Сообщество «Круг чтения» 00:00 1 января 2015

Пожар

— Бесово отродье, убери клыки!.. — Алмазов сжал ладонями виски, захлебываясь, запинаясь языком о зебры, закричал, перемогая пожар в голове. — Сейчас, сучье вымя, выломлю зубья клещами! Вон хвостищем-то так и метёт полы, так и метёт… Сынок, тащи верёвку, ведьму вязать будем. — Горыня, хватаясь за столешню, с трудом оторвался от стула, потянулся к жене, но не достал рукою и с шумом грохнулся на пол; изо рта, пузырясь, выплеснулась желтая пена.

Зина встретила вся в чёрном, словно вернулась с кладбища. Лицо замглилось, припорошенное свинцовым пеплом, глаза красные, набухли от слёз, на шее странные грязные разводья, под ногтями и на кистях рук сажные потёки, будто только что дымоход вычистила помелом и печь выпахала; а сажа такая жирная, черт бы её побрал, такая липучая, что сразу толком и не отмыться. И у сына Алёшки под глазами траурные круги, лицо замурзанное, виноватое, рубаха вся извазюкана, будто в каминной трубе от матери прятался. Первая мысль: коли глаза таит, значит набедокурил, такой паразит, а сейчас хвост поджал; наверное, мать наобещала хорошей трёпки.

Увидала Зина мужа — заплакала, губы трясутся, слова не может толком выдавить.

— Ну, что случилось-то? Не вой! — рявкнул Горыня на несчастную бабу, от порога разглядывая комнатенку и не находя в ней ничего дурного. Младший, Гришка, сидел напротив окна и пытался играть на скрипке. — Иль помер кто?

Грубо встряхнул за плечи. Зина ещё пуще залилась.

—Ты маму не тронь! Она не виноватая! — Алёшка оттолкнул отца. — Мы тут такое пережили… Едва не погорели. — Сын говорил рассудительно, ломающимся баском. — Только ты не волнуйся. Мама говорит: "Это нас Господь посетил"...

Зина ушла в глубь комнаты, затаилась за створкой гардероба. Гришка бросил играть и, наставив смычок на отца, будто отравленный дротик, с укоризною смотрел на пьяного папашку. Большие чувства и понятия ещё не волновали жёсткой детской души, и слёзы матери, как дождь для травички, были куда дороже ему, чем все полотна, над которыми долгие годы, с непонятной какой целью, убивался живописец... Дорогая мамушка была святым существом, наподобие Богородицы, образ которой висел в углу; она водила в церковь к причастию и исповеди, выхаживала, не спала ночей возле кроватки, когда заболевали, и всегда была возле; дети дышали её дыханием, глядели её глазами, чувствовали её сердцем. А отцу постоянно было не до них, он жил в своём угрюмом каменном каземате без окон и лишь изредка сердито спрашивал, когда напоминала мать о сыновьях: "Ну что, вурдалаки, опять бес в ребро? Я сейчас его живо выгоню. Не научила мамка, так научит палка"...

Горыня уже представил случившееся, но и боялся, отказывался поверить, что беда пришла именно к нему… Убеждал себя: наверное, что-то пропало от огня, подмокло, отстало, лопнуло, порвалось, залоснилось, покрылось копотью, стоптали пожарники. Ну, не он первый, многих Господь посещает, чтобы вернуть в ум, отвадить от гордыни.

Голова у Горыни вдруг надулась, стала огромной и пустой, виски туго стянуло, будто напялили раскаленную солдатскую каску, а грудь зальдилась и утратила всякие чувства, словно из неё выкачали воздух.

