россия, - признавался он тогда. - Россия стала в определенном смысле основой моей жизни и мировосприятия. Она сделала меня тем, что я есть; внутренне я происхожу оттуда, родина моих чувств, мой внутренний исток — там…»
Поездки в Россию, которые поэт предпринял на рубеже веков, он считал самыми важными в своей жизни. Во многих смыслах две встречи с Россией, жизнь в русских городах и, в особенности, в деревнях, стали для него судьбоносными. Как, впрочем, и в самой религиозности, которая присутствовала в Рильке изначально, но долго не могла найти внешнего выхода и определенной формы. «Благодаря русским вещам, - говорил поэт, - присущая моему существу набожность, которая с детских лет стремилась прорваться в мое творчество, обретает свое имя».
Следствием поездок по России становится этапная для Рильке стихотворная книга «Часослов», писавшаяся несколько лет и полностью завершенная к 1903 году, но изданная только два года спустя.
«Часослов» – это сборник православных круглосуточных церковных служб. Такое же название Рильке дает довольно путанной и одновременно весьма цельной в своем роде книге, великолепно переведенной на русский язык выдающимся поэтом Сергеем Петровым, чье оригинальное творчество, к слову, тоже отмечено изрядной долей религиозности. Она состоит из трех частей, каждая из которых создавалась с одинаковыми временными промежутками в два года: «Книга об иноческом житии», «Книга о паломничестве» и «Книга о нищете и смерти». Повествование ведется от лица безвестного русского инока, стремящегося постичь Бога.
Тонкость проникновения Рильке в религиозные русские реалии, в их суть, просто поражает. В одном из стихотворений «Часослова» он рассуждает о только что открытой самими русскими, да и то, главным образом, в искусствоведческих и художнических кругах, древней иконе, давая весьма точное, впечатляющее и, что немаловажно, поэтическое определение как самой иконе, так и молитвенному состоянию, которое она вызывает, попутно сравнивая искусство творения молитвы с искусством написания иконных ликов:
Тогда молись, как учит тот, кто сам
Из смуты возвратился к чудесам,
Изображая о чудесном часе
Святых величье на иконостасе,
Где красота на золотом левкасе,
Как меченосица, вступает в храм.
Вот как молись:
Смысл сокровенный мой,
Уверуй, что тебя не обману я.
Бунтует кровь, волнуясь и волнуя,
Но весь я создан из тоски самой.
Великой правды надо мною гром,
И холодеет жизнь в сени её.
С тобой впервые остаюсь вдвоем,
И чувство девственно мое –
Робеющая глубина.
Молящийся сопрягается с пишущим – и Бог вырастает в нем как целостный текст; одной из граней этой темы можно рассматривать большую часть стихов из «Книги о паломничестве», где рассказчик собирает себя из осколков, из которых он состоит, подобно тому, как Сам Бог формирует картину мира из разрозненных его явлений: бури, ветра, дождя и других подобных элементов - и только тогда обретает целостность и собственную сущность, которая до сих пор была ему чужда ( Чужд себе я был, – так и пишет Рильке).
Главный герой – Бог, предстает в «Часослове» как таинственное существо, видящееся человеку во сне и возводящее спящее сознание к Первообразу. А человек пытается воссоздать хотя бы смутные черты приснившегося Бога.
У Рильке это одновременно и полуязыческий бог, в какого веруют в глухих, затерянных среди глухих лесов и болот русских деревнях, и грозный Бог иудеев – до того, как на земле в человеческом виде воплотилась Его Единосущная Ипостась – Сын Божий Иисус Христос; и вместе с тем – это Существо, снящееся человеку в тяжкой полудреме, голос Которого доносится до слуха спящего в виде едва различимого шепота.
В «Книге паломничества» представление о Боге несколько видоизменяется – теперь это седой Старец, находящийся где-то в сердцевине темного, недоступного сознанию времени, причем о настоящем Боге – не о таком, каким оно сложилось в глубинах общенародного сознания, а о Таком, Каким Он есть на самом деле, инок Рильке, похоже, и мысли не допускает.
Вообще, отношения героя Часослова со своим Богом, – а в первой части это именно его Бог, тогда как во второй это убеждение претерпевает ряд изменений, - довольно сложное. С одной стороны Бог - это нечто очень простое и близкое (Бог обстал нас как простая рубаха или борода) – с чем, сроднившись, перестаешь его замечать; с другой – нечто непостижимое не только уму и рассудку, но и сердцу. Но чаще мысль о Боге сопрягается ( как в двух коротких, продолжающих друг друга стихотворениях в середине второй книги «Часослова») с мыслью о доме – доме и в бытовом, и мистическом аспектах. Таким образом, взаимоотношения с Богом героя Рильке во многом сродни толстовским, каковыми оны представлены в первой части обширного эпилога «Войны и мира». И, поскольку Бог в понимании и того, и другого однозначно не персонифицирован и Он одновременно и везде и нигде – то, конечно же, для земной Его ипостаси в личности Богочеловека Иисуса Христа не находится места ни у Толстого, ни у Рильке: у последнего, в частности, уже в «Часослове» намечены те тенденции, которые, к сожалению, будут содействовать впоследствии постепенному отходу Рильке от стремления к постижению русского православия несколько назад, к позднеантичному восприятию мира в его последних стихах. Интересны в этом смысле стихотворения, как бы предвещающие будущее Царство Божие на земле, где в боге Рильке, сшедшему к человечеству, каким-то подспудным образом улавливаются черты антихриста и его царства.
