Авторский блог Виталий Яровой 00:25 Сегодня

Прототип Шарика

очерк

Михаила Булгакова никак нельзя назвать отзывчивым, а тем более добрым человеком. Не был он таковым ни в жизни, ни в литературе. Это весьма сказывалось на его отношениях с людьми. Многие прототипы его героев после выхода произведений, в которых они были выведены в весьма неприглядном виде, долго таили обиду на автора. Его родная сестра, например, чей муж был представлен в «Белой гвардии» в образе Тальберга, обиду не могла простить всю жизнь.

Прототипу профессора Преображенского - а им был родной дядя Булгакова, тоже мало доставила радости та фигура, в виде которой его выставил племянник пред ясные очи читающей публики в повести «Собачье сердце». Надо думать, ровно столько же удовольствия принесло узнавание себя неизвестному прототипу идиотического ассистента Борменталя, служащего простодушным Ватсоном при всезнающем Преображенском-Холмсе; а никому неведомого прототипа Швондера (такой, думается, тоже был, да и не один) литературный Швондер должен был привести в наивысшую степень ярости.

Не обижаться мог только прототип пса Шарика. Потому что этим прототипом был сам Булгаков.

Уникальность ситуации с Шариком в том, что в нём Булгакову удалось единственный раз за всю свою творческую деятельность во всей полноте выразить чем-то привлекательный, чем-то отталкивающий тип, который он, Булгаков, воплощал собственной персоной.

Есть, есть в Шарике нечто глубоко личное. То, как он шарит по помойкам – не напоминает ли это, как сам Булгаков мечется в поисках работы по Москве в фельетоне «Москва 20-х годов». Интонации совпадают тютелька в тютельку.

«Где я только не был! На Мясницкой сотни раз, на Варварке - в Деловом дворе, на Старой площади - в Центросоюзе, заезжал в Сокольники, швыряло меня и на Девичье поле. Меня гоняло по всей необъятной и странной столице одно желание - найти себе пропитание. И я его находил, правда скудное, неверное, зыбкое. Находил его на самых фантастических и скоротечных, как чахотка, должностях, добывал его странными, утлыми способами, многие из которых теперь, когда мне полегчало, кажутся уже мне смешными. Что это доказывает? Это доказывает только то, что человек, борющийся за свое существование, способен на блестящие поступки».

Продолжение - в «Собачьем сердце»:

Но вот тело моё изломанное, битое, надругались над ним люди достаточно. Я очень легко могу получить воспаление лёгких, а получив его, я, граждане, подохну с голоду. С воспалением лёгких полагается лежать на парадном ходе под лестницей, а кто же вместо меня, лежащего холостого пса, будет бегать по сорным ящикам в поисках питания? Прохватит лёгкое, поползу я на животе, ослабею, и любой спец пришибёт меня палкой насмерть. И дворники с бляхами ухватят меня за ноги и выкинут на телегу…»

Право же, стенания пса – очень в духе Булгакова. И характер –тот же. Битость, изломанность, невероятная живучесть, воображение, заставляющее предполагать беды в будущем и ни малейших проблесков надежды в настоящем. «Бок болит нестерпимо, и даль моей карьеры видна мне совершенно отчётливо: завтра появятся язвы и, спрашивается, чем я их буду лечить?

Всё испытал, с судьбой своей мирюсь и, если плачу сейчас, то только от физической боли и холода, потому что дух мой ещё не угас… Живуч собачий дух».

Боль в боку – биографического свойства. «Оба мы носимся в пальтишках,- пишет Булгаков матери в Киев сразу же после переезда в Москву. – Я поэтому хожу как-то одним боком вперед (продувает почему-то левую сторону)».

Вот ещё один песий посыл в неоконченной повести «Тайному другу»: «Я – безродный пес на чердаке. Скорчившись сижу. Ночью позвонят – вдрагиваю».

Добавим, для убедительности, ещё кое-что из фельетона «Сорок сороков.«Я человек обыкновенный — рожденный ползать (ставлю здесь от себя жирный восклицательный знак) — и, ползая по Москве, я чуть не умер с голоду. Никто кормить меня не желал. Все буржуи заперлись на дверные цепочки и через щель высовывали липовые мандаты и удостоверения. Закутавшись в мандаты, как в простыни, они великолепно пережили голод, холод, нашествие «чижиков», трудгужналог и т. под. напасти. Сердца их стали черствы, как булки, продававшиеся тогда под часами на углу Садовой и Тверской».

