пнвтсрчтптсбвс
      1
2345678
9101112131415
16171819202122
23242526272829
30      
Сегодня 14 июня 2025
Авторский блог Виталий Яровой 21:06 23 июля 2018

САМОУБИЙСТВО МАЯКОВСКОГО

Маяковский родился 17 июля 1893 г., покончил с собой 14 апреля 1930 г. Между двумя этими датами – две параллельно протекавших жизни одного и того же человека.

Впрочем, одного ли?

Сознание поэта всегда роковым образом раздвоено, едва ли не изначально он воспринимает свою личность в двух часто противоречащих друг другу ипостасях: как реально живущего человека – и как виртуального, называемого в литературоведении лирическим героем (правда, этот герой у Маяковского чаще претендует на героизм, чем на лирику, но и в лирической ипостаси проявляет себя достаточно активно). Так вот, личность этого героя, являющегося своеобразной тенью автора, часто создается за счет больше внутреннего гордостного воображения, нежели обстоятельств реальной жизни – и второй со временем, обретая все больший вес, оттесняет куда-то на задворки бытия первого. Культивируется поэтическое, человеческое игнорируется (в случае Маяковского это очень наглядно). Игнорируемое на протяжении долгих лет в конце концов отпадает, или, при более оптимальном варианте, становиться тенью выдуманного. В случае же обожествления этой начавшей жить отдельно от изначально-человеческой поэтической ипостаси, возведения ее в объект поклонения (а в случае Маяковского, как, впрочем и в случае большинства поэтов, это именно так) личность поэта раздваивается. Одна часть становиться объектом поклонения, другая вынуждена занять место поклоняющегося субъекта, приносящего себя в жертву живущему в параллельной жизни кумира. Факт убийства (или, если угодно, самоубийства) второй становиться, таким образом, неизбежным. Это, так сказать, последний этап годами, десятилетиями длящегося убийства самого себя как реальной личности в угоду нереальной. Отмеченное мною касается, конечно, далеко не всех, но к Маяковскому имеет самое прямое отношение.

Все это очень заметно в предсмертной записке Маяковского: при том что умирает реальный человек, видно, что пишет ее поэт, находящийся в рамках некогда раз и навсегда созданного образа и даже в последнюю минуту жизни зависящий от него. И, очевидно желающий, чтобы именно в этом, придуманном образе остаться в памяти потомков. А ведь сущность этой ипостаси составляют одни только слова – и ничего больше. Впрочем, это понимает, как оказывается, и сам Маяковский. Как, кстати, и риск подмены. «Я душу над пропастью натянул канатом, жонглируя словами, закачался над ней», пишется в одном из стихотворений. Но это понимание скорее принадлежит тому, второму, виртуальному человеку, уповающему на свое бессмертие. А вот тот, первый, реальный и смертный, умирающий, оставляющий навсегда мир, где останется и его бессмертие как поэта – понимает ли он, что делает? Думаю, что нет – в силу того, о чем я сказал ранее: он смещен в подсознание, он умер – следовательно, думать ни о чем не может. Он может служить лишь оболочкой для второго. Правда, может быть, обратное замещение, возвращение в эту оболочку первого все-таки происходит в тот момент, когда открывается выход в другую реальность? И даже не может быть – наверняка так.

Самый же страшный случай – это когда обратное замещение уже невозможно, когда человеку фактически уже некого убивать, кроме первоначальной мертвой, хотя и по видимости существующей телесно ипостаси. Но внутри она пуста и воспринимается как не имеющая отношения к отделившейся от нее и ведущей вполне автономную жизнь ипостаси поэтической, как нечто чужое, не очень реальное. А скорее всего – совсем нереальное.

Важно здесь еще и то, что заместившая все другое в еще живом человеке ипостась поэта, принявшая вид лирического героя, дает иллюзию невозможности существования в обычном мире – и возможность существования в каком-то ином, параллельном. А, следовательно, предлагающую некий вариант бессмертия.

Что мне терять, думает, очевидно, в момент самоубийства поэт, руководствуясь этой смещенной в его сознании системой координат, если моя личность, нашедшая свое истинное воплощение в стихах, тем самым бессмертна в глазах человечества. Что значит тогда оболочка, существующая по законам бытия, в рамках общих правил и лишь мешающая моему исключительному на общем фоне «я», почти ничем с ней не связанному? Возможно, предполагается даже окончательное освобождение поэтического духа от мешающей его парению оболочки.

Налицо попытка отожествления себя с Богом-Христом.

