Приобретающая все большую популярность точка зрения на Пушкина как на выразителя созидательного русского православного духа во многом верна, хотя и нуждается в некоторой корректировке. Но в целом есть основания считать, что Пушкин закончил жизнь вполне сознательным христианином. Да и то сказать: духовный взлет Пушкина в последние год-полтора его жизни – поразителен. Хотя нельзя сказать, что он непредсказуем.
Пушкин и до того предпринимал неоднократные попытки исследования духовных тупиков и прелестных состояний, в которые неоднократно впадал.
Но только в конце жизни почувствовал потребность в более систематическом осмыслении пройденного пути. И он этот осмысляет, прибегая за помощью к однозначно религиозным категориям – обращения к которым были ранее скорее эпизодическими и потому не очень ему свойственными. Цикл религиозно окрашенных стихов (числом пять), написанный во время пребывания у гроба матери, который он сопровождал к месту захоронения в Святогорском монастыре за год до своей собственной кончины – наглядное тому свидетельство.
И не только это, конечно. Пушкин прожил непростую и весьма извилистую жизнь, исполненную томительных искушений. Он знал цену своим томлениям, своему стремлению в осуществлении все чаще и чаще посещающего его желания религиозного идеала, знал и свою привязанность ко страстям, мешающим этому, а посему и невозможность осуществления того, о чем ему думалось. Все это мы видим в тех относительно редких стихах, где напрямую высказываются эти желания.
Конечно, не стоит судить о духовном росте поэта, руководствуясь хронологией написания того или иного произведения – такой подход навряд ли даст возможность выстроить восходящую прямую, но вот поочередно то восходящую, то нисходящую – вполне возможно.
Пушкин и митрополит Филарет
Начнем, пожалуй, с известной истории: в 1828 году, аккурат в свой 29-й день рождения, в нечастый для него момент отчаянья, Пушкин пишет самое, пожалуй, мрачное стихотворение «Дар напрасный, дар случайный…», которое мы еще раз озвучим.
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?..
Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.
В таких серьезных вещах, о которых говориться в этом стихотворении -страшном, если вдуматься, Пушкин редко лукавил – и уж наверняка они никогда не были у него поводом для поэтического кокетства. Следовательно, все, о чем написано в этом стихотворении – правда. И то, что душа исполнена страстями. И то, что ум взволнован сомнениями. И то, что душу томит тоскою однозвучный жизни шум. О том, насколько все это серьезно, свидетельствует написанное в том же году, с небольшим временным промежутком предшествующее «Дару напрасному…» не менее мрачное стихотворение, где с не меньшей силой звучат сходные мысли, но в котором, однако, безнадежность не превалирует. Это - пушкинский шедевр «Воспоминание» («Когда для смертного умолкнет шумный день…)
Если бы стихотворение не было написано несколько раньше, нежели «Дар напрасный, дар случайный…» - вполне можно было бы предположить, что под одним из призраков, появляющихся в последних строках, подразумевается святитель Филарет. Хотя, конечно, прилагательное – младые да и не только это, но и ряд других обстоятельств, отмечающих их появление, эту версию начисто опровергает.
И вот после «Воспоминания» – «Дар напрасный, дар случайный…», который попадает в руки святителя Филарета Московского (Дроздова). И он это стихотворение внимательно читает. Безысходность духа автора, отзвуком которого оно является, настолько его поражает, что он решает ответить Пушкину – тоже в стихотворном виде:
Не напрасно, не случайно
Жизнь от Бога мне дана,
Не без воли Бога тайной
И на казнь осуждена.
Сам я своенравной властью
Зло из темных бездн воззвал,
Сам наполнил душу страстью,
Ум сомненьем взволновал.
Вспомнись мне, забвенный мною!
Просияй сквозь сумрак дум —
И созиждется Тобою
Сердце чисто, светел ум!
Первые две строфы стихотворения – вразумляющее. Святитель обращает внимание Пушкина на то, что жизнь, в которой он не видит смысла, создана Богом, следовательно, Он и является высшим ее смыслом. А все искушения, все сомнения в разумности богосозданного мира – от противного восприятия, от самого человека, искажающего богоданную жизнь. Стоит только вспомнить о Боге, обратиться к нему – и этот смысл опять появится.
