Окончание. Начало — в №№ 48 (1149) — 9 (1161)
Другая встреча той эпохи была с человеком, может быть, не такого таланта и глубины миросозерцания, как Свешников, но тоже Борисом, тоже художником и замечательным человеком по фамилии Козлов. Он был интереснейшей личностью и, кроме того, поэтом; окончил истфак МГУ, но вёл свободную жизнь художника сюрреалистического толка. Он не снискал такой известности, как Оскар Рабин, Олег Целков и другие мои знакомые. Но, тем не менее, этот человек очень быстро вошёл в самый центр Южинского. Его личность прямо-таки тянулась к тому, что у нас было определяющим. Когда Козлов увидел Мишу Каплана, то они просто были потрясены друг другом. Они были даже внешне похожи, и Миша потом написал хорошие стихи об этой встрече "со своим двойником", как он выразился. Они сразу стали друзьями и были неразлучны в то время. Но главное, что привнёс Борис Козлов в наше существование, это то, что он познакомил меня с человеком, который оказался в первом ряду тех эзотерических людей, коих немного и которые характеризовали метафизику Южинского. Это, конечно, были Евгений Головин, Владимир Степанов — до того. И вот появился он — Валентин Провоторов.
Козлов был с ним знаком по институту — Провоторов тоже закончил исторический факультет, преподавал историю. И вёл он внешне нормальную, семейную жизнь: жена, ребёнок, всё как полагается. Но говорить о Провоторове — это значит перейти к какой-то другой главе; об этом человеке нужно говорить отдельно. Но раз вышло так, что эта фигура выплыла хронологически, после моей встречи с Борей Козловым, со Свешниковым, если у меня есть силы говорить о нём и о "Шатунах"… Право, не знаю, есть ли у меня сейчас силы об этом написать, в данный момент… Я пребываю в некотором замешательстве. Думаю, что всё-таки лучше отложить разговор об этом совершенно уникальном персонаже Южинского. О нём ещё будет время поговорить.
Сейчас мне хотелось бы рассказать ещё об одном человеке из ряда вон, обойти которого просто нельзя. Речь идёт о Веничке Ерофееве. Встреча с ним произошла тогда, когда я уже нашёл свою гавань, встретил навеки любимую жену Марию. С Веничкой мы познакомились следующим образом. Неожиданно вышла в свет его книга, которую называют "Илиадой русского алкоголизма". Но произведение, конечно, гораздо глубже этой характеристики. Эта книга произвела сенсацию в подполье — мы просто упивались ей, настолько она была необычной и драматичной, трагической даже; она проливала совершенно иной свет на алкогольные путешествия и переживания, и она, без сомнения, останется в литературе. В поэме "Москва — Петушки" было то, чего не хватало и советской, и антисоветской литературе; эту книгу можно было без преувеличения назвать русской классикой. Я, конечно, не говорю о таких именах, как Толстой, Достоевский, Чехов, Гоголь, но всё-таки Веничкина поэма вполне укладывалась в формат русской классики в полном смысле этого слова, потому что в ней были дикий восторг полёта и ужас падения, в ней были глубочайшие страдания, слёзы, терзания и метания души человеческой… Вокруг личности Венички и его поэмы ходили легенды… О каких-то странных людях, окружающих Веничку, которых никто никогда не видел. О каком-то загадочном человеке по имени Вадим… Так или иначе, наша встреча была неизбежной, и получилась она достаточно напряжённой, потому что Веничка мало читал мои рассказы, и хотя он признавал их цельность и силу, они были чужды ему. Тем более он сам был очень цельный и сильный человек, идущий по своему пути. Но первые наши встречи были всё-таки доброжелательные, в обстановке алкогольного экстаза, на квартире Павла, мужа замечательной Светланы Радзиевской, с которым я был знаком ещё раньше… Кстати, Светлана была простой девушкой, но, попав в наш круг, совершенно преобразилась в плане личности — получился исключительный человек… Ну, и вот там, на этой квартире, я впервые увидел Веничку. Присутствовало ещё несколько человек, и они тут же, хором, предложили устроить соревнование — кто из нас больше выпьет водки. Мои алкогольные путешествия тоже были знамениты, но до Венички мне было далеко. Выпив два стакана, мы уже наливали третий, и тут Маша запретила это "безобразие", испугавшись за меня, потому что третий стакан водки — это уже серьёзно. Соревнование окончилось ничьей, но если бы оно имело продолжение, то Веничка, несомненно, перепил бы меня.