Пожар куда хуже несчастья, он пожирает не только нажитое потными трудами, но уничтожает память, чудом сохранившиеся остатки предания, тот невыразимый аромат семейной истории, который ценнее всяких денег и гобины, — человек, испытавший пожар, остаётся как бы нагим, неприютным и страшно одиноким, перед которым впереди лишь мрачный тупик, похожий на сентябрьскую беззвездную ночь, когда всё затаилось, умерло, и даже шелудивая дворняжка не подаст голоса. После пожара нужно начинать всё сызнова, и ничто из утраченного, даже случайно иль с Божией помощью, уже никогда не вернётся к вам, чтобы утешить в несчастье. Останутся лишь воспоминания, окрашенные горечью случившегося. А после и они неизбежно сотрутся.

— Папа, пойдем, — тронул Алёшка отца за рукав, боязливо заглянул в глаза. — Только ты не волнуйся… Ты спокойнее… Я не дурак, папа. Я всё понимаю.

Через черный ход в конце коридора вышли на железную лестницу. Царь помялся и отправился следом. Не хотелось досаждать в такие минуты. Но и вдруг, если что?.. Как оставить друга в несчастье?

Винтовая лестница, ведущая к мастерской живописца, была покрыта толстым слоем пепла, словно бы мелко искрошенные тюки копировальной бумаги развеяли с крыши. Внизу алели на заходящем солнце лужи воды, земля была безобразно взбуровлена скатами пожарных машин, валялась продавленная кушетка художника, на которой, притомившись, отдыхал в предутренние часы, его знаменитое креслице, знакомое сотням гостей, останки буфета с выбитыми стеклинами, рамы и подрамники. Сверху покоился портрет поэта Кузнецова с обугленными краями, с потёками грязи на гордом лице; поэт укоризненно всматривался в небо, откуда ниспослано было несчастье; ведь кого Господь возлюбит, того и наказует.

Новые останки рухляди неожиданно освежили, дополнили прежнюю груду старинного хлама, битого кирпича и ржавой арматуры, до которой у жильцов не доходили руки, чтобы обиходить двор. Всё давно закисло от дождей и снегов, заскорбело и заилилось, и даже куртинки свежей крапивы не могли скрыть разора. Приглаженный снаружи, Дом терпеливо ожидал новых хозяев жизни, обещавших въехать, цепких и зубастых. И вот господа явились неожиданно и нагло, бесцеремонно потребовали себе всё, к чему прикасался их жадный, нетерпеливый взор. Поначалу звонили чужими голосами, надоедали ежедень, просили продать мастерские, назначали смешную цену, за которую и метра квадратного не "укупишь", настаивали как-то униженно, с ласковыми нотками в голосе, частыми извинениями, — но вскоре тон усилился, перешел на грозу, дескать, если не продашь, сучий потрох, выселим через суд иль спалим.

И вот обещанное случилось…

На промежуточной площадке Горыня остановился, закинул на перила руки, свесил буйную голову, будто раздумывал: стоит ли подниматься дальше, иль лучше сверзиться вниз. Косичка на затылке расплелась, волосы осыпались на глаза, и голова превратилась в лохматый ком перекати- поля, в котором запутался ветер.

— Папа, пойдём, — напомнил сын. Он вдруг порывисто обнял Горыню и горько заплакал, прижавшись к животу. Он рыдал отчаянно, уливаясь слезами, и Алмазов окончательно понял, что случилось непоправимое.

— Что… Значит, всё сгорело? — спросил у сына. Голос был осевший сырой, равнодушный.

Алёшка, не поднимая зареванного лица, кивнул.

— Ну что ж, на войне, как на войне, — помолчал, глядя на приоткрытую дверь мастерской, откуда повеивало кисло-горьким паром от вскипевшей на пожаре воды, гарью, золою и той сиротской скорбью, что поселяется на горелом месте, откуда выбиты живой дух и хозяин-доможирко со своей бабой-доможирихой. Горыня покачался с ноги на ногу, тупо размышляя, перебивая сутолоку сбивчивых случайных мыслей и желаний, не зная, на что решиться. Железная лестница поскрипывала в суставцах, готовая рассыпаться, то вздымалась в небеса, то парусила ступеньками к земле, аж в голове вскруживало, в горле спирало дыхание и полы хламиды набивало ветром. Иль так чудилось Горыне?