Стихотворный ответ святителя, в свою очередь, настолько впечатляет Пушкина, что он, раскаявшись в написании стихотворения, послужившего поводом для ответа, пишет новое стихотворение, навеянное совершенно противоположным первому настроением. И то, и другое стихотворение – исповедь, но как же они разнятся между собой! В первом стихотворении Пушкин признается в недоверии к чему бы то ни было, вплоть до самой жизни. Во втором он фактически признает влияние на эту жизнь святости, направляющую роль ее носителя.
Пушкин точно определяет состояние жизни, содействовавшей сочинению того, что в одном из писем он называет «скептическими куплетами»: это – праздная скука и не менее связанные с праздностью развлечения, несколько ниже названные безумствами.
В часы забав иль праздной скуки:
Бывало, лире я моей
Вверял изнеженные звуки
Безумства, лени и страстей.
Но и тогда струны лукавой
Невольно звон я прерывал,
Когда твой голос величавый
Меня внезапно поражал.
Нельзя не различить во втором катрене чувства глубочайшей любви и уважения Пушкина к адресату. И, поскольку последний выражает не только и не столько свое мнение на обсуждаемый предмет, сколько мнение Церкви – то и к самой Церкви тоже. Учение же Церкви основывается на Евангелии, посредством которого святитель воздействует на поэта. Далее описываются плоды этого воздействия:
Я лил потоки слез нежданных,
И ранам совести моей
Твоих речей благоуханных
Отраден чистый был елей.
И ныне с высоты духовной
Мне руку простираешь ты
И силой кроткой и любовной
Смиряешь буйные мечты.
Последняя строфа отсылает к несколькими годами раннее написанному «Пророку», и таким пророком в новом стихотворении предстает московский Святитель:
Твоим огнем душа палима
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе серафима
В священном ужасе поэт.
Другой вариант этой же строфы, считающийся каноническим: «Твоим огнем душа согрета / Отвергла мрак земных сует, /И внемлет арфе Филарета / В священном ужасе поэт», вряд ли можно считать приемлемым – хотя бы потому, что слова «согрета» и «огнем» не очень удачно сочетаются друг с другом. Но и выражение: «Твоим огнем душа палима» во втором тоже нельзя признать абсолютно точным, ибо огонь, который исходит от святителя – это огонь Евангельских истин. А они и вправду способны потрясти душу до самого основания, более того – вызвать ужас перед своей греховной жизнью, перед самим собой.
Тем самым стихотворение выводит за пределы духовного опыта Пушкина. Оно отображает возможность выхода из кризиса практически любого человека посредством Евангельского учения, выражаемого через отцов Церкви, каковым и является Святитель Филарет Московский. Показательно, что начиная с этой поры, Пушкин обретает черты более или менее сознательного христианина. Можно сказать даже – вполне сознательного.
Кто знает, как бы еще сложился не только духовный, но и творческий путь Пушкина, если бы он внимательнейшим образом не отнесся к стихотворному ответу святителя, пожелавшего этот путь исправить. Были ли бы написаны стихотворения, появившиеся после ответного пушкинского покаяния и это покаяние подтверждающие, в их числе те, о которых мы будем говорить далее? И подвигающие, добавлю, к такому же покаянию каждого из нас?
«Безверие»
Очень интересную и, главное, убедительную гипотезу по поводу создания стихотворений «Не напрасно, не случайно…» и «В часы забав иль праздной скуки…» высказывает священник Иоанн Малинин. Он связывает их не только со стихотворением «Дар напрасный, дар случайный…», но и - и даже в гораздо большей степени - с более ранним стихотворением «Безверие», написанным Пушкиным еще в лицеистские годы.
Как считает о. Иоанн, владыке Филарету было знакомо это не очень зрелое стихотворение Пушкина , так как оно было опубликовано В. Л. Пушкиным в «Трудах Общества любителей российской словесности Московского университета» (1818, ч. XII), и он, сочиняя свой стихотворный ответ, ориентировался на этот текст даже более, чем на «Дар напрасный, дар случайный…» О. Иоанн приводит тому ряд доказательств. Вот одно из них:
«У самого Пушкина в стихотворении «Безверие» (1817) читаем о том, что к неверующему в Бога «не простирается из-за пределов мира… мощная рука… с дарами мира», причем мира духовного (согласно старой орфографии, это слово – мир – и написано через и-восьмеричное). В этом стихотворении есть и такие строки, обращенные к праведникам, считающим «мрачное безверие пороком»: «Смирите гордости жестокой исступленье: / Имеет он права на ваше снисхожденье, / На слезы жалости; внемлите брата стон, / Несчастный он злодей, собою страждет он…»
Не потому ли взялся за перо владыка Филарет, исполняя свой долг архипастыря и учителя? Он, мудро руководя поэтом в поисках виновника его душевных и умственных терзаний, указывает ему: ведь ты сам писал некогда, что не имеющий общения с Богом и Творцом своим «страждет собою»: «Сам я своенравной властью / Зло из темных бездн воззвал, /Сам наполнил душу страстью, /Ум сомненьем взволновал».
