Героя моего интервью большинство петербуржцев, во всяком случае, те, кто ходят в Филармонию, хорошо знают в лицо. Меньшее количество по имени. Александр Шустин – концертмейстер Академического симфонического оркестра Санкт-Петербургской Филармонии. Он сидит на сцене за первым пультом, именно ему первому дирижер пожимает руку после сыгранного концерта, выражая благодарность в его лице всему оркестру за совместное музицирование. Имя же Александра Шустина прекрасно знакомо тем, кто ходит на его сольные концерты, где он выступает в качестве скрипача. В преддверии большой юбилейной даты Александр Ефимович любезно согласился рассказать нам о своей жизни и творчестве.
- Подходя к серьезной юбилейной дате, как бы вы ответили на такой вопрос: вы не жалеете, что потратили большую и лучшую часть своей жизни не на сольную карьеру, а на службу концертмейстером?
- Сожаления нет, потому что солистом я бываю довольно часто. Что же касается концертмейстерства, если выражаться высокопарно, у меня было предначертание. А если не высокопарно, история очень проста: мои родители были музыкантами. Папа был скрипачом и концертмейстером Новосибирского филармонического симфонического оркестра (иногда его называют НАСО – Новосибирский академический симфонический оркестр), мама была пианисткой. В пять лет папа принес мне скрипку, и с этого момента я понял, что я буду работать в оркестре. Папа учил меня концертмейстерским азам, и, начиная с музыкальной школы, во всех оркестрах, в которых мне приходилось играть – в школьном, училищном, консерваторском, в силу своих природных данных я сидел за пультом концертмейстера. После ухода папы из жизни – а это была трагедия для всего Новосибирска, папе было всего 47 лет, 20 из которых он прослужил концертмейстером – меня тут же взяли в Новосибирский оркестр, где я через полгода стал вторым концертмейстером. Потом я выиграл конкурс на замещение места в Академическом симфоническом оркестре Санкт-Петербургской филармонии, где и служу концертмейстером по сей день.
- Когда вы играете на концерте, Вы чувствуете зал? Вы понимаете, как люди воспринимают вашу игру? Есть ли обратная связь?
- Безусловно, есть. Для этого мы, собственно говоря, и выходим на сцену. Насколько я понимаю и учу своих студентов, потому что я ещё и профессор СПб Консерватории (Оркестровый факультет, Кафедра скрипки и альта), между нами и слушателем возникает такой круг эмоций: мы подпитываемся от зала, а люди принимают то, что мы им даем. Если мы слушателям не будем ничего давать, они просто больше не придут на концерт. Потому что люди приходят в зал для того, чтобы увидеть рождение чуда. Сидя дома на диване и слушая концерт по ТВ, этого ощущения никогда не получишь. Можно слушать, конечно, записи Ойстраха и радоваться, как это получалось, но это никак не может заменить того, что происходит в зале. Наша работа – это наша жизнь, потому что музыка построена на эмоциях, которые нам необходимо переживать самим для того, чтобы адекватно воспроизводить ту или иную музыку.
- А если вы не в форме, не в том настроении?
- Я обязан уметь это делать, потому что я артист, актёр – называйте, как хотите. Выходя на сцену, я должен показать тот образ, который вижу сам в данный момент в данном произведении. Либо, в крайнем случае, сымитировать, но так, чтобы зритель этого не заметил. Всякое, конечно, бывает. Своим студентам или на мастер-классах я говорю следующую вещь: для простого слушателя мы являемся волшебниками. Выходя на сцену, мы берем один кусок дерева и кладем на плечо, берем другой кусок дерева в правую руку, подносим один кусок дерева к другому куску дерева. И вот тут происходит чудо, когда слушатель может заплакать, засмеяться, ему станет хорошо на душе или, наоборот, тревожно. Вот за этим чудом, как мне кажется, приходят люди в зал.
- Про чудо. У меня однажды в 90-е годы на одном из концертов в Большом зале Филармонии во время исполнения Большой до мажорной симфонии Шуберта возникло реальное ощущение левитации. Я это понял потому, что внезапно вцепился в ручки кресла, чтобы не улететь под потолок… А как вы относитесь к записям? Насколько мне известно, Юрий Темирканов называет их «музыкальными консервами».
- Запись – это история. Оставляя запись, ты оставляешь себя и свой коллектив в истории. Знакомясь с каким-то сочинением, я всегда стараюсь найти записи разных исполнителей – как другие это понимают по-своему?
- Вы не боитесь попасть в зависимость от чужих трактовок?
- Нет, не боюсь. С годами я это понял довольно основательно. Мы исполнители, являясь соавторами композитора, переводим то, что он, композитор, хотел сказать, с языка закорючек и точек, которые мы читаем на нотной бумаге, на язык человеческой души, чувств, мыслей. Мы – переводчики, по-английски interpreter – интерпретаторы. Чем лучше и интереснее будет этот перевод, тем увлекательнее будет данное произведение для слушателя. Согласитесь, Шекспир в переводе Маршака или в переводе, скажем, Пастернака – это, по сути, разные произведения.