Далее. «Я развил энергию неслыханную, чудовищную. Я не погиб, несмотря на то, что удары сыпались на меня градом и при этом с двух сторон. Буржуи гнали меня при первом же взгляде на мой костюм в стан пролетариев. Пролетарии выселяли меня с квартиры на том основании, что если я и не чистой воды буржуй, то во всяком случае его суррогат. И не выселили. И не выселят. Смею вас заверить. Я перенял защитные приемы в обоих лагерях. Я оброс мандатами, как собака шерстью, и научился питаться мелкокаратной разноцветной кашей. Тело мое стало худым и жилистым, сердце железным, глаза зоркими. Я — закален».

Чем не Шарик?

Близкие друзья отмечали у Булгакова нечто лисье. Но с таким же успехом могли отметить и повадки Шарика, которая, принюхиваясь и виляя хвостом, ползёт на животе к вымечтанной цели, то есть – к благополучной, сытой жизни. Ещё одно общее свойство – идущая изнутри ненависть к возможным, могущим возникнуть на пути к цели конкурентам. Отголосок – в реакции Шарика на появление наглеца-кота, покушающегося на то, что, как он считает, должно принадлежать лишь ему одному.

«Какой-то сволочной, под сибирского деланный кот-бродяга вынырнул из-за водосточной трубы и, несмотря на вьюгу, учуял краковскую. Шарик света не взвидел при мысли, что богатый чудак, подбирающий раненых псов в подворотне, чего доброго и этого вора прихватит с собой, и придётся делиться моссельпромовским изделием». При этом: «раза два подвыл, чтобы поддержать жалость к себе». Булгаков регулярно подвывал с той же целью – порой без всяких на то оснований. За счёт чего добивался относительного преуспевания там, где другие платились жизнью и всегда получал то, чего ему хотелось.

Вот признание вдовы, Булгаковой-Шиловской: «Для Михаила Афанасьевича квартира – магическое слово. Ничему на свете не завидует (в этом, конечно, можно и нужно усомниться - В.Я.) – квартире хорошей. Это какой-то пунктик у него». Подтверждением чему – свидетельство булгаковского автобиографического героя: «…страдал я, граждане, завистью в острой форме. Я, граждане, человек замечательный, скажу это без ложной скромности. Трудкнижку в три дня добыл, всего лишь три раза по 6 часов в очереди стоял, а не по 6 месяцев, как всякие растяпы. На службу пять раз поступал, словом, все преодолел, а квартирку, простите, осилить не мог. Ни в три комнаты, ни в две и даже ни в одну». Так что ужас Шарика по поводу выселения из квартиры «Бейте, только из квартиры не выгоняйте», «ведь не может же быть, чтобы все это я видел во сне. А вдруг – сон? Вот проснусь...и ничего нет. Ни лампы в шелку, ни тепла, ни сытости...Боже, как тяжело мне будет!» - вполне понятен. Как и последующий комментарий автора: «Совершенно ясно: пёс вытащил самый главный собачий билет. Глаза его теперь не менее двух раз в день наливались благодарными слезами по адресу пречистенского мудреца. Кроме того, все трюмо в гостиной, в приемной между шкафами отражали удачливого пса – красавца».

Думается, такими же слезами счастья могли наливаться глаза Булгакова при мысли о мудреце кремлёвском, который методически и не без успеха его приручал, в случае, если бы он предоставил ему возможность наслаждаться таким же вот собачьим счастьем в восьми, а не в трёхкомнатной квартире, в и в каждой комнате трюмо отражали бы удачливого советского писателя в бархатной пижаме? Или не наливались бы?

Странный вопрос! – воскликнул бы Булгаков. В утвердительном смысле, разумеется.

В его сарказме, с каким описывается превращение хитрого пса в деклассированную мразь, нет, следовательно, и следов несогласия с политикой большевиков, которую ему приписывают. А если даже и есть – то не им определяется замысел этого личностного, как никакого другого, произведения. Это – не сведение счётов с Советской властью, а протест на личном, притом и физиологическом уровне. Протест против того, что его, житейски цепкого, уверенно чувствующего себя при любых обстоятельствах, стремящегося к вожделенному идеалу и знающего толк в сытом существовании хитрована, более того – видящего в этом идеале смысл жизни, пытаются скрестить с какой-то деклассированной мразью, чей удел – смачное хряпанье вечно пьяной мордой в собственную же блевотину. Не буду утверждать, что в образе Полиграфа Полиграфовича отразилось опасение Булгакова спиться, но всё же: почему бы и нет? Булгаковский гнев и ужас – исключительно по поводу того, кем он мог бы стать при неблагоприятных обстоятельствах. Ему всегда были безразличны другие, важен был лишь он сам. Так что не за погубленную страну ему было больно – за гипотетического себя. Отсюда – совершенно потрясающая стереоскопичность образа пса, дающая вполне обоснованные поводы для самых разнообразнейших трактовок. Но социологических, повторюсь – в самую последнюю очередь, ибо дело в точно схваченной личности, а не в точно схваченных обстоятельствах времени. Временных обстоятельствах, простите за не вполне удачный каламбур.

