Сообщество «Круг чтения» 11:36 7 февраля 2020

Промыслительные токи Дубровского

О чем роман «Дубровский»? Он – о смирении. Точнее – о людях, одни из которых сумели переступить через собственную гордость, а другие – так и не смогли на это решиться.

И, в первую очередь – о Божьем промысле, всецело содействующим первым и не лишающий надежды на исправление вторых.

Что говорить – удивительную задачу поставил в «Дубровском» перед своими героями Пушкин – сознательно ли, бессознательно ли – другой вопрос: задачу постижения промыслительных токов, пронзающих их жизнь, и через них – постижение их собственной человеческой сущности. Причем рука промысла в «Дубровском», как, может быть, нигде у Пушкина, кроме, разве что, «Капитанской дочки» и «Метели» выведена прямо пред ясные очи читателя и едва ли не зримо обозначена.

И раньше Пушкин всегда разграничивал желания и устремления своих героев и неудобную и нежелательную (или, наоборот – желательную) для них промыслительную реальность на каких-то тайных, невидимых читателю уровнях. Но только в «Дубровском» он выводит это разграничение на поверхность подчеркнутым и демонстративным образом, заставляя героев не просто ее принять, но подчиниться ей вполне осмысленно (позже этот же прием Пушкин повторит в «Капитанской дочке»). В подтверждение приведу два эпизода. Первый – разговор Дубровского и Маши после сватовства к ней князя Верейского. Что, по-вашему, должен испытывать влюбленный молодой человек при известии, что девушку, в которую он влюблен и которая отвечает ему взаимностью, силком заставляют стать женой другого, да при том – какого другого! – похотливого старика без какого то бы ни было нравственного чувства? Конечно же, уничтожить соперника, разнести в прах все и вся, увезти избранницу и венчаться с нею без благословения отца. Вместо этого он предается безрадостным размышлениям, и даже делиться ими возлюбленной, которую они должны еще более охладить в смысле надежды на счастливый брак. Да и сама возлюбленная и без того настроена достаточно странно.

Читаем главу второго тома.

«Как легкая тень молодая красавица приблизилась к месту назначенного свидания. Еще никого не было видно, вдруг из-за беседки очутился Дубровский перед нею.

– Я все знаю, – сказал он ей тихим и печальным голосом. – Вспомните ваше обещание.

– Вы предлагаете мне свое покровительство, – отвечала Маша, – но не сердитесь: оно пугает меня. Каким образом окажете вы мне помочь?

– Я бы мог избавить вас от ненавистного человека.

– Ради Бога, не трогайте его, не смейте его тронуть, если вы меня любите; я не хочу быть виною какого-нибудь ужаса…

– Я не трону его, воля ваша для меня священна. Вам обязан он жизнию. Никогда злодейство не будет совершено во имя ваше. Вы должны быть чисты даже и в моих преступлениях. Но как же спасу вас от жестокого отца?

– Еще есть надежда. Я надеюсь тронуть его моими слезами и отчаянием. Он упрям, но он так меня любит.

– Не надейтесь по-пустому: в этих слезах увидит он только обыкновенную боязливость и отвращение, общее всем молодым девушкам, когда идут они замуж не по страсти, а из благоразумного расчета; что, если возьмет он себе в голову сделать счастие ваше вопреки вас самих; если насильно повезут вас под венец, чтоб навеки предать судьбу вашу во власть старого мужа…

– Тогда, тогда делать нечего, явитесь за мною, я буду вашей женою.

Дубровский затрепетал, бледное лицо покрылось багровым румянцем и в ту же минуту стало бледнее прежнего. Он долго молчал, потупя голову.

– Соберитесь с всеми силами души, умоляйте отца, бросьтесь к его ногам: представьте ему весь ужас будущего, вашу молодость, увядающую близ хилого и развратного старика, решитесь на жестокое объяснение: скажите, что если он останется неумолим, то… то вы найдете ужасную защиту… скажите, что богатство не доставит вам и одной минуты счастия; роскошь утешает одну бедность, и то с непривычки на одно мгновение; не отставайте от него, не пугайтесь ни его гнева, ни угроз, пока останется хоть тень надежды, ради Бога, не отставайте. Если же не будет уже другого средства…

Тут Дубровский закрыл лицо руками, он, казалось, задыхался, Маша плакала…

– Бедная, бедная моя участь, – сказал он, горько вздохнув. – За вас отдал бы я жизнь, видеть вас издали, коснуться руки вашей было для меня упоением. И когда открывается для меня возможность прижать вас к волнуемому сердцу и сказать: ангел, умрем! бедный, я должен остерегаться от блаженства, я должен отдалять его всеми силами… Я не смею пасть к вашим ногам, благодарить небо за непонятную незаслуженную награду. О, как должен я ненавидеть того, но чувствую, теперь в сердце моем нет места ненависти.

