В ноябре этого года в галерее "Арт-Мезон" прошла первая посмертная выставка моего отца, художника Станислава Бычкова. Событие само по себе фантастическое, если принять во внимание ту стремительность, с какой бизнесмены от искусства меняют свои предпочтения и вкусы, а художественные критики прописывают нам те или иные художественные очки или навязывают своё просвещённое мнение. Тем не менее событие и вправду незаурядное. Неизвестный при жизни и в общем-то непризнанный художник вдруг удостаивается персональной посмертной выставки в престижной галерее. Разумеется, у этой выставки есть своя предыстория, и имя художника Станислава Бычкова пишется не на пустом листе. Многие картины Бычкова давно находятся в коллекциях галереи "Арт-Стори" и Музея современного искусства, так же, как и на "проклятом Западе". Но всё же выставка в "Арт-Мезон" — самая представительная и всего-навсего третья, если считать персональные. Вторая состоялась двадцать лет назад, ещё при жизни отца, в одной из районных библиотек на окраине города Москвы.
Если придерживаться строгого формата статьи и забыть, что автор — сын художника, то можно было бы продолжить и так: выставка Бычкова — повод вернуться к разговору о феномене живописи самой по себе, о чистом, если хотите, искусстве, которое, если встать на сторону колористов и Сезанна, по-прежнему ищет и обретает себя прежде всего в цвете, в том, как живопись нам представляет (а следовательно, и возвращает) "счастье простых вещей". Художнику достаточно яблока или человеческого лица, ему достаточно мотива, чтобы проникнуть за границы и того, и другого, но в то же время выразить себя.
Покопавшись в каталогах и учёных книгах, можно было бы найти среди "измов" и место для манеры Бычкова. И развить эту игру "измами" в тексте статьи. Безусловно, это был бы впечатляющий профессиональный дискурс. В конце же следовало бы заметить, что внутри подобной учёной беседы должен бы таиться и открываться и какой-то другой разговор о том, что же в искусстве не меняется. И что, согласно Прусту, имеет отношение к идеальным сущностям.
Но я бы не хотел писать так. Художник Станислав Бычков — прежде всего мой отец. И с его живописью у меня очень личные отношения. Как рассказать об этом? Ведь многие из тех картин, которые можно было увидеть на выставке, висят и у меня дома. Я вижу их каждый день. Каждый день восходит солнце, и загорается на стене "Натюрморт", и вещи, которых давно уже нет, снова являют себя. Раскрывается старая пиала, раскрывается, как раковина, или распускается, как цветок, и на ней лежит удивительно жёлтый лимон, а рядом нарядная медная сахарница, и надо всем этим смешные, как уши, изогнутые красные спинки стульев. Или мои любимые "Лодки" на старом Джамгаровском пруду — приплыли, как живые, и эта живая, фантастическая вода. Или эти задумчивые фигуры в кафе: двое в чёрном, а один в рыжем ("Троица"). Три рюмки, коньяк, фосфоресцирующие дольки лимона… Слушают музыку или просто смотрят? И весёлые фонарики на стене — зелёный и красный. Я живу каждый день среди этих картин. "Голубой натюрморт" сопровождает моё шествие из комнаты в комнату. Строгий "Псков" настраивает на работу. А "Женщина" соблазняет… И уже разноцветно садится солнце, выкрашивая в ван-гоговские мазки небо и стену "Элеватора".
Я вырос среди этих картин, я видел, как они появлялись. И для меня, тогда ещё ребёнка, это было естественно. Это могло быть только так и никак иначе. И это могли быть только такие картины. Позднее, становясь постепенно "взрослым мальчиком", я очень удивился, что, оказывается, может быть и какая-то другая живопись. Уже будучи студентом, я буквально испытывал вожделение к картинам отца, среди которых прошло моё детство. Я даже завидовал своему отцу и ревновал, что, вот, у него есть эти картины, а у меня нет. И выпрашивал, чтобы они хоть какое-то время повисели и у меня (отец тогда уже жил отдельно). Эти картины для меня всегда были чем-то бо́льшим, чем просто хорошая живопись. И даже сейчас это не только память об отце. Это непреднамеренное явление и присутствие самого духа Искусства. Часть обитания. Как погожий солнечный день. Благословенное начало. Именно то, что в конце концов сделало художником и меня. Конечно же, в жизни мне повезло — дар я получил из первых рук.
двойной клик - редактировать изображение
Мои картины — из слов. Отец — частый герой моих романов и рассказов, он появляется в них, может быть, даже чаще, чем это кажется. Но я не только восхищаюсь отцом и люблю его в своём воображении, здесь речь и о борьбе.
