Сообщество «Круг чтения» 00:07 24 августа 2022

Драма интеллигенции

тема тем прозы Юрия Трифонова

I

Обмен затянулся; бестактность и неуместность его, учитывая смертельную болезнь матери, заставляют Дмитриева всячески уклоняться от необходимости совершать нудно-прозаические действия, однако обмен всё же происходит, незадолго до смерти матери.

Густота повествования и психологическая, ювелирная по точности нюансировка персонажей делали повесть знаковой, обеспечивая ей значительную читательскую аудиторию: жизнь плескалась в сумме страниц – чуть ли не более живая, чем на самом деле.

Жизнь была грустна, слишком пропитана бытом, чтобы подниматься к возможным высшим регистрам… Хотя уже то, что Дмитриев понимает бестактность затеянной женой акции, говорит о другом психическом устройстве тогдашних людей – теперь и понятия-то такие, как бестактность, бессовестность, отсутствуют…

Неофициально объединённые в цикл "Московские повести", пять произведений Юрия Трифонова стали пиком его творчества и, точно своеобразно перерастая литературу, превращались в документы времени (так, хотя из совершенно других литературных пространств, "Треблинский ад" Гроссмана нельзя оценивать только по литературной шкале).

Социум диагностировался в книгах Трифонова безжалостно и узнаваемо, слишком узнаваемо для городской интеллигенции – основной его аудитории: быт наползал густыми волнами, растворяя подчас в себе бытие. Вектор жизни интеллигентов, трагедия оного сообщества в социуме – тема тем Трифонова, и рудная жила этой темы разработана глубоко.

Неторопливая манера письма сжимается постоянной рефлексией: сам Трифонов говорил, что главная работа прозаика – уметь отцеживать словесный жир. Причудливая игра с перспективой, когда она становится то и дело обратной, превращаясь в ретроспекцию, завораживает, как сложный орнамент реальности…

Плавные часы чтения. Мир, уходящий в забвение. Как всё больше и больше задёргивается туманом советское прошлое…

II

Дом как страна; дом, несущий суммы судеб – мешающихся, густеющих, обрывающихся; дом знаменитой архитектуры – Дом на набережной…

Гнёзда квартир плотно населены: повествование Трифонова разворачивается густо, порою перенасыщенно.

…Литературовед Глебов, договорившийся в мебельном магазине о покупке антикварного стола, приезжает туда и в поисках нужного ему человека наталкивается на одноклассника Лёвку Шулепникова – Шулепу, не узнающего или делающего вид, что не узнал Глебова. Это уязвляет его, ибо виноватым Глебов себя не считает, если уж и винить кого – так времена.

Времён, кстати, в повествовании три: середина 1930-х, вторая половина 1940-х и 1970-е – современность Юрия Трифонова, когда городская интеллигенция зачитывалась его повестями.

Шулепа, разыскавший телефон Глебова, звонит ему ночью. Конечно же, он узнал бывшего одноклассника, но в речах его – извечная бравада, всегдашний шулепниковский блеф.

Круто завертятся воспоминания, как Глебов, считавший себя совершенно никаким, завидовал в школе яркому Шулепникову, мечтая выделиться хоть чем…

Шулепников, стреляющий из пугача; директор, устроивший розыск стрелявшего; колорит Москвы соответствующих годов; сущность дома, видевшего слишком многих, чтобы тени всех сохранить…

Дом дан как своеобразный персонаж: пути ведут в него, уводят из него; пути минуют его – такой привлекательный, массивный, точно насупленный слегка.

Дом знает все «вины», а ещё то, что, в сущности, некого винить – люди слишком пластилиновы, обстоятельства способны делать с ними что угодно…

Не об этом ли повествование Трифонова?

О! Оно о многом – о правде и лжи, о быте и бытии, о совести и долге – о тех повседневных и тяжёлых константах, что определяют действительность человека, давая ему определённое место в мире. Повествование разворачивается плавно, детально, с использованием ретроспектив и сменных перспектив, и оно становится своеобразным учебником человековедения…

Как и дом, густо описанный, колоритный; дом как полноправная, весьма серьёзная единица абстрактного измерения человеческого бытия.