Он тихо обнял стройный ее стан и тихо привлек ее к своему сердцу. Доверчиво склонила она голову на плечо молодого разбойника. Оба молчали».

Что это, как не предание себя во власть Промысла?

То же – в предпоследней главе:

«Они поехали в церковь. Там жених уж их ожидал. Он вышел навстречу невесты и был поражен ее бледностию и странным видом. Они вместе вошли в холодную, пустую церковь; за ними заперли двери. Священник вышел из алтаря и тотчас же начал. Марья Кириловна ничего не видала, ничего не слыхала, думала об одном, с самого утра она ждала Дубровского, надежда ни на минуту ее не покидала, но когда священник обратился к ней с обычными вопросами, она содрогнулась и обмерла, но еще медлила, еще ожидала; священник, не дождавшись ее ответа, произнес невозвратимые слова.

Обряд был кончен. Она чувствовала холодный поцелуй немилого супруга, она слышала веселые поздравления присутствующих и все еще не могла поверить, что жизнь ее была навеки окована, что Дубровский не прилетел освободить ее. Князь обратился к ней с ласковыми словами, она их не поняла, они вышли из церкви, на паперти толпились крестьяне из Покровского. Взор ее быстро их обежал и снова оказал прежнюю бесчувственность. Молодые сели вместе в карету и поехали в Арбатово… Вдруг раздались крики погони, карета остановилась, толпа вооруженных людей окружила ее, и человек в полумаске, отворив дверцы со стороны, где сидела молодая княгиня, сказал ей: «Вы свободны, выходите». – «Что это значит, – закричал князь, – кто ты такой?..» – «Это Дубровский», – сказала княгиня.

Князь, не теряя присутствия духа, вынул из бокового кармана дорожный пистолет и выстрелил в маскированного разбойника. Княгиня вскрикнула и с ужасом закрыла лицо обеими руками. Дубровский был ранен в плечо, кровь показалась. Князь, не теряя ни минуты, вынул другой пистолет, но ему не дали времени выстрелить, дверцы растворились, и несколько сильных рук вытащили его из кареты и вырвали у него пистолет. Над ним засверкали ножи.

– Не трогать его! – закричал Дубровский, и мрачные его сообщники отступили.

– Вы свободны, – продолжал Дубровский, обращаясь к бледной княгине.

– Нет, – отвечала она. – Поздно, я обвенчана, я жена князя Верейского.

– Что вы говорите, – закричал с отчаяния Дубровский, – нет, вы не жена его, вы были приневолены, вы никогда не могли согласиться…

– Я согласилась, я дала клятву, – возразила она с твердостию, – князь мой муж, прикажите освободить его и оставьте меня с ним. Я не обманывала. Я ждала вас до последней минуты… Но теперь, говорю вам, теперь поздно. Пустите нас.»

Все это тем более удивительно, если вспомнить, что из себя совсем недавно представляли Дубровский и Маша.

Дубровский: «Владимир Дубровский воспитывался в Кадетском корпусе и выпущен был корнетом в гвардию; отец не щадил ничего для приличного его содержания, и молодой человек получал из дому более, нежели должен был ожидать. Будучи расточителен и честолюбив, он позволял себе роскошные прихоти, играл в карты и входил в долги, не заботясь о будущем и предвидя себе рано или поздно богатую невесту, мечту бедной молодости».