— Алёша, иди к маме, утешь её. А ты, Царь, ступай за вином, — распорядился Горыня, выдернул из нагрудного кармана четвертной. — Бери на все… Чтоб не бегать.

— Не много будет?

Горыня не ответил, цепляясь за перила, поднялся к мастерской.

Заложка была вырвана с корнем. Алмазов приоткрыл дверь, не входя в комнату, просунул голову; у порога стояла вода, плавали головнюшки и всякий житейский хлам, утративший привычное доброе лицо.

Горыня будто заранее знал, что увидит в мастерской, и сердцем готов был встретить любую беду, и ничем, казалось, нельзя бы удивить художника. Дитя городских дворов, за жизнь свою Алмазов выдержал много поединков; сорви-голова и уличный атаманец, выросший в грязи послевоенных улиц, он не брезговал ничем, его нельзя было ошарашить, несчастья он скручивал в рогозку и прятал в груди на потом,чтобы разобраться после, когда приутихнет на душе, а уличную брань и всякое лихо охотно встречал в кулаки, ибо "не так страшен черт, как его малюют", с божьей помощью и чёрта можно запрячь себе в услугу.

Заторможенно, будто ушибленный по темечку деревянной киянкой (ни жив, ни мертв), Горыня обвёл взглядом житьё. С обгоревших стен мастерской кой-где свисали лохмотья обоев; наблюдники со всякой украсой, притащенной из окрестных деревень, обрушились на пол, — и все эти кувшины и кринки, пузатые самовары и светильники, резные братины и прочая медная и деревянная утварь, продавленные холсты и полусгоревшие рамы, плавающие иль торчащие из воды, и создавали ту самую мерзость пожара, при взгляде на которую упадает в бездну самое мужественное сердце. Ни одной живой вещи, ничего сколько бы уцелевшего из сотен полотен, чтобы можно немедля выручить из потопа, выставить на просушку, спасти хотя бы остатки трудов. Словно бы специально, не жалеючи, с какой-то угрюмой мстительностью заливали мастерскую из брандспойта, чтобы, упаси Господи, хоть что-нибудь чудом не уцелело у "комсомольского выкормыша", почивающего на лаврах, похитившего чужую славу. Погибли герои Двенадцатого года, Великой Отечественной войны, пейзажи, и все сто портретов русских писателей, художников и мыслителей. Всё повыгарывало, источились во прах радостные и трепетные труды, чем жил Горыня последние двадцать лет; одним махом слизнул огонь нажитое трудами в бессонные ночи. А, значит, и годы жизни ушли в дым.

Пропал и старинный сейф с вензелями, где хранились деньги на будущую квартиру… С такой бережливостью, с таким тщанием, под неусыпным надзором Зиночки скапливались трудовые рубли, столько с ними было связано надежд, — и вот одним часом обнищилась семья, а, значит, в коммуналке придется коченеть до конца дней своих.

Мысли вспыхивали неотчетливо, беспорядочно, словно бы в чужой голове, навязанные Горыне чужим умом, сердобольно нашептанные со стороны, — и тут же гасли, не отмякая зальдившуюся грудь, которую, наверное, уже никогда не растопить.

…Как сейф-то вытащили? Наверное, сбросили вниз, а после на машину… Автогеном разрежут и карячиться не надо. На сто раз пересчитаны денежки Зиночкой, перехвачены аптечной резинкой, уложены были на верхнюю полку в дальний угол и заперты в особую жирку… Уговаривала; Горя, положи на книжку, спокойнее на душе. И вот, как ветром сдуло… И на кого теперь грешить, на кого скинуться? В каком водолазном снаряде рыскать под водой, отыскивая заначки, утаенные от жены, чтобы не кланяться ей, но быть всегда при деньгах. И вот он, чёрный день нагрянул, и последний четвертной уплыл в магазин…

Косячок уличного света, проникавший в приоткрытую дверь, едва прояснял дальние углы. И ничего там Горыня не высмотрел, как ни старался, ни за что не зацепился взглядом, слепо тыкаясь глазами по сторонам, чтобы хоть самой малостью, неожиданной находкой обнадежить, укрепить сердце. Лишь погребальный креп пожарища и смертельный морок в душе .

