Взвод лейтенанта Николая Лощинина завершил штурм высотки, занял новый рубеж, ожидая приказ наступать. Улица удалялась, уставленная пятиэтажками. Низкое вечернее солнце освещало посечённые снарядами стены, и они казались позолоченными. Улица вела к площади и дальше, в порт. Лощинин знал, что за чередой пятиэтажек, за тлеющими дымами, горящими кварталам, рухнувшими памятниками, за изуродованными скверами, коробами подбитых машин, за грохотом раскалённых стволов, кровавыми бинтами, обгорелыми трупами таится чудная синева — спасительная, благодатная. К ней пробивался Лощинин сквозь изувеченный город, чтобы остыть, окунуться в лазурь, смыть копоть солярки, пороховую гарь, кирпичную пыль, кровь убитого пулемётчика. В этой синеве — спасение, он скроется в ней, станет невидимкой, уцелеет среди пуль. Город своими пожарами, падающими домами, проклятьями, хрипом команд мешал коснуться лазури. Был помехой, которую надо смести.
Он убивал помеху, мешавшую коснуться лазури. Городу ударяли в челюсть, выбивали зубы, он лязгал, плевал кровью и не пускал.
Противник, потеряв высотку, откатился и занял оборону в соседнем квартале. Квартал тонул в дыме, и было неясно, как далеко проходит рубеж, где наступающая часть будет встречена пулемётами, как далеко смогут выдвинуться боевые машины, чтобы не попасть под гранатомёт.
Лощинин готовил разведку. Он скрывался за коробом сгоревшего автобуса вместе с чернобородым ополченцем. Оба штурмовали высотку. Ополченец с позывным «Ладный» был растрёпан недавним боем. Георгиевскую ленточку смял ремень бронежилета. На плече выдран клок. В бороде пыль штукатурки. Его автомат имел лысый приклад, сизый, без вороненья, ствол. Ремень был замызган прикосновениями потных, грязных ладоней. Автомат, прежде чем попасть к ополченцу, своевал не одну войну. Побывал на Кавказе, а то и в Африке. Теперь строчил в Донбассе.
— Слышь, они отошли за дымы, к дальним высоткам. Ты машину пошли, пусть пощупает, постреляет. Они себя покажут.
— Они покажут. Машину сожгут, — Лощинин ждал, что в рации забулькают пузырьки, и ротный отдаст приказ наступать. — Одну машину потерял, со второй обожду.
— А ты хотел без потерь? У меня от батальона за месяц пять человек осталось.
— У меня сегодня два «двухсотых».
— У меня шесть «двухсотых». Машину не пошлёшь, пешим пойду. Дай своего.
— Возьми.
Высотка стояла поодаль. Тень накрывала улицу и ближние дома. Но там, где кончалась тень, улица сверкала огоньками разбитых стёкол. Огоньки были голубые, золотые, красные, словно разбили многоцветную люстру. Вечернее солнце делало изуродованную боем улицу сказочной. Таким многоцветьем сверкал когда-то росистый луг, по которому шёл Лощинин. Солнце уйдёт, улица погаснет в сумерках с чёрной грязью асфальта, мутью серых фасадов.
Высотка заслоняла солнце. Казалось, воздух вокруг неё горел и светился. Дымы из окон, слабо заметные в тени, попадая на солнце, становились розовыми. На фасаде чернели дыры. По этажам в квартирах лежал убитый украинский спецназ. Выше, под самой кровлей, остывало тяжёлое тело убитого Лощининым пулемётчика. Высотка остывала вместе с убитыми, смотрела на Лощинина мёртвыми глазами из-под намалёванных копотью бровей.
— Ваши ходили по квартирам, добивали раненных укров, — сказал Лощинин. — Считаешь, это правильно?
— После каждого убитого укра руки становятся чище, — Ладный показал Лощинину большие ладони, разбитые отбойным молотком и автоматом. — У меня к ним жалости нет, ни к раненным, ни к мёртвым. Я всё ищу одного ихнего мужика и девку. Если мёртвыми найду, весь магазин всажу.
— Так ненавидишь?
— Ненавижу.
— Какие мужик и девка?
