Китайский колорит осенней, сентябрьской «Москвы», желтизна листьев скоро будет расцвечивать пространство.
Именно китайской литературе посвящён 9 номер журнала, открывающийся поэзией Ай Цина: классика двадцатого века: перевод и вступительная статья А. Игнатенко.
Ретроспекция сочетается с нежностью и грустью: ткутся строки, словно овеянные печалью, и всё равно – утверждающие жизнь: ведь воспоминания о кормилице столь нежны:
Да Яньхэ, моя кормилица,
Тебя назвали по деревне, в которой ты родилась,
Выдали замуж ребенком,
Да Яньхэ, моя кормилица.
Я сын помещика и сын Да Яньхэ,
Потому что вырос на ее молоке.
Она кормила меня, чтобы содержать семью,
И я вырос на этом молоке.
Т. Транстрёмеру, шведскому классику, посвящённое стихотворение Бей Дао напряжённо сочетает интенсивную работу мысли и своеобразную энергию образности:
последнюю строчку стихотворения
ты запираешь в душе — это твой центр тяжести
когда центр тяжести храма задвижется в такт колоколам
в танце с ангелом без головы
ты удержал равновесие…
(пер. И. Алексеева)
Равновесие – возможно одно из кодовых понятий поэзии; может быть – тайная цель её: удерживать в оном состояние мир.
Своеобычно мешая земное и небесное, Юй Цзянь, вспоминая студенческие годы, перебирая значимые места, ретроспективно представляет собственные розы стихов – не нужные тогда никому:
библиотека зоопарк барахолка
в студенческие годы я часто слонялся по этим местам
иногда сходил с тротуара захаживал в скверы
худое и мертвенно-бледное время любви я прожигал
на поэзию
никто не брал мои розы встав на дороге ведущей
на овощной рынок…
(пер. А. Алексеева)
Лапидарные тексты Цзиди Мацзя просвечены своеобразием метафизики, словно делающей грань между реальным и потусторонним не столь острой:
между живыми и мертвыми жрец
возводит белую лестницу.
от пламени дым еще выше взвивается
через грань переносит известия.
(пер. А. Алексеева)
Сложное, кропотливое исследование ночи, всегда таинственной, в каком бы возрасте не пребывал человек, предлагает Си Чуань, давая разные варианты её воздействия на душу:
ночь настолько длинна, что способна утихомирить безумца,
заставить его выуживать из пиалы жучка,
чтобы следом расплющить, слегка содрогнувшись душой.
ночь настолько длинна, что способна сделать святого из простака,
смешать во сне действительное и мнимое.
(пер. А. Алексеева)
Картины жизни, предлагаемые Шэнь Хаобо, выписанные с жёсткой чёткостью, призваны будить сострадание:
в Ханчжоу на улице Цютао
возле южного автовокзала стоит очередь на такси
попрошайка лет восемнадцати
коротко стриженный, смуглый
сидит в конце у прохода.
каждый садящийся в автомобиль
неминуемо должен пройти мимо его ладони —
уже не ладони, так не назвать
мимо протянутой нам, мимо
округлой, блестящей, красной культи
самой ладони уже нет и в помине…
(пер А. Алексеева)
Дождям предоставит слово Сюй Сяо: словно предлагая во всём видеть одушевлённость:
Дожди здесь не редкость,
Они —
В срок и не в срок идут.
Решают сами, когда —
Город закрыть
И снова открыть.
(пер. Л. Емельяновой)
Тонко и медитативно, туман превращая в персонаж, без игры, но с вглядыванием и в пространство, и в себя пишет Тун Цзоянь:
В убежище твоем
Потрескалась стена.
Латал ее известняком,
Но в щелку все ж пролез туман.
Одевшись в белый свой наряд,
Исчезнешь в нем.
(пер. И. Наговицына)
Цзоу Шэннянь красиво живописует и внешний мир: с его цветами, с его осенней позолотой, и – рассматривает в окуляры строк – иное: непредставимое, запредельное:
Когда словами трудно объяснить, тогда приходит в этот мир иное.
Вечерний ветер дует в стороны безмолвные, те, что друг другу
противоположны.
Деревья, что на набережной есть, деревьями становятся иными.
Их ветви, трепетно колеблясь и дрожа, погрузятся в багрянец
с позолотой…
(пер. Р. Матусихис)
Мосты качаются над бездной.
Очень непривычные для русского сознания, лишённые рифм китайские созвучия словно раскрывают человеческие и пространственные миры так, что подчёркивается единство людского космоса, и понятие мировая душа становится от этого ближе.