Сквознячок заныривал с воли в мастерскую и, насмехаясь над Горыней, морщил у порога воду, принакрытую пеплом. Дальше стоячая черная гуща походила на чугунную сковороду с запекшейся картошкой.

Надо бы сейчас покрепче защемить веки, отвернувшись, постоять на зыбкой лестничной площадке под жестяным козырьком крыши, над бездной сиротского двора, продуваемого ветром, под нежное голубиное бормотанье, ощущая во всем теле странную пустоту, а после внезапно открыть глаза, вернуться в мастерскую, — и вдруг всё там обнаружится, как было прежде, а несчастье лишь привиделось с перепоя, как нелепая дьяволя шутка. Если бы не этот кислый, едкий привкус гари в воздухе, оседающий в горле и на сердце, убивающий на корню всякие фантазии.

Ой, люди милые, любит бес поиграть с человеком, насулить всего, чтобы, обманув, кинуть на самом распутье, когда отступать уже поздно.

Горыня плакал, всхлипывая, не утирая слёз, несколько раз пытался шагнуть в воду, — и не решился, отступил. Сердце рвалось с тормозов, чей- то сторонний голос надсадно вопил: "Мне-то за что-о?!"..

Тут хлопнула дверь, Царь снизу позвал:

— Горыня, ты где? Вино стынет…

Вот настоящий друг: он знает, чем помочь, чтобы вытащить человека из бездны. Это бабы сразу разжидятся, затопят слезами, пуская нюни и слюни: ох! да ах!, выбивая последнюю опору из-под ног. Упадай в печаль и погибель — и никто ведь не подхватит за волосянку, не выдернет из прорвы.

Царь ни о чём не спросил, пропустил Алмазова вперёд... Горыня, переступая порог коммуналки, оглянулся и потерянно махнул рукою вверх, откуда спустился.

— Всё… Под корень зарезали…

В комнате сбросил дорожную толстовку, высоко засучил рукава рубахи, какая-то неприятная ухмылка застыла на лице. Смотал на затылке космы, спутал аптечной резинкой, хлёстко сел, так что венский стул жалобно всхлипнул. Жена в разговор не вступала, торопливо, чувствуя свою вину, таскала на стол закуски, мельком взглядывала на застывшее меловое лицо Горыни, вдруг взявшиеся по-над ушами седые пряди, неряшливую бороду, заправленную за ворот рубахи. Не увидела на обнаженной толстой шее кожаного гайтана с крестом, сердце ойкнуло, почуяло беду. Муж скинул с себя главную оборону, обиделся на Господа, и сейчас бесы обступят несчастного со всех сторон.

— Принеси стаканы, — грубо приказал жене.

Зина принесла три граненых стакана.

Царь нагнулся, достал из- под стола бутылку.

— Ей не наливай… А нам с чепушом.

— Это почему не наливай?! — вспыхнула Зина, глаза её нестерпимо заголубели. Закричала пронзительно, с подвизгом. — Кто ты такой, чтобы мною командовать! Слышь? Захочу и буду пить!..

— Зина, не доводи!

Горыня приложился кулаком об стол, подпрыгнула посуда.

— Ма-ма! — закричал Алёшка, — послушайся папу, иди к нам.

Зина опустилась на кровать, обняла детей, словно наседка цыплят. Но лица не прятала, смотрела на мужа неотрывно, с болью, мерно покачиваясь, как фарфоровая китайская кукла.

— Дети умнее тебя, курица, — пробурчал Горыня и, не приглашая друга, медленно выцедил стакан. Мясистое лицо сразу побурело, под глазами налились синие желвы то ли от затяжного пьянства, то ли от непролившихся слёз. — Вот и сиди там… курица. И молчи… И ты, Царь молчи… Пей и молчи на моих поминках.