Ладный оглянулся на высотку, где в разгромленной квартире, среди обгорелых шкафов и битой посуды сидел, прислонившись к стене, мёртвый спецназовец. Ладный, покидая высотку, помогал спускать по лестнице убитых ополченцев. Заглянул в квартиру, увидел раздавленные башмаками чайные чашки, цветок на окне, аквариум с мелькавшими рыбками. Раненный тоскливо смотрел: «Помоги, брат!» Ладный скинул с плеча автомат и всадил очередь. Вернулся на лестницу, схватил за ногу убитого ополченца, помогая
нести.
Теперь Ладный наматывал на палец чёрный завиток бороды.
— Мы люди шахтерские, день на земле, два под землёй. С нас уголь ни в какой бане не смыть, — Ладный моргал, ободки его век были чёрные, как подведённые тушью. — Мы в Крым с мужиками ездили, в ихних делах участвовали, на митингах выступали, чтоб в Россию войти. К себе вернулись и решили у себя в Алексеевке Крым устроить. Стали митинговать за Новороссию, за Россию.
Солнце уходило, тень накрывала улицу, и цветные стёклышки гасли, словно их подбирали и уносили с дороги.
— У нас, на Алексеевской шахте, главный инженер Аркадий Георгиевич Лихтер. Много изобретений сделал, открытий, ордена имел. Такой солидный, вежливый, с шахтёрами за ручку здоровался. Он стал митинги собирать. Народ его слушал, шёл. Он на трибуне под красным знаменем. Шахта при советской власти имела переходящее Красное знамя. Стояло под стеклом, в дирекции. Украина отделилась — красные флаги убрали, все доски почёта, все звёзды. Аркадий Георгиевич знамя домой унёс и берёг. Когда митинги пошли, он знамя на трибуну поставит и в микрофон говорит: «Мы с Россией навек! Нас от России топором не отрубить! Нам с Бандерой не жить! Он наших отцов и дедов мучил! Его Гитлер крестом наградил! Пусть бандеровские внучки к нам покажутся. Мы их отбойными молотками встретим!»
Народ кричит «Ура!», женщины, дети. Аркадий Георгиевич на трибуне стоит, знаменем машет: «Под этим знаменем мы Бандеру победили, и внучков его победим!» Аркадий Георгиевич списки стал собирать за референдум, чтобы от Украины отделяться и в Россию идти. Народ только «за». Собрались на митинг, на площади у Дворца культуры. Красивый дворец, с колоннами. Мрамор, хрустали. Подарок шахтёрам от Сталина. Весна, яблони цветут. Аркадий Георгиевич знаменем машет: «Русская весна!»
Такое у всех хорошее настроение. Женщины в нарядных платьях, дети с цветами, все поём «Катюшу». Аркадий Георгиевич машет знаменем: «Слава России!».
И тут автобусы. Один, другой, третий. Штук десять, прямо в толпу. Из автобусов валят «нацики». Тогда звались «Правый сектор»*, теперь полк «Азов»*. С дубинами, автоматами. Площадь в кольцо, и погнали народ во Дворец культуры. Кто разбежался, а кого затолкали. Аркадия Георгиевича с трибуны долой, знамя вырвали. Волокут в Дворец. Зал, где спектакли играли, — битком. Женщины воют, дети плачут. «Нацики» с дубинами ходят по рядам, бьют наотмашь. «Что, москали? Не сахар?» «Какие мы москали? Как и вы, хохлы!» «А тогда вдвойне, как Иуды!» И бьют, и молотят! Девка среди них, как змея, пятнистая, глаза злющие, вьётся, хохочет и бьёт, бьёт!
Выходит на сцену ихний мужик, здоровый, рожа – во! С автоматом. Рукава закатал, а на руках наколки. Кресты, клювы, черепахи. Девка эта злющая на сцену скакнула и кричит: «Сейчас проверим, кто хохол, кто москаль. Давай скачи! Кто не скачет, тот москаль!» И давай скакать. Она скачет, и мужик в наколках скачет, и «нацики» с дубинами скачут. Народ сидит, не понимает, зачем скакать. Мужик как долбанёт из автомата в потолок. Попал в люстру. Люстра красивая, в половину потолка, из хрусталя. Весь хрусталь посыпался людям на голову. Темно, чуть сбоку подсветка. «Скакать!». И снова — шарах из автомата.
