В 70-е—80-е годы прошлого века меня, после моих "идеологических скандалов": дискуссии "Классика и мы", а также письма в ЦК КПСС об альманахе "Метрополь", — если и посылали от Союза писателей за границу, то чаще всего на Ближний и Средний Восток: в Сирию, Ирак, Ливию, Йемен, Египет, Иорданию, Афганистан… Мол, говори там, что хочешь…
А я и рад был: в чреве великих древних цивилизаций кипела живая, кровоточащая, настоящая жизнь. Не то, что в пошлой и полуживой Европе, где встречаешься с какими-нибудь славистами, мелкими диссидентами, газетными папарацци.
Ближневосточная жизнь, напротив, была трагической, мощной, пассионарной. В Дамаске и Багдаде, в священной для шиитов Кербеле, в древней Сане, на берегах Иордана — великого ручейка человечества, который кое-где и перепрыгнуть не стоило труда — я встречал людей, умеющих жертвовать собой ради своей веры, во имя своих пророков и своего народа…
Моими гидами были знаменитые поэты сражающейся Палестины: Муин Бсису и Махмуд Дервиш, египетский поэт Абдурахман аль-Хамиси. Все они знали, что такое войны.
Палестинские писатели проводили свой съезд в Тунисе, на берегу Средиземного моря. Порывы морского ветра трепали полотнище, на котором в окружении двух пальмовых ветвей была оттиснута территория Палестины — словно зелёный наконечник копья, перекрещенный двумя чёрными винтовками.
Мы бродили по развалинам некогда цветущего города Кунейтры, взорванного израильскими солдатами, когда они уходили на Голанские высоты.
В отеле "Хилтон" на банкете я познакомился с огромным арабом, на которого весь зал смотрел с благоговением. Это был один из знаменитых террористов, расстрелявших команду израильских спортсменов на Мюнхенской Олимпиаде 1972 года. Этот великан протянул волосатую лапу, и моя ладонь исчезла в ней. Я задрал голову и встретился взглядом с его — нет, не глазами — с двумя глазницами, в которые были вставлены холодные драгоценные камни, а его грудь, выпиравшая из распахнутой белой рубашки, была покрыта курчавой черной шерстью, как у человекоподобного Голиафа или Гильгамеша.
Каждая из "горячих точек" Ближнего Востока излучала жаркое дыхание войны, только недавно закончившейся в ливанском Бейруте, о чем свидетельствовали ладони поэта Муина Бсисы, с которых еще не сошли пятна от оружейной стали.
А я, не расстававшийся с блокнотом, рифмовал, записывал, переносил на бумагу всю яростную пассионарность жизни, ключом бьющую на площадях Дамаска, на берегах Ливии, на улицах Багдада. Дыхание войны было повсюду, но оно сдерживалось сверхчеловеческой волей ближневосточных "тиранов": Хафеза Асада, Муаммара Каддафи, Саддама Хусейна…
Вот в каких условиях рождался мой стихотворный цикл "Восточная дуга", насыщенный предчувствием войны и крови, которая тогда уже сочилась из-под ближневосточного земного тела. Кое-что из будущего этого раскалённого материка я угадал. Кое-что описал точно, кое-что предсказал, в чем-то ошибся, думая, что в эпицентре будущей войны будет Израиль, но по-настоящему многое из сказанного мною в тех стихах, написанных тридцать лет назад, осуществилось и осуществляется лишь в наши дни. История, вопреки предсказаниям Фукуямы, — не окончена. Она продолжается, и лик её ужасен. В те времена мои стихи, опубликованные в Советском Союзе, были не поняты до конца. Сегодня, когда "последняя надежда Земли" Россия останавливает Третью мировую войну, пришло время еще раз перечитать их.
Два сына соседних народов
такой завели разговор
о дикости прежних походов,
что вспыхнул меж ними раздор.
Сначала я слышал упрёки,
в которых, как корни во мгле,
едва шевелились истоки
извечного зла на земле.
Но мягкие интеллигенты
воззвали, как духов из тьмы,
такие дела и легенды,
что враз помутились умы.
Как будто овечью отару
один у другого угнал,
как будто к резне и пожару
вот-вот — и раздастся сигнал.
Куда там! Не то что любовью
дышали разверстые рты,
а ржавым железом и кровью,
и яростью — до хрипоты.
Что было здесь правдой? Что ложью?
Уже не понять никому.
Но некая истина дрожью
прошла по лицу моему.
Я вспомнил про русскую долю,
которая мне суждена, —
смирять озверевшую волю,
коль кровопролитна она.