Герой раннего стихотворения, как и Пушкин во время его написания и вправду вполне могут считаться прототипами героя стихотворения «Дар напрасный, дар случайный…».
Во всех смыслах юношеское стихотворение «Безверие» написано лицеистом Пушкиным весной 1817 г. Его создание приурочивалось к выпускному экзамену, состоявшемся в середине мая. В связи с поводом написания, тема его кажется чрезвычайно странной – ведь на такого рода экзаменах принято было говорить о более традиционных вещах. Но, судя по тому, что Пушкин все же решился представить ее на экзаменационных испытаниях, он находил ее для себя чрезвычайно важной. И уже само то, что он ее выбрал, тоже косвенно свидетельствует о том, насколько томило его отсутствие веры – недаром же он так сочувствует своему герою.
Стихотворение, ввиду молодости поэта, довольно несовершенно, может быть поэтому после прочтения на экзамене Пушкин больше о нем не вспоминал; есть даже свидетельства, что он был совершенно к нему равнодушен. Поэтому «Безверие» при жизни поэта никогда не издавалось, и было напечатано только после его смерти по уцелевшим спискам. Тем не менее, вопросы относительно веры и безверия, заявленные в этом раннем произведении, предвосхищают тему духовных поисков в поздних творениях Пушкина.
Стихотворение Пушкина корреспондируется с 13 Псалмом. И не просто корреспондируется – в первых же строках оно являет собой еще и не слишком скрытую полемику с теми, кто вступает в противоречие с автором Псалма, глаголющим: «Безумный сказал в сердце своем: «Нет Бога». Они развратились и гнусны стали в делах: нет делающего добро. Господь с неба призрел на сынов человеческих, чтобы видеть, есть ли разумевающий или ищущий Бога. Все уклонились, все стали негодны, нет делающего добро, нет ни одного …» (перевод с греческого Петра Юнгерова).
Можно было бы также подумать, что Пушкин написал свое стихотворение лишь затем, чтобы выступить в защиту того, кто входит в число грешников, обличаемых царем Давидом. Но лирический герой, от лица которого выступает автор, считает себя не столько грешником (хотя им - тоже), а больше мучеником, взирающим на мир с точки зрения, заданной Псалмопевцем: «все уклонились, все стали негодны, нет делающего добро, нет ни одного…». Сам отпад от Бога лирического героя в значительной степени объясним фарисейством, которым отличаются его обличители. А еще – непрочностью того, что принято считать счастьем, предательством друзей, неверной любовью, - в общем, всем, что ранит юношу во цвете лет. А вот то, что к этому, по ему мнению, присовокуплено молчание Бога – это куда серьезней и существенней:
Лишенный всех опор отпадший веры сын
Уж видит с ужасом, что в свете он один,
И мощная рука к нему с дарами мира
Не простирается из-за пределов мира…, -
и все же представления героя о мире носят вполне религиозный характер, так как, хотя он лишен веры, но ведь религиозности-то, в той или иной форме свойственной любому человеку. Об этом и свидетельствует вторая строфа:
Несчастия, Страстей и Немощей сыны,
Мы все на страшный гроб родясь осуждены.
Всечасно бренных уз готово разрушенье;
Наш век – неверный день, всечасное волненье.
Когда, холодной тьмой объемля грозно нас,
Завесу вечности колеблет смертный час,
Ужасно чувствовать слезы последней Муку –
И с миром начинать безвестную разлуку!
Размышления же героя о вере – весьма здравы:
Тогда, беседуя с отвязанной душой,
О Вера, ты стоишь у двери гробовой,
Ты ночь могильную ей тихо освещаешь,
И ободренную с Надеждой отпускаешь…
Но, други! пережить ужаснее друзей!
Лишь Вера в тишине отрадою своей
Живит унывший дух и сердца ожиданье.