Мужик с девкой на сцене скачут. «Кто не скачет, тот москаль». «Нацики» с дубинами скачут. «Кто не скачет, тот москаль!» Народ с кресел встал и начал скакать. Женщины воют и скачут, дети плачут и скачут. «Кто не скачет, тот москаль!» «Нацики» ходят и бью дубинами. Аркадий Георгиевич, лицо в крови, кричит: «Народ, не скачи! Не скачи, народ!» Его оглушили. Все рёвом ревут и скачут. А девка хохочет, с мужиком взялись за руки и танцуют вприпрыжку. «Стоп! Наскакались! Нету москалей, а иуды остались. Мы вас отпустим, а чтобы не потерялись, будем клеймить. Клеймо будем ставить». Люди расселись, ждут. Час ждут, другой, третий. Выходит мужик с наколкой и несёт на сцену жаровню, проще сказать, мангал, шашлычницу. В ней угли горят. В руке шампур, на шампур крест приварен. Немецкий крест, которым немцев в войну награждали. Кресты в любом музее лежат. Крест чёрный, ободок серебряный, а в серёдке свастика. Мужик этот крест с шампуром положил на угли. «Выходи, клеймить буду!» Никто не идёт, жмутся. «А ну, ты давай!» И на Сергея Николаевича, машинистом на шахте работал. «Давай, выходи!» «Не пойду, я тебе не скотина». Мужик ему из автомата в живот. Наповал. «Кто ещё не скотина?» «Нацики» ходят по рядам, вытаскивают и гонят на сцену. С мужчин срывают пиджаки, рубахи. Девка снимает с углей крест. Он раскаленный, красный, на конце шампура светится. И к спине прижимает. Ор, стон! Из спины дым! Крест на спине, как печатка. Мужчину со сцены выталкивают. «Следующий»! Если женщина, ей платье задирают и жгут крестом. Она вырывается, её «нацики» держат, а у ней на спине крест дымится. Мальчик, лет двенадцать, худенький, рёбрышки видны. «Дядя, не надо! Дядя, не надо»! Его за волосы держат, спиной к залу. Он лопаточками водит, а ему меж лопаток огненный крест ставят.
Клеймили, пока угли в жаровне ни остыли. Вытаскивают на сцену Аркадия Георгиевича. Руки связаны, ноги связаны. «За Россию, говоришь? За Новороссию? Нас отбойным молотком встречаешь? А вот мы сейчас из тебя уголь добывать станем». Обмотали переходящим Красным знаменем, повалили. Он лежит в знамя завернутый, ногами дергает. Мужик вынес на сцену отбойный молоток. Компрессор выкатил. Загрохотало, молоток дрожит. Мужик молоток к Аркадию Георгиевичу приставил и воткнул. Страшный крик. Молоток в руках у мужика дрожит, красные ошмётки летят: то ли кровь Аркадия Георгиевича, то ли знамя. А девка скачет, хохочет. Так оно и прошло у нас в Алексеевке, присоединение к России. А ты спрашиваешь, правильно, что я того гада в высотке добил. Я ему за мальчика с худыми рёбрышками отомстил. Я жду, когда мужика в наколках поймаю и ту девку с глазами змеи. Я им за Аркадия Георгиевича отомщу, по полному рожку в каждого!
Ладный накручивал на палец кольца бороды, и глаза его с чёрными веками горели.
— Ты так рассказываешь, сам что ли во Дворце культуры был? Тоже прыгал? – Лощинину казалось, что под рубахой пузырится ожог.
Ладный отстегнул бронежилет, задрал рубаху, и Лощинин увидел на худой, с зубчатым позвоночником, спине ополченца запёкшийся крестовидный рубец.
Улица среди белёсых пятиэтажек казалась тёмной синей рекой с меловыми берегами. Темнота катилась по реке мягкими набегающими волнами. В развалинах вспыхивали сигареты — курили ополченцы.