Перейдем теперь непосредственно к поэзии Маяковского, в которой с самого начала ее появления идет активное замещение Бога человеком. Одна из поэм, главы которой поименованы по названиям двунадесятых праздников, отображающих те или иные события из жизни Спасителя: Рождество, Преображение, Вознесение, Вход во Иерусалим, так и называется: «Человек». Подразумевается – человек, заместивший Бога-Христа. И этот человек не просто абстрактно-обобщенный, - нет, это сам Маяковский, названный по имени, отчеству и фамилии. И – самим собой любимый.

Пусть, науськанные современниками,

пишут глупые историки: "Скушной

и неинтересной жизнью жил замечательный поэт".

Знаю,

не призовут мое имя

грешники,

задыхающиеся в аду.

Под аплодисменты попов

мой занавес не опустится на Голгофе.

Так вот и буду

В Летнем саду

пить мой утренний кофе.

В небе моего Вифлеема

никаких не горело знаков,

никто не мешал

могилами

спать кудроголовым волхвам.

Был абсолютно как все

– до тошноты одинаков –

день

моего сошествия к вам.

и никто не догадался намекнуть

недалекой

неделикатной звезде:

"Звезда – мол –

лень сиять напрасно вам!

Если не

человечьего рождения день,

то черта ль,

звезда,

тогда еще

праздновать?!"

Судите:

говорящую рыбешку

выудим нитями невода

и поем,

поем золотую

воспеваем рыбачью удаль.

Как же

себя мне не петь,

если весь я –

сплошная невидаль,

если каждое движение мое –

огромное,

необъяснимое чудо.

Две стороны обойдите.

В каждой

дивитесь пятилучию.

Называется «Руки».

Пара прекрасных рук!

Заметьте:

лучшую

шею выбрать могу

и обовьюсь вокруг.

Черепа шкатулку вскройте –

сверкнет

драгоценнейший ум.

Есть ли,

чего б не мог я!

Хотите,

новое выдумать могу

животное?

Будет ходить

двухвостое

или треногое.

Всего не сочтешь!

Наконец,

чтоб в лето

зимы,

могу в вино превращать чтоб мог –

у меня

под шерстью жилета

бьется

необычайнейший комок.

Ударит вправо – направо свадьбы.

Налево грохнет – дрожат миражи.

Кого еще мне

любить устлать бы?

Кто ляжет

пьяный,

ночами ряжен?

Он в короне.

Он принц.

Веселый и ловкий.

Это я

сердце флагом поднял.

Небывалое чудо двадцатого века!

И отхлынули паломники от Гроба Господня.

Опустела правоверными древняя Мекка.

Но не только Бог для поэта соперник – впечатление такое, что его уязвляет и то, что во Вселенной существуют, помимо него, еще какие-то люди. По Маяковскому же – не он должен быть вписан в мир, а наоборот. Кажется даже - весь мир должен состоять из него одного, поэтому функции всех остальных существ его поэзия стремиться свести до минимума. Правда, рядом с богомаяковским, затмившим собою весь мир, должна присутствовать женщина, которая в этом странном поэтическом раскладе выполняет еще более странную функцию: нежели сам поэт: она то служит дополнением главного и единственно внятно очерченного персонажа, то вырастает до главной фигуры, замещающей, в свою очередь, и Бога, и Вселенную – и тогда уже Маяковский служит к ней дополнением. В этом, конечно, есть явные признаки двойственности – ибо взявший на себя функции Бога, должен, по логике, быть так же, как и Он, бесстрастен и величественен и исполнен любви к человечеству, так как, в противном случае неизбежно должно нарушиться равновесие между личностным, так сказать, его весом и им созданной (или, точнее, воссоздаваемой из себя) Вселенной.

Но у Маяковского главное чувство в его отношениях с миром – ненависть; вместо заместителя Бога мы видим какого-то мелкого, истерически мечущегося и горлопанящего субъекта, постоянно тянущего одеяло с уставшего слышать его вопли человечества на себя. Добавим сюда еще и преувеличенную роль в этой Вселенной женщины, без которой «бог» не может существовать.

Но бог, чье настроение зависит от какой-то очередной, мелькнувшей перед его глазами юбки – какой же это бог? По Маяковскому – бог, потому что бог в его представлении – это как раз надрыв, выпученные от напряжения глаза, похоть и страсть.

Так в поэтическом квазиуниверсуме Маяковского возникает перекос: и в создаваемом его усилиями литературного разлива мире, и, прежде всего, внутри его самого. Вместо величавости – претензия на нее, гигантомания. И то, и другое - комично.