Горыня уставился на Царя сквозь стакан и вдруг без замаха, резко бросил в стену. Стёкла разлетелись по комнате.

— А ты чего не пьёшь? Особое приглашение нужно?

— Горыня, мог бы убить… В сантиметре от башки, — укорил Царь и тут же свёл осуждение в шутку. — С другой стороны, и хорошо… Заодно бы и помянули. Жил-де на белом свете царь-государь без порток, но в шляпе. Незваный родился, бездарно жил и беспамятный помер.

Коля выпил, жеманно отставя палец, осушил усы, приосанился, на старые-то дрожжи новый хмель сразу дал себя знать. Горыню водка не забирала. Притянул к себе посудинку жены, выжал из поллитры остатки.

— Вот и пригодилась… Учись,Зинка, как надо рассчитывать и в будущее смотреть. — Горыня криво усмехнулся, мертвые разбежавшиеся к вискам глаза не отражали света. — Царь, чего уставился? Распечатывай новую… И чтоб до рубежка. Лучше в нас, чем в таз…

Выцедил до дна, выдохнул, захрумкал кислым огурчиком. Горыня, глядя на друга, кинул под усы жменю капусты, крошево налипло на бороду, по шерсти потёк сок. Захрустел, закатал челюстями, будто истирал зубами проволоку. И вдруг закинул тяжелую руку на плечо Царю, притянул к себе, потёрся волосатой скулою, мокрыми глазами о щеку друга:

— Старичок, всё… Капец… Спёкся… Песенка спета. — Горыня всхлипнул. — Ну, как же так, а? Я же ещё совсем не старый! Можно сказать, что молодой… А жить уже не хочу. Зина, любушка моя, иди, выпьем на помин… Это отец назвал меня Горыней. Дурак был… Бабушка-то ему: Павел, ты почто так сына-то по-звериному? Накличешь парничку горей… А он: полководцем будет наш Горыныч, над людьми встанет… И что теперь? Коля, ты видел у меня в мастерской икону Николая Чудотворца? Ви-де-ел, конечно… От бабушки память. И что? Стащили… Меня не спас и сам пропал. — Резко отпихнул от себя Царя. — Наливай, старичок… А Святитель Николай ведь несколько раз меня спасал. У меня мать молодая была, родила и с рук скинула бабке, — на, водись! Ей в шестнадцать-то погулять охота, трали-вали, муж не указ, ноги сами дрыгают, чесотка и всё горит, до ребёнка ли… А тут я… Вот, Зинка, как рано рожать-то. Слышь, нет?.. Притащила мать меня, дурака, на горя. Ты где там? — крикнул жене, но та, сжавшись в комочек, утешливо баюкала сыновей и не отозвалась. — Ага, она в молчанку играет. Дуется… Давай-давай, поиграем вместях… Коля, все они, бабы, — стервы, из одной баклуши тесаны… Когда меня крестили в церкви Николая Чудотворца, отец с матерью были уже поддамши на радостях-то, и меня в трамвае забыли, черти окаянные… Лучше бы совсем за-бы-ли! Я ведь совершенно случайный на свете человек! — снова всхлипнул Горыня и как-то дико осмотрелся вокруг, словно бы поджидал к себе незваного гостя. — Меня никто не зва-ал! — Увидев внимательный взгляд Царя, очнулся, смахнул слезу, плотно прильнул к стакану. Водка лилась в горло тяжело, неохотно, взбулькивая, запирала дыхание... Лицо Горыни стемнело, покрылось мелкими черными хотенчиками, стало похожим на кирзовое запылившееся голенище. Алмазов мучительно простонал, отыскивая запропавшую куда-то нить разговора.

— Да, о чём это я?