Взвод Лощинина укрывался в аптеке. В соседних дворах, среди детских площадок, прятались боевые машины. Сержант Бур был рядом с Лощининым. Уклонившись от штурма высотки, он держался вблизи Лощинина, старался быть на виду, ждал приказаний.
— Сходим поразведаем с мужиками, — Ладный застёгивал бронежилет. — Дай одного своего.
— Бур! – позвал Лощинин. — Пойдёшь с ополченцами. Докладывай по связи.
— Понял, командир!
Лощинин видел, как удаляется Ладный, с ним два ополченца и Бур. Они тянулись цепочкой вдоль мучнистых фасадов, пропадали за углами, вновь появлялись. Иногда их не было слишком долго, и Лощинин волновался, ожидал услышать автоматные трески.
Среди пятиэтажек было тихо, но город ахал взрывами. Казалось, взрывы аукаются, невидимые великаны бродят по городу, боясь потеряться.
Лощинин, упираясь локтем в разбитое железо автобуса, глядел, как по тёмному небу летают красные стайки трассеров. Подумал о жене Гале, как её целовал, и мягко ударили большие старинные часы в деревянном футляре, и Галя вдруг заплакала, горько зарыдала, и он целовал её солёные от слёз глаза и боялся спросить, какая горькая мысль, какое больное предчувствие заставили её разрыдаться.
Скрипнула рация, Бур докладывал:
— Командир, всё чисто!
— Возвращайся!
Сквозь хруст и бульканье рации Лощинин угадал в голосе Бура бодрую весёлость. Его оставили дневные страхи. В бледное лицо вернулся румянец. Смертная тень, скользнувшая по его лицу, сошла, словно смерть поблуждала рядом и отступила. Пошла искать другого. Лощинин спрятал Бура от смерти, отослал к танку, дожидаясь, когда в щёки Бура вернётся румянец. Теперь Бур был готов воевать, штурмовать тёмный, без огней, город, над которым порхали красные мотыльки трассеров.
— Возвращайся! – повторил Лощинин.
Улица струилась фиолетовой тьмой, будто по ней текли чернила. Пятиэтажки мутно белели. Лощинин в бинокль всматривался в тёмное течение улицы, стараясь разглядеть разведгруппу. Глаза, после дневного солнца, слепящих взрывов, розовых дымов привыкли к темноте, обрели ночную зоркость.
Он увидел, как темень улицы дрогнула, шевельнулась. Показалась горстка людей. Горстка распадалась, из неё выделялись отдельные люди, и она снова сжималась. Разведчики возвращались, не таясь. Пятиэтажки вдоль улицы были пустые, без жильцов, без огневых точек. Лощинин ждал доклада разведчиков, чтобы ночью переместить взвод ближе к рубежу атаки.
Разведчики приближались. Казалось, их качает из стороны в сторону, от одного тротуара к другому. Лощинин опустил бинокль, ожидая появления Бура.
Раздался разящий свист. Рыжий взрыв ударил вдоль улицы, наполнил грохотом, светом. Ослепительно озарились дома. На земле замерцало множество стеклянных осколков. Волна света и грохота докатилась до Лощинина. Глаза жутко раскрылись, и ему казалось, он видит, как в клубах огня летают чёрные песчинки людей.
Взрыв померк. Грохот опал, укатился вглубь города и слился с другими взрывами.
На улицу вернулась тьма. Только далеко тлело, разгоралось и гасло. Прилетевший реактивный снаряд выломал из асфальта дыру, разрушил дома и сжёг разведчиков.
Лощинина не достала взрывная волна, не осыпали осколки. Вспышка взрыва ослепила и погасла, но в зрачках продолжали мерцать зеркальца, и ополченец Ладный накручивал на палец завиток бороды, и сержант Бур смотрел печальными лошадиными глазами, и громадный, с пулемётной лентой, спецназовец появился в темноте коридора, и на костлявой спине ополченца пузырился кровавый крест, и тень, накрывшая лицо Бура, отлетела и спряталась, дожидаясь, когда стемнеет и погаснут фасады пятиэтажек, и Ладный, прихватив ополченцев и Бура, станет удаляться, таясь за домами, и смертная тень кралась следом и ждала, когда Бур передаст по рации: «Чисто!», и тогда она прянула на Бура, превратилась в огненный шар и сожгла его, и сколько раз пробили ночные часы в деревянном футляре, и о чём рыдала жена, и тот блистательный московский парад среди золотых куполов, и почтовые ящики в подъезде высотки, прыжок на обломок лестницы, и распахнутая дверь квартиры, мечутся рыбки в аквариуме, раненый спецназовец сидит, прижавшись к стене, и Ладный всадил короткую очередь, и мальчик с худыми рёбрами кричит: «Дядя, не надо!», — и все это стучит, летит одно за другим, как латунь в пулемётной ленте, и лента пуста, и Лощинин лежит в железных остатках автобуса.