Маша: «В эпоху, нами описываемую, ей было семнадцать лет, и красота ее была в полном цвете. Отец любил ее до безумия, но обходился с нею со свойственным ему своенравием, то стараясь угождать малейшим ее прихотям, то пугая ее суровым, а иногда и жестоким обращением. Уверенный в ее привязанности, никогда не мог он добиться ее доверенности. Она привыкла скрывать от него свои чувства и мысли, ибо никогда не могла знать наверно, каким образом будут они приняты. Она не имела подруг и выросла в уединении. Редко наша красавица являлась посреди гостей, пирующих у Кирила Петровича. Огромная библиотека, составленная большею частию из сочинений французских писателей XVIII века, была отдана в ее распоряжение. Отец ее, никогда не читавший ничего, кроме «Совершенной поварихи», не мог руководствовать ее в выборе книг, и Маша, естественным образом, перерыв сочинения всякого рода, остановилась на романах. Таким образом совершила она свое воспитание…»

И после этого – такой стремительный духовный рост. Особо отметим: под влиянием невзгод и бед, обрушившихся на этих имеющих небольшое представление о реальной жизни совсем еще молодых людей. Маши – так просто юной.

Стоит отметить, как ненавязчиво Пушкин дает нам возможность проследить за эволюцией ее внутреннего состояния после сватовства князя. Вначале она, вполне в духе некогда составившихся при чтении романов впечатлений ждет, что возлюбленный, несмотря на все обстоятельства, как птица устремится к месту венчания, взломает запетую дверь церкви, похитит ее прямо из под венца. А вот дальше… что будет дальше, она, наверное, не совсем себе представляет. Хотя – почему бы и нет: бегство за границу с возлюбленным, при деньгам, доставшихся ему путем грабежей, напрашивается в качестве одного из вариантов. И надежда у нее покамест не на Бога, и тем более, не на себя – на Дубровского. Она ведь могла ответить «нет» на вопрос священника, по своей ли воле идет за князя. Но она молчит. Священник же, приняв ее молчание за согласие, сам произносит роковые слова. С этой минуты Маша впадает в некое оцепенение мыслей и чувств, но все еще не может поверить в неотвратимость случившегося. И только в карете, по пути в Арбатово, она принимает свое новое положение – и готова целиком взять на себя вину за то, что произошло. Может быть даже – последующая жизнь со старым немилым мужем она воспринимает как плату за проявленную слабость. Именно потому она лжет Дубровскому, отрицая очевидные всем вещи: что никто насильно не принуждал ее к браку, что сама она согласилась на него, и что, в конце концов, сама дала клятву, которую не давала – почему и, теоретически рассуждая, брак мог быть признан не действительным. Но – нет: «Я согласилась, я дала клятву, – возразила она с твердостию, – князь мой муж, прикажите освободить его и оставьте меня с ним. Я не обманывала. Я ждала вас до последней минуты… Но теперь, говорю вам, теперь поздно. Пустите нас». Может, только сейчас она вспомнила о Боге и смирилась с ходом промысла, несмотря на то, что некий ропот на судьбу звучит в ее словах: «Я не обманывала, я ждала вас до последней минуты». А ведь понятно же, что не в Дубровском дело, не в неблагоприятном сцеплении обстоятельств, не в неведомых ходах рока - в знающем о нас больше, чем мы сами о себе знаем Божественном промысле. В извилистых ходах судьбы. Во всем том, о чем мы пытаемся сейчас говорить.

Ведь не только Маша - едва ли не все персонажи «Дубровского» в той или иной степени ощущают себя объектами, и даже, пожалуй, жертвами промыслительных экспериментов. И тут еще вопрос – чьих? Если слепого рока – то они и вправду его жертвы. Если Бога (а, в общем, все в мире определяется Его волей), то такое определение будет совсем не уместным. Жертвой ощущает себя старик Дубровский, который о Боге, тем более – о промыслительных ходах, судя по всему, совсем не думает – и его рассудок в критический момент попросту не выносит тяжести, которой чревато ощущение собственной личности как центра мира, внезапно отодвинутой куда-то на его задворки. Но это касается человека, гордость которого руководит всеми его поступками, да и жизнью. Крах этого гордостного ощущения равнозначен краху всей жизни.

А – не гордого?

Прежде, чем ответить на этот вопрос, отметим еще один вид гордостного не смирения, когда человек при определенных промыслительных обстоятельствах чувствует себя вершителем судьбы. Именно таково ощущение, которым руководствуется поджигающий дом с почти утратившими вид Божьего образа, но все таки - какими-никакими, но живыми людьми, кузнец Архип.