То, что Булгаков к компромиссу с властью был готов всегда, по моему, не подлежит сомнению. Уж очень привлекательны были для него блага, которыми она могла его одарить. О том, что Булгаков положительно рассматривал возможность компромисса, может свидетельствовать следующий эпизод из его повести.

«На следующий день на пса надели широкий блестящий ошейник. В первый момент, поглядевшись в зеркало, он очень расстроился, поджал хвост и ушёл в ванную комнату, размышляя – как бы ободрать его о сундук или ящик. Но очень скоро пёс понял, что он – просто дурак. Зина повела его гулять на цепи по Обухову переулку. Пёс шёл, как арестант, сгорая от стыда, но, пройдя по Пречистенке до храма Христа, отлично сообразил, что значит в жизни ошейник. Бешеная зависть читалась в глазах у всех встречных псов, а у мёртвого переулка – какой-то долговязый с обрубленным хвостом дворняга облаял его «барской сволочью» и «шестёркой».

«Ошейник – всё равно, что портфель»,– сострил мысленно пёс, и, виляя задом, последовал в бельэтаж, как барин».

Здесь, в описании приручаемого Шарика - явные отзвуки булгаковской рефлексии о желательности такого варианта для себя самого. Присутствие зависти, в которой Булгаков обвинял своих литературных собратьев, но которая, похоже, ему самому доставляла удовольствие – хотя бы потому, что составляла часть славы - тоже не случайно. Как не случайно одно из наименований, коим награждает Шарика пёс-плебей: барская сволочь, ведь видимость барственности Булгакову была очень не безразлична.

Эпизод с ошейником, на мой взгляд – ключевой. Именно здесь происходит превращение бывалого, матёрого пса в подхалима и прихлебателя, и с этого момента он начинает воспринимать стягивающий шею ошейник как некий знак, отличающий его от других и превозносящий его над ними.

Эпизод можно прочесть как своеобразную метафору перелома булгаковской судьбы после постановки «Дней Турбиных». До этого момента – он ничем не отличающийся десятков тысяч таких же, как он вполне заурядных разгильдяев-студентов, бездарных врачей, халтурщиков-драмоделов, лихорадочно рыщущих, подобно дворняге Шарику, по Москве в поисках теплого угла и пропитания. После постановки – состоявшийся человек, гордящийся славой блистательного драматурга и едва ли не властителя умов.

Можно сказать, эта неожиданно свалившаяся на него слава стала тем самым ошейником с бляхами, которая выделила Шарика из стаи многочисленных бродячих собак и стала олицетворением редкой житейской удачи, о которой годами мечтали оба. Один – с ноющим боком в закоулке какого-нибудь глухого двора, другой – в холодной комнате переполненной коммуналки.

Бывает, конечно, что занятие писательством человека облагораживает, но такое всё-таки происходит в довольно редких случаях. И уж наверняка это мало применимо к Булгакову. С ним как раз совсем напротив: писательство повлияло на него не просто крайне отрицательным образом, оно посодействовало выявлению в его характере таких качеств, которые при других обстоятельствах тихо мирно покоились бы на дне души, лишь в редких случаях всплывая на поверхность.

Закаленный трудным бытом, битый жизнью, цепкий, неунывающий, амбициозно надеющийся не просто на лучшую, но на исключительную участь обыватель, Булгаков прошёл огонь гражданской войны, водянистое существование в голодной и холодной Москве и всё это время сохранял свою суть задиристого, беспородного Барбоса. Но вот после испытания медными трубами славы и в особенности после того, как эти трубы смолкли, он, развращенный сытой жизнью окончательно превратился в Шарика, в сытости и довольстве с отвращением вспоминающего о своей былой свободе: «Я...интеллигентное существо, отведал лучшей жизни. Что такое воля? Так, дым, мираж, фикция».

«Да, дорогие граждане, когда я явился к себе домой, я впервые почувствовал, что все на свете относительно и условно. Мне померещилось, что я живу во дворце, и, у каждой двери стоит напудренный лакей в красной ливрее, - и царит мертвая тишина».

Это уже признание самого Булгакова. В нём – его исчерпывающая жизненная программа.

1.0x