III

Природа страха плохо поддаётся анализу, она причудлива и многообразна, и писатель, берущийся исследовать её, рискует…

Однако Трифонов в "Доме на набережной", исследуя именно природу страха, рассматривая оную через различные психологические призмы, находит столь глубоко, онтологически запрятанные в недрах личности корни страха, что и читать становится страшновато…

Каков персонаж Глебов?

Определить его как никакого, слишком зависящего от обстоятельств?

Но и они даны для того, чтобы человек выявлялся, раскрывался, не смешивался с мерцающим, бесконечным общечеловеческим тестом.

…Всё мешается в знаменитом доме, возникают люди, пропадают люди, появляются тени из былого, и вновь возникшие отношения звенят струнами…

Тогдашняя современность слишком непохожа на нынешнюю, и Трифонов многое рассказывает о ней.

…Обмен затянется, он затянется, уродуя людей, меняя их, он погрузит в массу бытовых реалий советского пространства, позабытых ныне, и даже эта их густота способствует психологическому портретированию.

Сердцевина человеческого бытия – процесс самореализации, одна из линий этого процесса – выработка добросердечного отношения к другим, но у трифоновских персонажей вечный дефицит любви, да и с добротой и искренностью тоже не всё в порядке… А так…

Долгоиграющий обмен выявляет многое, как и другие повести городского цикла, формируя вечные портреты давно ушедших со сцены людей.

Совсем другие, непохожие на нынешние, типажи, всё инакое – быт, лица. Лучше ли? Хуже?

Вероятно, не об этом речь, а о том, чтобы оставить знаки и признаки своего времени, проведя их через художественное слово, с чем Юрий Трифонов справлялся блестяще.

IV

Летунов Павел Евграфович, вспоминающий жизнь – постепенно, поэтапно, вспоминающий её в недрах 1970-х, и ленты его прошлого длятся до Гражданской, когда был молод, воевал…

"Старик" Юрия Трифонова сочетает реализм, густой и плотный, с элементами модернистского толка – коллажами, фрагментарным изображением яви…

На излёте жизни письмо от такой же старой знакомой будоражит память старика, сознающего тонкость нитки, на которой подвешена оставшаяся ему порция лет.

Воспоминания кажутся яркими, ярче реальности, тускло мелькающей за окнами жизни. Они кажутся страшными и пёстрыми, они клубятся как фантазии – и вместе с тем совершенно реальны. Длится путешествие в себя образца 1914 года из себя – настоящего, прошедшего советскую эпоху почти насквозь, набравшего опыт, адекватный соли крупного помола. Бушует и длится внутренний монолог, перекидываясь с одного на другое, слоятся картинки: недавние путешествия наплывают на масляную живопись Гражданской, имена прорывают даты, калейдоскопом мелькают лица.

Как-то нелепо растягивается быт современного момента: душным летом 1973-го с торфяными пожарами семья героя Гражданской ведёт войну за опустевший флигель, чтобы расселиться. Каков контраст… Да и герой не глядит героем: желчный, вредный, увязший в прошлом.

Снова калейдоскопом мелькают лица, то проявляясь отчётливей, то словно стираясь.

Старик вспоминает. Прошлое гораздо ярче, в посмертие нет веры, настоящее тускло.

Очень тяжёлая повесть, и многие, многие, бесконечно многие узнают или узнали бы себя в ситуации богатства былого и скудости настоящего. Даже если и не были героями никакой войны.

V

Другая жизнь… Она становится совсем другой, если уходит человек, с которым предполагалось ещё многое, очень многое…

Слова одного из сослуживцев мужа: «Многие его любили», – задевают Ольгу Васильевну, она начинает переосмысливать нечто важное, не понимая, почему человек сказал именно так. Она продолжает любить мужа, хотя и вынуждена жить слишком другою жизнью.