И, если смотреть не с человеческой точки зрения, а с какой-то высшей, которая внезапно стала ему доступной, то, по большому счету, он не так уж не прав: ведь, в самом же деле, кто-то ведь должен был, в конце концов, пресечь вышедшие за всякие рамки бесчинства распоясавшихся и утративших какие бы то ни было нравственные представления (да и Божьи, что, в сущности, одно и то же) судейских стряпчих, - так почему бы эту функцию взять на себя Архипу? Какими методами он при этом руководствуется – это другой вопрос, на который, впрочем, легко ответить: крестьянскими. Так что явную жестокость и беспощадность вполне могут быть оправданы и характером героя, и обстоятельствами, в которые он поставлен. Пушкин и оправдывает. Вернее – он не судит. Ни Архипа, ни кого другого, вместе со своими героями он пытается постичь закономерность тех или иных промыслительных ходов.

Отметим заодно, что даже внушающих омерзение стряпчих, на которых, как говориться, клеймо негде поставить, Пушкин изображает с той же никогда не покидающей его невозмутимостью. Что, мол, поделаешь, судейские, конечно, мерзавцы, но такова объективная данность, почему – неизвестно. А категория данности для Пушкина очень важна, она даже где-то пересекается у него с понятием промысла. Посему он даже не затрудняет себя подысканием оправданий ни для Архипа, ни для судейских, как это сделал бы какой-нибудь позднейший гуманист-демократ, мыслящий в рамках бытовой социализированной плоскости. Тем долее – для Троекурова, старика Дубровского или князя Верейского. Для последнего – в особенности. Ведь князь Верейский довольно мерзкий по внутренней сути человек, и Пушкин чуть ли не прямо об этом пишет. Но нигде это его свойство не педалирует – он просто дает возможность читателю оценить его самому. Читатель и оценивает. Но такую же возможность Пушкин предоставляет и Маше – а та, не обольщаясь видимостью внешней благопристойности жениха, попадает, хотя и временно, под это чисто внешнее обаяние.

Еще и поэтому, вполне может быть, Пушкин столь невозмутим. А, может быть, потому, что руководствуется другим, недоступным для тех пониманием, которое словами-то, пожалуй, и не выразишь. Или потому, что не стоит вровень с героями, он где-то выше, в той точке, где явственно наглядны истинные мотивации и причины их поступков, и где до времени таится оправдание всего того, что они делают. Или – не оправдание. Пушкин этого не знает и потому не берет на себя ни роль судьи, ни роль прозревателя человеческих судеб.

Немного больше он знает о смирившихся. Почти наверняка знает, например, что не гордый, смирившийся перед обстоятельствами человек, чувствует себя не жертвой промысла, но его соучастником. Правда, до этого нужно еще дорасти, как дорастают главные герои – Дубровский и Маша, вначале находящиеся от этого понимания пожалуй, еще дальше, чем все остальные персонажи. От тех, которыми они предстают в начале сюжета и до тех, какими являют себя в его конце – огромная дистанция и тяжелый душевный труд над собой.

А остальные? Остальные остаются при своих заблуждениях, поэтому ко всем им испытываешь некое сожаление. Сожалеешь об Архипе, для которого единственным разрешением несправедливости, которой так много в жизни, остается месть. О Троекурове, который по причине самодурства, за пределы которого он при всем желании не может выйти, навряд ли когда либо сможет он осознать свою вину в устройстве явно грозящего стать неудачном браке дочери, которому, очевидно, суждено быть бездетным и, получается, самого себя оставившего себя без внуков? Тем более жаль старика Дубровского, с его неспособностью вычислить в себе ту тонкую грань, где чувство собственного достоинства граничит с гордостью, то и дело перетекая в нее или грозясь перетечь, да к тому же единственный, может быть, раз поддавшегося чувству зависти?

На все эти вопросы Пушкин не дает ответов. И не потому, что их у него нет, а потому, что жизнь слишком сложна, чтобы любое ее движение оценивать однозначно. У него, в отличие от многих повествователей, особенно – современных, не праздный, перебегающий с предмета на предмет любопытствующий взгляд, но всеобъемлющий, выверенный и всепроникающий взгляд находящегося внутри изображаемого мира не постороннего наблюдателя. Об этих героях он знает все, но вот о том, каким образом и как пересекаются их судьбы, почему одни из них, прислушиваясь к Божьему голосу внутри себя, выстраивают себя, сообразуясь с промыслительными токами, а другие – на это неспособны, – не думает и думать не хочет. Но не потому, что они ему безразличны. Но потому, что все они, как когда либо жившие, так и обобщенные, и в таком виде воплощенные на книжных страницах – небезразличны Богу.

24 марта 2024
Cообщество
«Круг чтения»
1.0x