Очнитесь! Я старую рану
не стану при всех растравлять,
и, как ни печально, — не стану
свой счёт никому предъявлять.
Мы павших своих не считали,
мы кровную месть не блюли
и, может, поэтому стали
последней надеждой Земли.
* * *
На краю Карфагенской земли,
на песках Адриатики древней
я увидел — летят журавли
над убогой арабской деревней.
Прямо к Северу — к темным лесам,
к старым гнёздам, к холодным болотам…
Синь такая, что больно глазам
Наблюдать за тяжёлым полётом.
То, как воины, выстроят клин,
то впрягутся в затылок друг другу,
то отстанет какой-то один,
чтобы криком утешить подругу.
Я их встречу в Мезенской глуши,
на пустынных Мещерских озёрах…
Что такое для них рубежи,
мы не можем прожить без которых?
Не за ними ли плыл Ганнибал
с боевыми слонами в когортах,
чтобы царственный Рим трепетал,
памятуя о варварских ордах!
Родная земля
Но ложимся в неё и становимся ею.
Оттого и зовём так свободно — своею.
Анна Ахматова
Когда-то племя бросило отчизну,
её пустыни, реки и холмы,
чтобы о ней веками править тризну,
о ней глядеть несбыточные сны.
Но что же делать, если не хватило
у предков силы родину спасти
иль мужества со славой лечь в могилы,
иную жизнь в легендах обрести?
Кто виноват, что не ушли в подполье
в печальном приснопамятном году,
что, зубы стиснув, не перемололи,
как наша Русь, железную орду?
Кто виноват, что в грустных униженьях,
как тяжкий сон, тянулись времена,
что на изобретеньях и прозреньях
тень первородной слабости видна?
И нас без вас, и вас без нас — убудет,
но, отвергая всех сомнений рать,
я так скажу: что быть должно — да будет! —
вам есть, где жить, а нам — где умирать…
* * *
Когда о мировом господстве
взревнует молодость — она
за тёмный бред о превосходстве
расплачивается сполна.
Чем платит? — юностью и кровью
за угождение страстям,
за то, что силе и здоровью
дан ход по варварским путям.
Но если дряхлое колено
закусит те же удила —
тень вырождения и тлена
ложится на его дела.
Так в судорожном раже старость,
своим бессильем тяготясь,
впадает в немощную ярость,
столь непохожую на страсть.
Дамаск
Побродил по нашему столетью,
поглядел в иные времена…
Голуби над золотой мечетью
в синем небе чертят письмена.
То с горчинкой, то нежданно сладок
ветер из полуденных песков.
Я люблю восточный беспорядок,
запахи жаровен и цветов.
Шум толпы… Торговля… Перебранка…
Но среди базарной суеты
Волоокая аравитянка
вывернула грудь из-под чадры.
Грудь её смугла и совершенна.
И, уткнувшись ртом в родную тьму,
человечек застонал блаженно,
присосался к счастью своему.
Может быть, когда-нибудь, без страха,
Он, упрямо сжав семитский рот,
с именем Отчизны и Аллаха,
как пророк, под пулями умрёт.
Может быть, измученным собратьям
он укажет к возрожденью путь…
Спит детёныш, в цепкие объятья
заключив коричневую грудь.
* * *
Белозубый араб восемнадцати лет,
смуглый отпрыск великих племён,
партизан и бродяга, изгой и поэт,
стал глашатаем новых времён.
Но политика — древнее дело мужчин,
а не юношей, вот почему
в силу этой и нескольких прочих причин
пулю в спину всадили ему.
Он работал связным и по древней тропе
мимо Мертвого моря спешил,
где когда-то Христос в Галилейской стране
легендарное чудо свершил.
Там, где огненной лавою в души
лилась речь о непротивлении злу,
вновь на камне горячая кровь запеклась,
и огонь превратился в золу.
Над кустом тамариска колышется зной,
но, убийца, умерь торжество:
если юноша принят родимой землёй,
то изгнания нет для него!
* * *
То угнетатели, то жертвы…
Чем объяснить и как понять,
что снова мировые ветры
их заставляют повторять
путь возвращения по кругу,
путь переформировки сил?..
Но кто к душевному недугу
их беспощадно присудил?
Сердца людей не приневолишь,
стезя затеряна в пыли…
А нужно было-то всего лишь
обжить родной клочок земли,
чтоб стал он кладбищем и домом,
что был издревле защищён
не долларом и не "фантомом",
а словом, плугом и плечом,
чтобы не тягостные мифы,
а гул работы и борьбы
да тяжкий шепот хлебной нивы
рождали музыку судьбы.
1974-1978