Но и это не самое главное. Такие мотивы характерны, должно быть, и даже вполне заурядного, никак не проявившегося на интеллектуальном, в частности, на поэтическом поприще человека, заряженного, тем не менее, тем же духом гордыни, что и пишущий. А ведь для поэта Маяковского как для заместителя Маяковского-человека важен, как я уже сказал, именно факт наличия внутреннего двойника, дающего смутную, а, может быть, и вполне определенную уверенность в дальнейшем продолжении жизни после смерти реальной, данной Богом единственной ипостаси, которая воспринимается в этом случае как некая тень от обретшей преимущественное положение в покидаемом мире ипостаси выдуманной, хотя и, несомненно, представляющей некую, может быть, даже очень существенную часть первой. Проще говоря – кончая самоубийством, живущий за счет выдуманной поначалу для чисто литературных нужд личины, поэт не верит, что он и вправду убивает самого себя. На что надеется? Очевидно, вот на что: «Бог заплачет над моею книжкой! Не слова - судороги, слипшиеся комом; и побежит по небу с моими стихами под мышкой и будет, задыхаясь, читать их Своим знакомым».

Стоит обратить внимание, насколько расходиться образ Маяковского как социального, так сказать, и поэтического феномена с Маяковским бытовым. Первый – широк, монументален, громогласен, самоуверен, брутален, ироничен. Второй – мелочен, опаслив, мнителен, слюнявен, сентиментален. Согласимся, все это очень плохо сочетается между собой, если сочетается вообще.

Между тем противоречия эти естественны. Первый Маяковский живет в рамках личности придуманного поэтического героя, образа поэта. Второй – в свойственной ему от природы натуре мелкого обывателя, любящего, тем не менее, пускать пыль в глаза и ничем не отличающегося, кстати, от того, которого он с таким пылом обличает в своих стихах и пьесах.

Противоречие это носит религиозный характер (а какое, спрошу вас, таковой не носит?) уже по той простой причине, что одна, главная и единственно предназначенная ему ипостась, которую поэт считает не вполне существенной, дана от Бога; другая же, теснящая и подавляющая первую – рождена человеческой гордостным самомнением и раздута до невозможных пределов сатаной. К которому, кстати, Маяковский испытывал нешуточную тягу; тот выступает даже в отнюдь не отрицательном виде в нескольких его произведениях. Его запах Маяковскому чудиться даже в спальне любимой женщины: «Если вдруг подкрасться к двери спаленной, перекрестить над вами стёганье одеялово, знаю запахнет шерстью паленной, и серой издымится мясо дьявола». Небезинтересно, что сам демонизм возлюбленной, по Маяковскому, инициирован не дьяволом, а Богом: «Бог доволен. Под небом в круче измученный человек одичал и вымер. Бог потирает ладони ручек. Думает Бог: погоди, Владимир! Это Ему, Ему же, чтоб не догадался, кто ты, выдумалось дать тебе настоящего мужа и на рояль положить человечьи ноты».

Этими подсказками руководствовался Маяковский при написании своих первых стихов и поэм, в которых, кстати, мотив самоубийства играет далеко не последнюю роль. Например, во «Флейте-позвоночнике», которой взята и предыдущая цитата: «Все чаще думаю не поставить ли лучше точку пули в своем конце. Сегодня я на всякий случай даю прощальный концерт».

Или – в «Человеке»:

А сердце рвется к выстрелу,

а горло бредит бритвою.

В бессвязный бред о демоне

растет моя тоска.

Идет за мной,

к воде манит.

ведет на крыши скат.

Дальше – больше:

«И когда мое количество лет выпляшет до конца миллионом кровинок устелется след к дому моего Отца.

«Вылезу грязный (от ночевок в канавах), стану бок о бок, наклонюсь и скажу ему на ухо: - Послушайте, Господин Бог! Как вам не скушно в облачный кисель ежедневно обмакивать раздобревшие глаза? Давайте - знаете устроимте карусель на дереве изучения добра и зла! Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу, и вина такие расставим по столу, чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу хмурому Петру Апостолу. А в рае опять поселим Евочек: прикажи, сегодня ночью ж со всех бульваров красивейших девочек я натащу тебе. Хочешь? Не хочешь? Мотаешь головою, кудластый? Супишь седую бровь? Ты думаешь этот, за тобою, крыластый, знает, что такое любовь? Я тоже ангел, я был им сахарным барашком выглядывал в глаз, но больше не хочу дарить кобылам из сервской муки изваянных ваз. Всемогущий, ты выдумал пару рук, сделал, что у каждого есть голова, отчего ты не выдумал, чтоб было без мук целовать, целовать, целовать?! Я думал - ты всесильный божище, а ты недоучка, крохотный божик. Видишь, я нагибаюсь, из-за голенища достаю сапожный ножик. Крыластые прохвосты! Жмитесь в раю! Ерошьте перышки в испуганной тряске! Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою отсюда до Аляски!