На этих страницах, конечно, не место для психоаналитического очерка. Но всё же я не хотел бы скрывать и сложности наших отношений. Сложности, из которой каждый мужчина черпает силы для своего становления. Не углубляясь в тему, признаюсь, что, помимо ясного и дневного Толстого, люблю и ночного Кафку, и сумеречного Достоевского, которых отец не любил. Но и не всё так по-фрейдистски просто. Сюжет об отце черпается в полутонах. Если вспомнить, так ведь и я вслед за ним учил наизусть "Моцарта и Сальери"… А его любимые строки Маяковского "Я сразу смазал карту будня…" — для меня слово заклятия первой любви, театр, где я попробовал сыграть роль принца…
Так образы сталкиваются и порождают друг друга… Так отец мой оживает во мне. И хочется так и писать, как есть, освобождая жизнь, а не заковывая её в строгие рамки текста…
И вот уже вспоминается книжка Гарднера "Теория относительности для миллионов", которой отец мой восторгался (может быть, оформлял, работая в издательстве "Мир", а может быть, и не оформлял, да какая разница). Но именно она и его поэтический восторг перед незаурядностью физического мира сделали из меня физика-теоретика, "спрямили" на время с "кривого" пути. Но, как учит Эйнштейн, вблизи звёзд прямых путей не бывает.
А отец был звезда.
Да, говоря о нём, я говорю о самом себе, снова вспоминаю и рассказываю об отце в манере рассказчика, им порождённого. А как иначе? Он тоже любил перескакивать с одного на другое. Любил разные стили. Он всегда был разным. Как и в своей живописи, где, наверное, можно говорить о периодах. Только не розовом или голубом, а, скорее, гаптическом или маньеристском…
Фигура отца, конечно, не абсолют, как скорость света у Эйнштейна, но должна быть велика для каждого. Для меня же — в особенности. С детства отец для меня мог "перевернуть мир", встать на руки и пройтись по аллее парка, к изумлению прохожих. И я пытался делать то же самое. А чем не теория относительности? Переменить взгляд на мир, если уж мир изменить нельзя, — банальности, которым учит и искусство. Да, мой отец был не только блестящий художник, но и отличный гимнаст. Талант — прежде всего, жизненная сила, говорил он. Кровь приливала к его голове, когда он шёл навстречу обывателю по аллеям парка. Напрягалась яремная жила на шее. А я бежал мальчиком рядом с ним, и огромная голова его шла на уровне моей груди. И я задыхался от восторга.
Это мой отец! Художники шествуют на руках!
А чем не картинка с выставки? Картинка из бессознательного. Картинка за авторством сына, странным образом порождающего отца, образ своего отца.
В восемьдесят пять он жал руку некоторым, как медведь. Физического здоровья ему хватало, чтобы перепить всякого собутыльника. Он перепивал чемпионов мира и Европы в "Стекляшке" на Масловке, где собирались бывшие спортсмены и спивались вместе с художниками. Но, в отличие от спортсменов, художники никогда не бывают бывшими. Отец мог выпить за вечер четыре бутылки водки, и чемпионы валялись под столом, а он, качаясь, выходил один на ночную улицу.
Странные воспоминания, скажет читатель. Начал с выставки, а потом…
двойной клик - редактировать изображение
Но где эта тонкая грань между автором и его текстами или картинами? Отец мой, кстати, часто превращал в живопись и повседневную жизнь. Он даже стены красил в разные цвета в той нашей старой квартире на Изумрудной. А в прихожей у нас были фрески с бегущими индейцами. На другой же квартире, уже на Динамо, в коридоре сиял чёрный лакированный потолок с золотой сеткой, на который соседи приходили смотреть, как в музей. Отец любил работать руками, он мастерил сам подрамники, не брезговал строить себе и стенные шкафы. Сам сделал письменный стол и кровать. Всё вокруг преображалось, искусство и мастерство было во всём. Помню, чтобы подтянуть меня по физкультуре, он слепил мне из снега "настоящего" козла, через которого я прыгал с каким-то даже не удовольствием, а вдохновением и в конце концов допрыгался до третьего мужского разряда (по гимнастике, разумеется). Отец даже и одевался живописно, то в фантастическую блузу, то в разноцветный плащ. Он посещал консерваторию и в "Зал Чайковского" входил, как Бах. Пел, оформляя дома книги. И даже ватман резал артистично. У отца был настоящий скальпель, бесконечно острый, и над бумагой он мелькал, как молния. Потом отец медленно точил им карандаши, чтобы провести наконец "самую тонкую на свете линию", как он сам выражался. А иногда, подвыпивши, он свистел, как соловей-разбойник, где-то там арочно выгибая под нёбо язык. Да что говорить, он же умел "крутить солнце"! И не только на гимнастической перекладине.
Он был человек праздника. По знаку зодиака — лев. И писать его портрет можно только так.
Отец мой оживает во мне сейчас. Он жив, и я снова спрашиваю его:
"А помнишь, как ты привёз из Карелии лосиные рога и целое ведро брусники?"
"А помнишь, как ты обманывал меня и делал коктейли из мороженого с апельсинами, потому что я не любил апельсины?"
"А как ты закричал, что я сломал твою радиолу "Ригонду", когда я в первый раз поставил "Пинк Флойд"?"
И я снова говорю отцу "ты". Как будто бы он живой…
Прости, читатель, что вспомнилось именно так, и я не стал себя сдерживать. Картинки с выставки порождают картинки из бессознательного. Их, конечно, хватит на целый том. "Центр больше не держится", — говорит Элиот. Но как ещё сопротивляться интеллекту? А сегодня ещё и искусственному. Со всех сторон нас учат писать правильно. Как и когда-то в школе.
Но мы почему-то выбираем неправильное.