двойной клик - редактировать изображение
Он лежал в ночи, видя, как бесшумно летят огни, похожие на светящиеся жёлтые дыни. Рация на плече хрустнула, будто кто-то разгрыз орех.
— Сойка, ты?
— Я Сойка.
— Сойка, слышишь меня?
— Слышу. Какой позывной?
— Нет позывного. Я твоих людей гробанул. Это мой позывной.
— Уйди с волны.
— Я твою волну слушаю. Ты людей ко мне послал, я их принял.
— Чего хочешь?
— Обмен «двухсотых». Ты мне моих, я тебе твоих.
— Как себе представляешь?
— Я подвезу на площадь. Там торчит памятник. Я твоих выложу, ты моих. Заберём и разбежимся.
— Тебе можно верить?
— В высотке мой друг лежит. Верни друга, я твоих верну.
— Согласен. Мне час нужен «двухсотых» с этажей спускать.
— Добро. Я выйду на связь.
Сержант Бур с печальными лошадиными глазами, ополченец Ладный с огненным крестом на спине пропали в полыхнувшем взрыве. В этот взрыв их послал Лощинин и теперь возвращал обратно.
Лощинин стоял у подъезда высотки и водил фонарем. Фонарь освещал рваные мешки с песком, россыпь автоматных гильз, люльки каруселей, убитую женщину в синем платье. В глубине подъезда вспыхивали фонари, появлялись солдаты. Выволакивали за ноги убитых спецназовцев. Их находили в квартирах, тащили вниз, они колотились головами о ступени и лежали на детской площадке лицом вверх, кто в каске, кто со спутанными волосами. Фонарь освещал их глаза, полные холодных слёз, небритые подбородки, открытые рты с блеском зубов.
Старший сержант Стол, чертыхаясь, волочил за ноги громадное пухлое тело.
— Бычина чёртов! Мало его грохнуть, ещё килу на нём заработай! – тело, шурша, проволочилось по земле и легло перед Лощининым, стукнув ногами. Он повел фонарём. Это был пулемётчик, с которым резались на ножах. Руки бугрились мускулами, пятерни разжаты. На круглой, как булыжник, голове липко блеснули глаза. На толстых щеках искрилась щетина. Рот был раздвинут в улыбке, словно усмехался. Грудь под пятнистой формой бугрилась горой, и на ней чернела мокрая клякса крови. Лощинин приблизил фонарь и увидел порез, оставленный ударом ножа. Почувствовал, как под бронежилетом заныл, заломил синяк. Тесак сверкнул в полёте, и — удар, и он отшатнулся, оглушённый, а пулеметчик шёл, разведя руки, растопырив толстые пальцы, и ревел, и зубы его блестели, и Лощинин хрипел в могучих лапах, ломавших ему горло, и нож туго вошёл под ребро, и Лощинин последним усилием продвинул нож глубже и рухнул, придавленный бурно дышащей тушей, слыша, как булькает чужая кровь.
Теперь убитый им пулемётчик улыбался, словно всё случившееся казалось ему смешным. Лощинин светил фонарём и хотел понять, что рассмешило пулемётчика в секунду смерти. Лощинин об этом узнает, когда встретится с пулемётчиком в другом, несуществующем городе. Они вспомнят бой в высотке и оба посмеются.
Подкатил грузовик. Ополченец, не выходя из кабины, крикнул:
— Отвалите борт! Аккуратненько, аккуратненько, не дрова!
Старший сержант Стол, рядовой Няня, ефрейтор Буза за ноги, за руки, забрасывали в кузов убитых. Лощинин залез в кабину.