Не потому ли тема богомолья, превалирующая в конце второй книги, разрешается в плане не индивидуального паломничества к неведомому Богу, но как некое общечеловеческое течение по одной дороге и к одной цели. «И мне дай Боже, богомольем стать»,- не случайно пишет Рильке: не богомольцем, а богомольем, другими словами – непрестанным молитвенным состоянием, сливающимся с точно таким же состоянием других молящихся. Русскому сознанью и вправду ближе коллективистское молитвенное начало, нежели индивидуальное, но во второй части книги рилькевский инок, превратившийся в богомольца, несмотря на чисто русские реалии и персоналии, с которыми оно связано, на уровне внутренней сущности почти теряет русские черты. А в третьей книге – «О нищете и смерти», посвященной жизни среднестатистических людей в наделенном космополитическими чертами городе – он потеряет их совершенно. Эту потерю Рильке выводит из разлада между божественным и человеческим внутри души каждого индивидуума:
Его печаль душнее нам, чем печь,
А голос тяжелее, чем кирпич.
Мы рады бы Отцову слушать речь,
Да слов и вполовину не постичь.
Разлад меж Ним и нами так вопит,
Что мы друг друга не поймем никак
И видим лишь, что рот Его открыт
И каждый слог, как проходящий знак.
И дальнейшее, ставящее все на свои места уточнение: «Мы дальше от Него, чем Он от нас». Поэтому рассказчик готов отречься от всего внешнего, в том числе от всех своих чувств - только чтобы постоянно ощущать Его внутри себя:
Гаси мне взор: узреть Тебя смогу.
Замкни мне слух: Твое услышу Слово.
К Тебе я и безногий побегу,
Без языка молится буду снова.
Сломай мне руки – и тогда Тебя
Всем сердцем, словно в кулаке, зажму.
А остановишь сердце – ум воспрянет.
И если ум повергнешь Ты во тьму –
Носить Тебя и крови мне достанет.
Странен порядок следования частей «Часослова»: по логике, вначале должна быть книга о нищете и смерти в большом городе, затем о паломничестве, и только затем – о жизни иноческой как о высшей точке человеческого существования, к которой приводят предыдущие пути. Можно было бы оправдать это построение принципами русской иконы с ее обратной перспективой, однако здесь это вряд ли сработает: смысловой ряд у Рильке выстроен весьма сознательно – от иноческого одиночества – через растворение в паломнической толпе – к принятию вовнутрь себя полноты жизни. Конечный результат, по Рильке, определяет нищета в евангельском ее понимании, постепенно сопрягающаяся в книге с нищетою Спасителя.
Об этой нищете в «Книге о бедности и смерти» говорится много и противоречиво, но, несмотря на многословие, требует уточнения – и мы находим его в стихотворении, стоящим в центре книге и состоящем всего из одной строчки: «Ведь нищета – великий свет нутра». Поэтому в конце появляется уже неоднократно возникавшая ранее тема дома, как храма, который человек выстраивает внутри себя посредством самоограничения.
Этот храм, несмотря на наличие у Рильке отмеченных компонентов, ему так и не суждено было построить.
Очевидно, перелом веков, дополненный поездками в Россию, был одновременно и пиком духовных исканий молодого Рильке, в частности – его разочарованности в западном образе жизни и европейской культуре, в уже тогда дряхлом католицизме. «Рим – он сам – ветхий клир», - пишет он в одном из стихотворений «Часослова», и в этом же стихотворении как бы перебирает возможности возобновления единой соборной Апостольской церкви из тех отдельных осколков, которые, на его взгляд, представляют ее члены:
Частица к частице Тебе теснится.
По крохам строим, и дрожь по рукам.
Но чья же Тебя завершит десница,
О храм.
Рим? Он сам – ветхий клир.
Быть может, мир?
Он разобьется
Прежде, чем купол ввысь взовьется
И из стоверстных мозаик
Возникнет Твой сияющий лик.
Но порою во сне
Яснеется мне
Твой простор –
От глубин начал
До куполов и их позолоты.
И чувство помчало
До самых хор
Лепить лепоты.
Все ж, несмотря на это вздымающее вверх чувство, рассказчик осознает, что Бога у него внутри покамест нет: Он зреет, - говорит герой «Часослова» , причем с весьма существенным добавлением: пусть бы мы того и не хотели. И дальше дряхлой и инертной вере западного католицизма и, может быть, даже рефлектирующему сознанию протагониста противопоставляется животворящий русский Бог.
В поздних произведениях Рильке, в особенности в «Дуинских элегиях», вновь возникнут образы Бога-Демиурга, небесных воинств, паломников, отшельников, однако же их присутствие обусловлено и диктуется иной культурной и даже религиозной ( если и вправду ещё религиозной) ситуациями, контекстом иной среды и иного времени; и эти холодновато отстраненные и отрешенные ангелы и этот извечно отдаленный, не могущий быть постижимым Творец другие, нежели в «Часослове»; и уже никогда не обратится к Нему поэт как ко всегда готовому придти на помощь доброму и молчаливому, убеленному сединами мудрому соседу, находящемуся за тонкой стеной и не будет так тепло доверителен с Ним, как в тех, двадцатитрёхлетней давности русских стихах.