«Настанет! – говорит,- назначено свиданье!»
А если все это так, то герой в значительной степени прав: какое право имеют люди обличать его безверие, если не по настоящему не веруют сами: ведь он-то свой отпад от Бога, в отличие от них, необоснованно считающих себя праведными, как раз и осознает, как безумие. И тогда все последующее, происходящее с повествователем, можно воспринимать как поиски Бога, пускай и безнадежные, о чем, впрочем, говорит он и сам: «Ум ищет божества, а сердце не находит».
Но почему же, в конце концов, не находит? Потому что поиски составляют для него самоцель, потому что, перестав верить учащим его фарисеям, он, вместе с тем перестал доверять не только Богу, но и религиозным чувствам искренне верующих людей, которые могли бы посодействовать возрождению веры в его душе – таких, как появляющаяся в третьей строфе «юная дева», которая
…под сенью темных ив,
У гроба матери колена преклонив,
………………………………………….
Возводит к небу взор болезненный и нежный,
Одна, туманною луной озарена,
Как ангел горести является она;
Вздыхает медленно, могилу обнимает –
Всё тихо вкруг его, а, кажется, внимает.
Несчастный на нее в безмолвии глядит,
Качает головой, трепещет и бежит,
Спешит он далее, но вслед унынье бродит.
По той же причине не верит герой и людям, молящимся в храме, где он
С померкшею душой святыне предстоит,
Холодный ко всему и чуждый к умиленью
С досадой тихому внимает он моленью.
«Счастливцы! – мыслит он, – почто не можно мне
Страстей бунтующих в смиренной тишине,
Забыв о разуме и немощном, и строгом,
С одной лишь верою повергнуться пред Богом!»
Кажется, беда повествователя в его чрезмерно прагматическом подходе к сакральному: ему обязательно нужно слышать тот ответ от Бога, который нужен ему, а такового быть не может. А даже если и есть – он его не способен услышать. Тем более – узнать.
Ведь повествователю, не случайно названном «слепым мудрецом», ему очевидно, желательно, чтобы Бог проявил себя в какой-то наглядной, близком его сознанию форме. Но – какой же, если:
При пышном торжестве старинных алтарей,
При гласе пастыря, при сладком хоров пенье,
Тревожится его безверия мученье.
Он Бога тайного нигде, нигде не зрит…
Отметим, что здесь, в храме, герой уже не скрывает зависти в отношении «счастливцев», твердая вера которых дарит им душевное умиротворение.
У самого Пушкина, похоже, на то время не было никакого ответа на им же самим поставленные вопросы и тем более он ничем не может помочь своему герою. Но его беду он определяет верно. «Несчастный не злодей, собою страждет он», - отмечено чуть ли не в начале стихотворения. Для того, чтобы найти веру и приблизится к Богу, герою нужно приблизится к себе настоящему – такому, каким создан изначально. Однако на невозможность такого варианта указывает заключительная строфа. В ней же тенью появляется настоящий виновник, «унылый вождь» - образ, который можно отнести не только к безверию как к таковому, но и к его прародителю - врагу рода человеческого, усугубляющему мрачные ощущения автора и тем самым перекрывающему путь к Богу его герою:
…нет, нет! не суждено
Ему блаженство знать! Безверие одно,
По жизненной стезе во мраке вождь унылый,
Влечет несчастного до хладных врат могилы.
И что зовет его в пустыне гробовой –
Кто ведает? но там лишь видит он покой.
Стихи последнего года жизни
Этим же упованием отмечены более поздние стихотворения Пушкина, в особенности же – самые последние, написанные перед смертью. Например, в стихотворении 1836 г. «Когда на кладбище задумчив я брожу…», куда как будто нарочно перенесены многие детали их «Безверия» и в размышлениях главного героя которого, прототипом которого явно является сам Пушкин есть много общего с размышлениями главного героя «Безверия», тоже в какой-то степени соотнесенного с самим автором. В этом мы можем убедиться, сравнив первую половину позднего пушкинского шедевра с его же довольно несовершенным ранним текстом, в особенности со следующими строками:
Когда за городом, задумчив, я брожу
И на публичное кладбище захожу,
Решетки, столбики, нарядные гробницы,
Под коими гниют все мертвецы столицы,
В болоте кое-как стесненные рядком,
Как гости жадные за нищенским столом,
Купцов, чиновников усопших мавзолеи.