— Едем своих выручать. Эх, мужики, мужики! – сокрушался водитель. Лощинин в темноте не видел его лица, только чувствовал, как от него пахнет луком.
Не зажигая фары, с бледными подфарниками, катили по улице. Лощинин держал между колен автомат. Смотрел, как мутно белеют фасады. Грузовик подскакивал на рытвинах, оставленных в асфальте снарядами. Переехал что-то твёрдое, как бревно.
— Кто их уберёт? Народу в домах не осталось!
Миновали улицу и выкатили на площадь. Дома вокруг казались зазубренными, с провалами стен. В центре площади стоял памятник: высокий постамент, и кто-то воздел руку, как балерина. В чёрной синеве летели белые, догонявшие друг друга огни. Сыпались красные ворохи трассеров. Ночные бои шли по всему городу. Горели пожары, рушились стены, ползали танки и боевые машины. Но здесь бои стихли и возобновятся под утро, когда последует приказ наступать.
На площади было пусто. От украинцев никто не появился. Грузовик встал у памятника. Солдаты откинули борт и сбросили трупы. Тела стучали и хлюпали. Солдаты оттаскивали их к памятнику и клали вряд.
Так приносят дары.
Памятник принимал дары. Он воздел руку, как балерина перед воздушным прыжком.
Украинцы не появлялись, рация молчала. Солдаты жались к грузовику, держа автоматы.
— Командир, из миномёта по нам шарахнут или пулемётами посекут. И весь обмен! – Няня водил автоматом, не зная, с какого края площади застучит пулемёт.
Лощинин не ответил. Он смотрел на памятник, черневший среди ночного неба. Над ним летели белые туманные огни, и воздетая рука махала им, провожала. И вдруг он понял, что это памятник Пушкину, тому, молодому, что читает стихи, воздев восторженно руку. Это ошеломило его. Он плохо знал Пушкина, не помнил его стихов, только несколько строк, про «мороз и солнце» и про «чудное мгновение». Но Пушкин на этой мёртвой площади с лежащими мертвецами, осыпаемый ворохами трассеров, под текущими караванами смертоносных огней, Пушкин вдруг приподнял его лёгкой рукой и перенёс в морозный солнечный день, где парты с раскрытыми книгами, учительница Анна Васильевна в вязанной кофте, её милое взволнованное лицо. «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты», и он так любит её, любит солнце на деревянных стенах, и высокую кафельную печь, от которой идёт жар, за окном синева, усыпанный снегом сад, улица с золотой струйкой из-под саней, и мама ждёт его дома, её любимые глаза, он влетает с мороза, и такое счастье, такая любовь, обожание.
Хрустнула рация:
— Сойка, ты где?
— На месте.
— Я на подходе!
За домами застучало, захрипел мотор. На площадь вынеслась боевая машина пехоты: отточенный нос, приплюснутая башня с орудием, тусклые глазки подфарников. Лощинин отпрянул за грузовик, ожидая увидеть жёлтые лепестки пулемёта. Но машина подкатила, дёрнулась, встала. С брони на землю спрыгивали солдаты.
— Ты, что ли, Сойка? — военный в каске, перетянутый ремнями, с туго набитой разгрузкой, держал на плече автомат. Ткань, облегавшая каску, порвалась и топорщилась, как хохолок. «Хохлатый» — окрестил его Лощинин.
— Ты, спрашиваю, Сойка?
— Ну, я.
Они стояли близко. Их автоматы почти касались. На их бедрах висели ножи. Из карманов разгрузок выпирали гранаты. Лощинин чувствовал тяжёлую угрюмую силу, исходящую от Хохлатого. Ждал прыжка и удара. Был готов подбросить автомат, встретить прыжок очередью.
— Привёз? — Хохлатый всматривался в Лощинина. Под каской морщился лоб.
Лощинин мотнул головой.
— Там.