— Крестили, и в трамвае тебя забыли…

— В пивнушку привернули, вроде бы рядом от церкви, всего две остановки, но пива взяли, за разговорами и забыли. И кондукторша не заметила, что ребёнок лежит. Повезло, что скоро хватились, а я тихо спал… Это Николаша меня уберёг. С третьего этажа падал, хорошо не на головку, много раз тонул, горел, сколько было битв, ножевых ранений, с уголовниками сидел, про героин и гонорею не буду повторяться… Однажды с маленьким сыном на горной реке попал в такой водоворот. Помню только, что уцепился за крестик на груди — и каким- то чудом меня выбросило. Я только молился под водой: "Николай Угодничек, помози мне, грешному…" И вот, Господь нас посетил… И свёл меня к нулю в минуту роковую.

— Да, посетил! — с вызовом подала голос жена. — Может, очнешься, наконец… Го-ря-а, талант-то ведь про-пи-ил! Как дале станем жить? — провыла и тут же проглотила всхлип.

— Вот и эта… Ты чуешь, Царь, как она со мной разговаривает? Она топчется на мне, дурилка, она пьёт мою кровь… А таланту не пропьёшь, нет! Он или есть, или его нет. Слышь, дурилка? Где ты там? А ну, покажись! Это тебе не капусту тяпкой рубить. — Горыня напряженно всмотрелся в стакан, принялся сосредоточенно цапать со дна черных тритончиков с гибкими хвостами и клешнятыми лапками. Но поганцы лишь таращили глаза и никак не давались в руку, такие ловкие, черти… Таких и в природе, вроде бы, нет… Откуда-то угодили в вино, не иначе как из магазинской бутылки, это продавщица-сука подноровила, с Зинкой стакнулась. Все бабы заодно, на одну колодку… — Горыня сбился с мысли, перевёл взгляд на Царя. Глаза, казалось, истекали кровью, рубиновая слеза заиграла на хрящеватом открылке носа, как огненная звезда. На что был хорош Коля, упившись в лоскуты, но и тот устрашился. — Они все хотят моей смерти… — плакал Горыня кровавыми слезами. — Может, она и устроила всё, чтобы денежки захапать, а картины спрятала. Ну, конечно, она, кто ещё полезет… тут ведь знать надо ухоронки. Вывезла полотна в тайное место, а будто сгорели. Ведь картины не горят, правда, Коля?

— Дурак, — донеслось из угла.

— Хоть бы капля жалости, — спотыкающейся рукою Горыня наполнил посуду, пробовал выпить, но желудок не пустил. Размазывая рукавом отрыжку по столу, наклоняясь к Царю, Алмазов свистящим шепотом спросил:

— А ты кто?

— Что, уже совсем? — едва ворочая языком, перебил Николай. — Крутнул пальцем у виска. — Крыша поехала?

— Я спрашиваю, ты кто?! — загремел басом Горыня. — Кто тебя сюда звал?… Ты — черт, вон и рога, две шишачки. — Горыня наклонился, заглянул под стол. — И копытца без подков. Черт, ты как сюда попал!? А ну, сгинь! Лезь под стул, крыса поганая! Там твоё место. Фу-фу…

Горыня пихнул Царя в плечо, Николай отлетел к стене, как пушинка.

— Го-ря-а, очнись, Горя-а! — запричитала Зина.

— Бесово отродье, убери клыки!.. — Алмазов сжал ладонями виски, захлебываясь, запинаясь языком о зебры, закричал, перемогая пожар в голове. — Сейчас, сучье вымя, выломлю зубья клещами! Вон хвостищем-то так и метёт полы, так и метёт… Сынок, тащи верёвку, ведьму вязать будем. — Горыня, хватаясь за столешню, с трудом оторвался от стула, потянулся к жене, но не достал рукою и с шумом грохнулся на пол; изо рта, пузырясь, выплеснулась желтая пена.

— Лёша! — закричала Зиночка, — беги к телефону, вызывай "скорую"!..

Cообщество
«Круг чтения»
1.0x