Дешевого резца нелепые затеи,
Над ними надписи и в прозе и в стихах
О добродетелях, о службе и чинах;
По старом рогаче вдовицы плач амурный;
Ворами со столбов отвинченные урны,
Могилы склизкие, которы также тут
Зеваючи жильцов к себе на утро ждут,—
Такие смутные мне мысли всё наводит,
Что злое на меня уныние находит.
Хоть плюнуть да бежать...
А вот во второй половине чувства героев двух стихотворений явно не совпадают. Нетрудно увидеть, что там, где герой «Безверия» «С померкшею душой святыне предстоит, / Холодный ко всему и чуждый к умиленью», герой стихотворения зрелого Пушкина, вплотную сопряженный с автором, испытывает религиозное умиление в самой высокой степени:
Но как же любо мне
Осеннею порой, в вечерней тишине,
В деревне посещать кладбище родовое,
Где дремлют мертвые в торжественном покое,
Там неукрашенным могилам есть простор;
К ним ночью темною не лезет бледный вор;
Близ камней вековых, покрытых желтым мохом,
Проходит селянин с молитвой и со вздохом;
На место праздных урн и мелких пирамид,
Безносых гениев, растрепанных харит
Стоит широко дуб над важными гробами,
Колеблясь и шумя...
Дуб в последней строке, конечно же, служит косвенным посылом к вечности, видящийся автору уже в этой, земной жизни. И совсем же недаром им осеняются покоящиеся под ним «важные гробы».
Смиренная, мудрая подготовка по мере приближения к смерти, мудрое принятие ее – все это занимает теперь Пушкина больше, чем отходящая жизнь. И он вглядывается в ее, подступающей смерти, приближение, перебирает варианты, в которых она может воплотиться, пытается представить, какова она будет. Обращается за помощью к другим авторам, произведения которых могли бы послужить толчком для его собственного выражения волнующей его темы.
Наиболее соответствующей его теперешним представлениям о ней становиться монолог Родрига из пьесы знаменитого поэта английской Озерной школы Роберта Саути, в котором, он, очевидно, находит сходство с собою, а в самом монологе видит возможность наиболее адекватного содержания для выражения своего собственного душевного состояния (так и подмывает написать – духовного), делает довольно точное переложение и обогащает первоисточник собственной, неповторимой пушкинской интонацией:
Чудный сон мне Бог послал —
С длинной белой бородою
В белой ризе предо мною
Старец некий предстоял
И меня благословлял.
Он сказал мне: «Будь покоен,
Скоро, скоро удостоен
Будешь царствия небес.
Скоро странствию земному
Твоему придёт конец.
Уж готовит ангел смерти
Для тебя святой венец…
Путник — ляжешь на ночлеге,
В гавань, плаватель, войдёшь.
Бедный пахарь утомлённый,
Отрешишь волов от плуга
На последней борозде».
Сон отрадный, благовещный —
Сердце жадное не смеет
И поверить и не верить.
Ах, ужели в самом деле
Близок я к моей кончине?
И страшуся и надеюсь,
Казни вечныя страшуся,
Милосердия надеюсь:
Успокой меня, Творец.
Но Твоя да будет воля,
Не моя. — Кто там идёт?..
Много, слишком много собственных размышлений, переживаний вложил Пушкин в это переложение – в особенности много пушкинского в начальной и финальной строфах…
Это творение Пушкина становится наиболее полным выражением его предсмертных представлений о состоянии человеческой души в преддверии вечности, о страхе перед загробной жизнью, о надежде, об избавлении грехов в земной жизни, об ощущении вечной жизни в мире ином.
Это не столько принятие того, что посылает жизнь, хотя и это – тоже, сколько смирение перед загробным бытием, приближающейся смертью, за которой уже не текущее, ускользающее между пальцев время, но неподвижная, застывшая вечность. И здесь же – если покамест еще не обретшее окончательного завершительного покаянное чувство, то подступы к нему. В полное это чувство будет выражено в трех из пяти стихотворений предсмертного христианского цикла.
Очевидно, обращение святителя Филарета Пушкиным была внимательно прочитано, прилежно осмыслено; были сделаны и соответствующие выводы. Можно допустить даже, что после написания благодарственного ответа Пушкин, пожалуй, уже со всей твердостью вышел на прямую дорогу, ведущую к вере и уже не сошел с нее до самой смерти.