Хохлатый шагнул к памятнику, зажёг фонарь. В луче появлялись и пропадали тела, кисти рук, лица. Луч остановился, зажглось запрокинутое лицо, толстый нос, мокрый блеск глаз, приоткрытый в улыбке рот. Пулемётчику была смешна эта площадь, памятник, появление друга. Хохлатый светил фонарём. Появлялись ноги в тяжёлых бутсах, пятнистая, как у ящерицы, форма, чёрная клякса крови. Хохлатый нагнулся и осторожно охлопывал тело, что-то поправлял и приглаживал. Провёл ладонью по носатому лицу, блеск глаз погас.
— Забираем, — приказал Хохлатый солдатам.
— Погоди забирать, — сказал Лощинин, — Где наши?
— Несите ихних «двухсотых», — в голосе украинца дрожали хрипы. Это хрипела ненависть.
Солдаты вернулись к машине и стали сволакивать с брони белые тюки. Это были простыни, отвисшие под тяжестью тел.
Солдаты подносили кули к памятнику и бросали.
— Постельное бельё, — хмыкнул Хохлатый.
Лощинин зажёг фонарь. Простыни под фонарём сверкали. На них лежали обгорелые, безрукие и безногие ополченцы. Лощинин узнал Ладного. У того были оторваны ноги. Одна нога в обгоревшей штанине, с торчащей костью лежала рядом. Опалённая борода сбилась в ком. Бур обгорел, лежал в коросте, словно кости изваляли в чёрной золе. Губы и нос сгорели. Белые зубы хохотали. Вместо печальных лошадиных глаз чернели ямы с углём.
Лощинин почувствовал, как слепо, нестерпимо хлынула ненависть к Хохлатому, к стоящим у боевой машины солдатам, к убитому пулемётчику, к городу, харкающему огнём, к проклятой стране, населённой ненавидящим его народом. Вскинуть автомат, хлестнуть очередью, швырнуть гранату, всаживать рожок за рожком в ненавистного, перетянутого ремнями Хохлатого, видя, как искрят попадающие в броню пули.
— Ты убил? – Хохлатый кивнут на мёртвого пулемётчика.
— Я.
— Я тебя убью.
Фонарь Хохлатого слепил Лощинина, и вместе с лучами в него била ненависть, необоримая, жуткая, огненная, на веки веков. Лощинин ждал, что из фонаря ударит очередь.
Фонарь погас, но ненависть, раскалившая воздух, продолжала светиться.
— Грузите наших, — приказал Хохлатый. Солдаты подходили к убитым, хватали за руки, за ноги, несли к машине. Когда несли пулемётчика, Хохлатый освещал им дорогу. Пулемётчик был тяжёл, и солдаты уронили его.
— Аккуратней, мать вашу! – рявкнул Хохлатый, кинулся поднимать пулемётчика.
Убитых укладывали на корму, вокруг башни. Солдаты угнездились рядом. Хохлатый погасил фонарь.
— Убью, — сказал он и пошёл к машине. Мотор рявкнул, машина крутанулась на гусеницах и ушла с площади, брызнув красными хвостовыми огнями.
Няня, Стол, Буза и водитель брали простыни за углы и поднимали обгорелые тела в кузов.
Лощинин остался один у памятника. Он ощутил ужасную немощь. Все его силы, мысли, тепло стекли с него, как вода. Он испытал бесконечную пустоту. Он стоял среди мировой пустоты, где исчезла жизнь, и остались засыпанные лунной пылью города, и на безвестной площади стоял безвестный памятник, странно воздев в мёртвое небо руку, танцуя среди мировой пустоты.
Утром заря была красная, стены пятиэтажек краснели, осколки бесчисленных стёкол горели на асфальте, как рассыпанные рубины. Буквы «зет» на броне казались намазанными вишнёвым вареньем. Взвод усаживался в десантные отделения машин. Лощинин стоял в открытом люке. Ствол пушки был красный от зари.
— Сойка, Сойка, я – Слон! Как слышишь меня?
— Я – Сойка. Слышу вас. Слон!
— Выдвигайся на рубеж. Даю тебе две «коробки». Будут работать «горбатые». Обозначь передок. Вперёд!
— Понял вас, Слон. Вперёд!
Машина дрогнула, лязгнула по асфальту, пошла. На крутом повороте Лощинина качнуло, и он больно ударился о кромку люка.
* Запрещённая в РФ террористическая организация