Однако это было одной стороной реальности. В Советском Союзе реальность вообще была многогранна, и одна её сторона могла быть прямо противоположна другой. Напомню знаменитое выражение американской прессы, уже после распада СССР, о том, что Советский Союз был страной огромных достижений и огромных провалов. Это действительно было так, и, конечно, лучше жить с небольшими достижениями, но без огромных провалов. Однако это была односторонняя, грубо-социальная оценка ситуации; в целом жизнь была, конечно, сложнее. И одним из очень важных моментов в философском её осмыслении был, как мы его называли, "психоз пещеры".
Это "понятие" было навеяно известными словами Платона о том, что наш мир напоминает пещеру, у выхода из которой мелькают тени другого мира, и люди, находящиеся внутри, могут лишь догадываться о происходящем на поверхности. Здесь подразумевается замкнутость материальной жизни по отношению к высшим реальностям, куда человек уходит после смерти. Более того — целые пласты этих реальностей, даже весьма близкие к физическим проявлениям, людьми не воспринимаются вообще. То, о чём писал Платон, всё сильнее проявляло себя в XX веке, в эпоху навязанного полицейского материализма и атеизма, которая усугубила пропасть меж миром людей и высшей реальностью, поскольку любые отношения с религией были приравнены чуть ли не к уголовщине. Такова была официальная точка зрения. Стоило невинному комсомольцу заглянуть в церковь, как его немедленно накрывало волной общественного гнева и возмущения. В мире голого чистогана все духовные реалии самым решительным и грубым образом отодвигались на задний план, и антидуховная тотальность XX столетия создавала ощущение, что люди обитают в замкнутом пространстве, где со смертью заканчивается всё.
Продвижение же возможно было только в физический космос, на ракетах. О Боге и тысячах других миров речи не шло.
Все эти антитрадиционные усилия человечества были, конечно, смешны, однако "психоз пещеры" всё-таки давал о себе знать, и многие тонкие личности чувствовали себя как в тюрьме, которой был весь мир. У Евгения Головина в стихотворении "Народная песня" есть такие слова:
…А у меня сидит гармонист,
брызгается слюной,
А у него истерика.
Всюду (в "Сумрачном капризе" — "скоро"), — кричит, — тюрьма!
Жажда иного берега
сводит его с ума.
"Жажда иного берега" выражалась в яростном стремлении выбраться из "пещеры" на необъятный вселенский простор, над которым стоит бесконечный Бог, который не вмещается ни в какие теории, ни в какое богословие, который выше и бесконечнее всего… И как жалка была пещера, сидя в которой люди полагают, что после смерти они обречены на небытие…
Я заметил, что в нашей среде "психоз пещеры" у людей выражался в том, что ситуация, в которой они оказались, вызывала у них сюрреальный, негативный протест по отношению к этому миру вообще, злую насмешку над ним. В этом протесте не было попыток познания того, что за гранью, скажем, через традицию — нет, это был именно сюрреальный взрыв, стремление к глубинному пониманию этого мира как псевдо-реальности, как сумасшедшего дома. Даже в официальной культуре, например, в американском кино мелькали такие названия, как "Этот безумный, безумный, безумный, безумный, безумный мир".Описанная ситуация во многом объясняет ту атмосферу, которая царила на Южинском, и частично — атмосферу моих рассказов. В наших душах брезжили гигантские противоречия, подобные огромным достижениям и огромным провалам СССР. Эти противоречия выражались, конечно, в моих рассказах, и может быть, по этой причине они имели почти магическое воздействие на молодёжь.
Рис. Владимир Пятницкий. Страна сна. 1969.