Пустите!

Меня не остановите. Вру я, в праве ли, но я не могу быть спокойней. Смотрите звезды опять обезглавили и небо окровавили бойней! Эй, вы! Небо! Снимите шляпу! Я иду!

Глухо.

Вселенная спит, положив на лапу с клещами звезд огромное ухо».

Последние слова, в отличие от предыдущих поэтических глупостей – истинная правда. Может ли Вселенная проснуться от писка крошечного, вообразившего себя гигантом существа, кричащего голосом, который кажется ему громовым, дополняющего крики взмахами перочинного ножичка (который, кстати, никогда не будет пущен вход, так как это существо до дрожи боится крови)? – Ни в коем случае: слишком уж жалок этот писк и эти помахивания на ее фоне.

Зачем же тогда пищать? Смешно, как говорила героиня последней пьесы Маяковского. Вселенной и ее действительно бессмертным обитателям начхать и на твои крики, и на твое существование, ибо не ты в ней главный. Как, кстати, и нашептывающей тебе на ухо эти и подобные дерзости искуситель, корежащий и уничтожающий богоданную душу.

В лице Маяковского, писавшего под его диктовку: «Теперь - моей языческой силою! дайте любую красивую, юную, души не растрачу, изнасилую и в сердце насмешку плюну ей!» - в этом лице искуситель нашел благодарного ученика, который и своей души не пожалел, не выделил из числа других – изнасиловал и в сердце насмешку плюнул. А потом захотел стать бессмертным – с изгаженными душой и сердцем. Читаем в том же произведении:

«Убьете, похороните - выроюсь! Об камень обточатся зубов ножи еще! Собакой забьюсь под нары казарм! Буду, бешеный, вгрызаться в ножища, пахнущие потом и базаром.

Ночью вскочите! Я звал! Белым быком возрос над землей: Муууу! В ярмо замучена шея-язва, над язвой смерчи мух».

Как видим, уподобление себя Богу Христу, своего воскресения - Его Воскресению обратилось мечтой о воскресении себя в виде быка-производителя, которого, не в обиду будь сказано, поэт напоминал и при жизни.

И в таком виде рассчитывать на вечную жизнь? В таком состоянии души требовать, чтобы тебя любили? Притом именно в изгаженном тобой мире, в испражнениях которого ты только и может теперь существовать (то, что жизнь будет продолжаться не здесь, а совсем по другую сторону, где вес имеют совсем другие качества – это, конечно, Маяковского не волнует).

Ну, сам-то – ладно. А вот требовать сосуществовать ему посреди этой блевотины других? - Никому не хочется. Поэтому рано или поздно шарахались в разные стороны друзья и знакомые от поэтобога.

Результат – одиночество, которое нужно чем-то заполнить. Чем другим, кроме стихов, которые недаром же он сочинял как заводной автомат, непрестанно? Поэзия заменила жизнь, но не могла уничтожить пустоту. Добиваясь иллюзии ее заполнения, Маяковскому требовалось бесконечное словесное вытягивание себя в высоту, ширину и длину, все новые заявления о себе единственном, годном в качестве заместителя исчезнувшего мира с исчезнувшими обитателями. Есть, как мы видели, в этой словесной тянучке и прямые заявления о себе в стиле (но не в духе) Евангелия – как о тринадцатом апостоле, как о самом Христе и даже как о Боге-Отце нового мира.

Все это как-то отодвигало самоубийство в неопределенное будущее – до тех пор, пока не иссякнет этот словесный поток. А ведь он иссяк (не будем гадать, по каким причинам, хотя догадаться - нетрудно) – и качественно, и количественно. Предчувствуя исчезновение самой поэтической ипостаси, помогающей продлению земного существования, видя перетекание внутренней пустоты на внешний мир и исчезновения в ней окружающих, Маяковский и поднес, как было уже до этого неоднократно, пистолет к виску, смутно надеясь, очевидно, что и на этот раз все закончиться благополучно и возвратиться на круги своя.

И падает

– опять! –

на лед

замерзший изумруд.

Дрожит душа.

Меж льдов она,

и ей из льдов не выйти!

Вот так и буду,

заколдованный,

набережной Невы идти.

Шагну –

и снова в месте том.

Рванусь –

и снова зря.

Так писал он в середине 20-х годов.

Но в 1930 г. очередной, сделанный в давно предчувствованном направлении шаг для него оказался последним.

1.0x