Хотя, разумеется, такие попытки делались и раннее.
От «Монастыря на Казбеке» до «Напрасно я бегу к Сионским высотам…»
Самое первое стихотворение интересующего нас рода – «Монастырь на Казбеке», написанное во все том же переломном и очень сложном для Пушкина 1828 г., что и «Дар напрасный, дар случайный…», отмеченное душевными и, пожалуй, даже духовными метаниями (интересно, что к этому же периоду относится рисунок Пушкина, где он изображает себя в монашеском клобуке, противостоящего дразнящему его бесу с высунутым языком):
Высоко под семьею гор,
Казбек, твой царственный шатер
Сияет вечными лучами.
Твой монастырь за облаками,
Как в небе реющий ковчег,
Парит, чуть видный, над горами.
Далекий, вожделенный брег!
Туда б, сказав прости ущелью,
Подняться к вольной вышине!
Туда б, в заоблачную келью,
В соседство Бога скрыться мне!…
Стоит заметить, что и в дальнейшем пробуждение религиозного чувства у Пушкина долго будут инициировать величественные виды природы, хранящим дыхание вечности, более же всего - величественность рвущихся к небу гор; положение изменится только в последних предсмертных религиозных стихах. Это начало, отмеченное потребностью спасения, разрешение которого представляется поэту весьма схематичным, и даже, пожалуй, иллюзорным. «В соседстве Бога скрыться мне», пишет Пушкин, и не только для рифмы. Не скрылся бы, но скрыться б, что весьма отличительно от первого по смыслу. Далее все меньше остается у него в этом плане надежд …нет, не надежд, но, скажем так, оптимизма насчет изменения своей жизни в плане обретения чистоты и безмятежного продолжения ее вдали от надоевшего света, возможно, что и в монастырской тиши. Конечная точка – одно из последних написанных Пушкиным стихотворений «Напрасно я бегу к Сионским высотам…», запечатлевшего, в том числе, это разочарование. Между ним и «Монастырем на Казбеке» – раскачивание невидимого маятника между возможностью или невозможностью чистой жизни путем избавления от томящих душу страстей. Чрезвычайно интересно отражение этой темы в неоконченном стихотворении 1835 г. «Я возмужал среди печальных бурь», могущим бы считаться утверждением поэта в вере, приобретением им духовных координат, если бы то и дело не прерывающие эту уверенность ноты сомнения, выраженные в словах – надолго ли? Тем более, что вопрошание это предваряет эпитет минутный, возникнувший в предыдущей строфе:
Я возмужал среди печальных бурь,
И дней моих поток, так долго мутный,
Теперь утих дремотою минутной
И отразил небесную лазурь.
Надолго ли?.. а кажется прошли
Дни мрачных бурь, дни горьких искушений…
Здесь следует сказать, что отношение Пушкина даже и к самому существованию Бога отнюдь не так просто, как могло показаться по его стихам, написанным в конце жизни. Об этом непростом отношении можно догадаться, например, читая третью строфу широко известного стихотворения «Не дай мне Бог сойти с ума», начиная со слов: «и я глядел бы, счастья полн, в пустые небеса». Т.е. - небеса, где отсутствует Бог – это ведь можно прочитать и так, тем более что далее следуют еще две дополняющих строки, где поэт в отсутствие Бога предстает как бы Его заместителем в обезбоженном мире: «и силен, волен был бы я, как вихорь, роющий поля, ломающий леса», - и заместителем, как мы видим, не создающем и даже не созидающим уже созданное, но его разрушающим. Между прочим, последнее движение более законспирировано присутствует в годом раньше написанном стихотворении «Обвал», запечатлевшего последствия стихии безблагодатного хаоса, чье присутствие неоспоримо также и в «Не дай мне Бог сойти с ума». Кстати, оба стихотворения написаны одним размером, они даже ритмически адекватны, и уже одно это не может не навести на мысль об их родстве.
Желание выстраивать свою жизнь по Богу, со всей несомненностью высказывается в рассматриваемых нами стихах; но вместе с тем высказывается и понимание невозможности этого. Единственное исключение, где эти стремления воплощаются в реальном действии – большое стихотворение «Странник» (в остальных стихотворениях эти посылы едва намечены и ограничены различными оговорками), являющееся своеобразным продолжением (или, скорее, параллелью) одновременно пишущегося стихотворения «Пора мой друг, пора…», ибо и там отрешение от многозаботящегося о лишнем мира происходит более в форме намерений, чем реальных действий, - недаром одним из главных его определяющих является слово мечта:
Давно завидная мечтается мне доля.