- Как сказал мне в одном из интервью Игорь Урьяш, «чужую музыку мы играем своей биографией». А если вам приходится играть музыку, заведомо сложную для восприятия дилетанта, например, атональную, каково приходится, на ваш взгляд, слушателю?
- Когда я выхожу играть солистом, я сам себе выбираю программу, которая, во-первых, мне по душе, во-вторых, по голове и, в-третьих, по рукам. Я не буду играть, например, Концерты Паганини, которые я знаю и когда-то, конечно, играл, потому что сегодня у меня другие интересы. А вот музыка, которая, на мой взгляд, выдумана из головы, меня не привлекает. Я считаю, что музыка должна в первую очередь воздействовать на душу человека. Что же касается атональной музыки, Скрипичный концерт Альбана Берга, например – это выдающееся произведение, но очень непростое.
- А как выстраиваются ваши отношения с дирижерами? Они вам как концертмейстеру не мешают?
- Доводилось работать с разными дирижерами, в том числе, и с великими. Как солист играл более чем с пятьюдесятью. Когда видишь перед собой Личность – хочется отдать ему всё, что умеешь. Если перефразировать известную фразу Суворова об участии Кутузова в битве при Измаиле, концертмейстер – правая рука дирижера, хоть и сидит слева от него. Дирижер во время репетиций и концерта всегда должен чувствовать в нем опору для трансформации своего видения произведения. Недаром по-английски моя должность называется leader. В России осталось слово концертмейстер – концертный мастер – я стараюсь этому соответствовать вот уже 47 лет: 15 в Новосибирске и 32 года в Санкт-Петербурге. Я не конфликтный человек, бывают вещи, которые не очень понятны, не очень приятны: когда дирижер настаивает на своем, и ты понимаешь, что это просто прихоть, и никоим образом не идет на пользу общему делу. Тогда мы ищем какие-то компромиссы, но естественно не на сцене. А в дирижерской комнате мы можем поговорить, а нельзя ли так или вот так. Если я понимаю, что передо мной адекватный человек, я могу и поспорить, изложить свое видение мира. Профессия дирижера состоит в том, что он должен увлечь за собой сто человек, которые сидят перед ним – своей энергией, своей эмоциональностью, своим видением произведения. И вот эти 101 человек должны увлечь полторы тысячи слушателей, которые сидят в зале. Есть дирижеры-виртуозы, есть такие, у которых с дирижерской техникой не очень хорошо, но они замечательные музыканты. Есть дирижеры, которые ещё только учатся и которые пока не могут тебя увлечь, но наш оркестр к молодым дирижерам относится очень тепло – мы стараемся им помочь.
- Вы преподаете в Консерватории на Оркестровом факультете…
- Главная заповедь врача – не навреди! И у педагога то же самое, потому что если начинаешь в ученика пихать лишнее, можно испортить всё. Мы тут как-то разговаривали с одним врачом, Марией Николаевной Прокудиной, она прекрасный кардиолог. Она сказала, что завидует нашей профессии, потому что мы общаемся с высоким. А я ей говорю, что мы же с вами одного поля ягоды: мы переводим с языка знаков на язык эмоций, а вы переводите с языка Господа Бога на язык тела. Но знаете, в чем между нами разница? В мере ответственности. Если я сыграю фальшивую ноту, за это несу ответственность только я: мне будет стыдно, и не более того. Меня никто не арестует, не посадит. А если вы, врачи, возьмете «фальшивую ноту», неизвестно, что будет с вашим пациентом. Мера ответственности у нас с вами разная. Но в результате мы сошлись на том, что и мы и они занимаемся врачеванием: они лечат тело, а мы – душу.
- У вас хватает времени на что-то кроме занятий музыкой – на какие-то увлечения?
- В моей комнате все стены завешаны моими работами. Сказать «пишу картины» это будет немножко нескромно, я, скажем так, рисую. Пробовал себя в разных жанрах. У меня есть что-то похожее на французскую живопись, на импрессионистов, есть две картины похожие на Куинджи – я это делал сознательно. Есть скала на берегу океана, нарисованная по памяти: когда мы путешествовали в Соединенных Штатах, сын привез меня на берег океана. Дом, в котором мы жили на отдыхе в Израиле в Ашдоде, пагода в Японии. Есть храм Спаса на крови и Исаакиевский собор… Иногда бывает, взял холст, кисть и краски, рука пошла, и я рисую совсем не то, что собирался нарисовать. Совсем другое, и краски как-то сами подбираются к этому.
- Какую музыку вы сами предпочитаете играть сегодня?
- Я прекрасно понимаю и чту Чайковского, Бетховена, Баха, но мне как-то особенно близки сегодня Рахманинов и Брамс. Хотя недавно я поймал себя на такой мысли: у нас был концерт, в котором звучали рахманиновские произведения, которые я очень люблю, пианист Иван Рудин играл с нами «Рапсодию на тему Паганини», еще были кантата и симфония, а потом он сыграл на бис Арию Баха, и, слушая ее, я подумал, что если бы на концерте прозвучала только она одна, этого было бы достаточно. Настолько Иоганн Себастиан Бах велик и всеобъемлющ.