Она думает, что слова сослуживца мало что значат и любили в действительности немногие, и… захлёбывается в переживаниях.

Тонкость психологического полотна, сплетаемого Трифоновым, сложна: он словно сканировал внутреннюю жизнь, переводя её в словесные картины, и они были убедительны.

"Другая жизнь" варьировала темы прежних повестей, темы, традиционные для Трифонова – нравственные, основные. Или когда-то бывшие таковыми.

Открытия, мелькающие в повести, тоже тонки, например: люди обижаются не на смысл, а на интонацию, потому что интонация обнаруживает другой смысл, скрытый и главный. Поиски скрытого и главного смыслов оставались основными в книгах Трифонова, он всегда хотел дойти до сути – отношений, ситуаций, жизни вообще.

Почему она такова? Могла бы быть иной? Тут уже экзистенциальный, онтологический характер поиска плюс качественно выписанные персонажи, через которых и проводится этот поиск. То есть он не теряет ценности и сейчас, в годы неистового прагматизма, помноженного на чудовищный эгоизм. Не теряет, а обретает новое звучание, жалко, слышат лишь немногие.

VI

Дмитриев, Лена, жена Дмитриева, Ксения Фёдоровна – смертельно больная мать Дмитриева.

Обмен затянется, словесная ретроспекция уведёт глубоко, но не глубже, чем исследовательский художественный щуп изучит психологию героя, пусть и не тянущего на такое звание.

Трифонов-психолог видит внутренний человеческий пейзаж с тою силой, с которой Трифонов-писатель живописует его.

Из среды городской интеллигенции Дмитриев индивидуален под лупой художественного анализа. Как, скажем, Шулепников, Шулепа: некогда такой, ныне инакий. И то, что «ныне» это совершенно неприглядно, не должно свидетельствовать о праздничном былом.

Разворачиваются ленты лет: всегда ли был неприятен Старик – участник Гражданской, или годы, оплетая личность усталостью и опытом, сделали его таковым?

Но психолог не определяет линии развития человека, он фиксирует и исследует их, и то, что психологизм Трифонова был изрядной высоты, во многом сформировало звучание его книг.

Мой отец был типичным представителем советской интеллигенции – физик с широчайшим жизненным и интеллектуальным кругозором. Типичным и штучным: необыкновенно мягким, никогда не повышавшим голоса, лучившимся добротою. И то, что Юрий Трифонов был его любимым советским писателем, свидетельствовало о необыкновенной психологической точности (и тонкости!), верной вглядчивости советского классика. Ибо во многих персонажах отец узнавал себя, как узнавали многие-многие… Несколько растерянные в жизни – впрочем, по-своему артистически растерянные, не слишком придающие значение быту, знающие, что внутреннее содержание человека куда ценнее всего внешнего, – эти люди сейчас были бы признаны лузерами… Что ж! Лузер в определённом смысле знает о жизни больше, нежели человек, преуспевший во «внешних жизненных шахматах».
Он точно знает, что интеллигентность не миф, а необходимая характеристика человека, достойного именоваться оным, и что мягкость – вовсе не мягкотелость, а желание не задеть другого, не причинить ему боль.

Обмен всегда затягивается, что чревато для жизненных обстоятельств, но не для стилистики.

Городская стилистика Трифонова! Уплотнённые, густые, как бабушкин борщ, с тяжёлым мясом быта и плоти – эти фразы лепятся массивно, созидая картины жизни, какие в неповторимости своей определяют ностальгический колорит.

Через временное проступает вечное – всегда, если речь идёт о первоклассном писателе. И перечитывая Юрия Трифонова сегодня, можно не только с дополнительной отчётливостью представить быт и суть жизни отцов, но увидеть, как сквозь изломы и успехи советской яви проступает розовато-золотистое свечение всеобщности – той всеобщности, какая и определяет сущность жизни людской, пускай и незримо для большинства.

Cообщество
«Круг чтения»
1.0x