Давно, усталый раб, затеял я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых нег.
Мечтается, но навряд ли может быть осуществима. Но и в «Страннике», при бегстве от опостылевшего мира и видимом движении к появившейся цели, остается неясным его исход: достигает или не достигает тесных врат герой - все-таки остается за текстом.
«Монастырь на Казбеке», заканчивающийся словами «…в соседстве Бога скрыться мне..», можно рассматривать в этом смысле как пролог стихотворной трилогии, основную часть которого составляет текст стихотворения «Странник», с его начальными строками, отмечающими бытовые препятствия разного рода, мешающие осуществлению высказанного в первом стихотворении желания, но также и попытку его реализации посредством бегства от них. Упуская три начальные главы Странника, описывающие его конфликт с окружающими, не понимающих его духовных томлений, приведу две последние, где описывается его встреча с неким юношей, указывающим ему на способ бегства от мира, а также само бегство к неким тесным вратам:
Пошел я вновь бродить – уныньем изнывая
И взоры вкруг себя со страхом обращая,
Как узник из тюрьмы, замысливший побег,
Иль путник, до дождя спешащий на ночлег.
Прервемся, чтобы обратить внимание на строку «…Как узник из тюрьмы замысливший побег…», почти дословно совпадающей с предпоследней строкой всем известного стихотворения «Пора мой друг, пора…» Вообще, нечто очень важное для постижения внутренних борений Пушкина находим мы в этом стихотворении, где в преображенном виде присутствуют также образы и «Воспоминания», и «В начале жизни школу помню я…», и «Не дай мне Бог сойти с ума..», и даже «Пророка».
Вот теперь впору привести заключительные строфы «Странника».
Духовный труженик – влача свою веригу,
Я встретил юношу, читающего книгу.
Он тихо поднял взор – и вопросил меня,
О чем, бродя один, так горько плачу я?
И я в ответ ему: «Познай мой жребий злобный:
Я осужден на смерть и позван в суд загробный –
И вот о чем крушусь: к суду я не готов,
И смерть меня страшит». – «Коль жребий твой таков, -
Он возразил, - и ты так жалок в самом деле,
Чего ж ты ждешь? Зачем не убежишь отселе?»
И я: «Куда ж бежать? Какой мне выбрать путь?»
Тогда: «Не видишь ли, скажи, чего-нибудь», -
Сказал мне юноша, даль указуя перстом.
Я оком стал глядеть болезненно отверстым,
Как от бельма врачом избавленный слепец.
«Я вижу некий свет», - сказал я наконец.
«Иди ж, - он продолжал: - держись сего ты света;
Пусть будет он тебе единственная мета,
Пока ты тесных врат спасенья не достиг,
Ступай!» и я бежать пустился в тот же миг.
Побег мой произвел в семье моей тревогу,
И дети и жена кричали мне с порогу.
Чтоб воротился я скорее. Крики их
На площадь привлекли приятелей моих;
Один бранил меня, другой моей супруге
Советы подавал, иной жалел о друге,
Кто поносил меня, кто на смех подымал,
Кто силой воротить соседям предлагал;
Иные уж за мной гнались; но я тем боле
Спешил перебежать городовое поле.
Дабы скорей узреть – оставя те места,
Спасенья верный путь и тесные врата.
Надо ли говорить, что последняя строка является парафразом сразу двух мест из Евангелия?
Наконец, в следующей части этой маленькой трилогии, служащей одновременно ее эпилогом – четверостишии «Напрасно я бегу к Сионским высотам, / Грех алчный гонится за мною по пятам,/ Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий, / Голодный лев следит оленя бег пахучий», - осмысленно названо и препятствие, могущее мешать, да и мешающее достижению поставленной цели. Препятствие это – никак не оставляющий повествователя грех.
Есть между этими последними стихами и еще одно, в котором безоговорочно запечатлено покаянное чувство Пушкина. Это - великолепное переложение известной всем верующим великопостной молитвы преподобного Ефрема Сирина, могущего считаться окончательной фиксацией религиозного опыта не только Пушкина-поэта, но и Пушкина-человека. И оно свидетельствует ни о чем ином, как о духовной трезвости Пушкина в преддверии смерти.