Сообщество «Круг чтения» 00:00 15 февраля 2021

Певец самовара и самодержавия

к 140-летию со дня рождения Бориса Садовского

Борис Александрович Садовской (настоящая фамилия – Садовский) родился в день смерти Пушкина, в 1881 г., в не чуждой Пушкину Нижегородской губернии. И жизнь, творчество этого даровитого и довольно плодовитого поэта, драматурга, прозаика, критика обозначены поразительными противоречиями, чтобы не сказать двусмысленностями, и при ознакомлении с ними производят довольно таки странное впечатление: наиболее типичный даже на фоне гораздо более значимых представителей литературы Серебряного века, он, вместе с тем, был и одним из самых выламывающихся из нее маргиналов. Эта маргинальность сказалась уже в вообще-то характерной для всего Серебряного века тяге к культуре века золотого, которая у Садовского выразилась не косвенно, посредством преломления через личностный взгляд, как у всех его современников, но по возможности напрямую, что вполне могло бы рассматриваться (да и рассматривается многими) как эпигонство – если бы не присущее Садовскому тонкое чувство меры и понимания того, что он делает. В этом и многом другом Садовской схож с Михаилом Кузминым – например, в легкости и тонкости письма, сходного с письмом пушкинской эпохи. Роднит обоих поэтов и своеобразная философичность с опорой на продекларированную Кузминым прекрасную ясность, долженствующую и находящую выражение в привязанности к деталям бытовым, домашним даже, этой прекрасной ясностью как бы подсвечивающих их изнутри. Но если у Кузмина эта ясность часто затуманивается и отягощается элементами герметизма, магии, оккультизма, то у Садовского она носит формы исключительно простые, ясные, но при том и уходящие в глубину. И, в обличие опять таки от Кузмина, обращавшегося к разнообразным культурным влияниям – от эллинизма до современной ему Европы - глубину исключительно русскую. Эту глубину, таящуюся в вещах, выраженных крайне просто и незатейливо, Садовской приоткрывает в предисловии к едва ли не самой известной своей книге «Самовар», прославившей его на всю Россию:

«Самовар в нашей жизни бессознательно для нас самих, огромное занимает место. Как явление чисто русское, он вне понимания иностранцев. Русскому человеку в гуле самовара чудятся с детства знакомые голоса: вздохи весеннего ветра, родимые песни матери, веселый призывный свист деревенской вьюги. Этих голосов в городском европейском кафе не слышно. Человек, обладающий самоваром, уже не одинок. Ему есть с кем разделить время, от кого услышать добрый совет, близ кого согреться сердцем. Двое собеседников в сообществе самовара теплей сближаются, понимают нежней друг друга. Целомудренная женщина подле самовара сразу овевается поэзией подлинного уюта и женственной чистоты. Сельскому жителю самовар несет возвышенный эллинский хмель, которого одичалый горожанин уже почти не знает. И конечно, не чай в собственном смысле рождает в нас вдохновенье; необходим тут именно самовар, медный, тульский, из которого пили отец и прадед; оттого скаредный буфетный подстаканник с куском лимона так безотрадно уныл и враждебен сердцу. Самовар живое разумное существо, одаренное волей; не отсюда ли явилась примета, что вой самовара предсказывает беду? Но все это понятно лишь тем, кто сквозь преходящую оболочку явлений умеет ощущать в себе вечное и иное. Потребно иметь в душе присутствие особой, так сказать, самоварной мистики, без которой сам по себе самовар, как таковой, окажется лишь металическим сосудом определенной формы, способным, при нагревании его посредством горячих углей, доставить известное количество кипятку».

Пробуждению чисто русской самоварной мистики содействуют и стихи, вошедшие в книгу. Взять, к примеру, вступительное, где, если можно так выразиться, самоварная философия, принимает наиболее радикальные, с оттенком комического гротеска, формы:

Страшно жить без самовара:

Жизнь пустая беспредельна,

Мир колышется бесцельно,

На душе тоска и мара.

Оставляю без сознанья

Бред любви и книжный ворох.,

Слыша скатерти шуршанье,

Самовара воркованье,

Чаю всыпанного шорох.

Если б кончить с жизнью тяжкой

У родного самовара,

За фарфоровою чашкой,

Тихой смертью от угара!

В сходных двоящихся, комично-серьезных тонах, выдержано еще одно, десятое по счету стихотворение, названное «Монастырские мечты», где, между прочим, Садовской в ряде деталей прозревает свое будущее полумонашеское-полумирское жительство в стенах Новодевичьего монастыря десятилетия спустя:

Когда засеребриться

Туманом борода

И в вечность загорится

Предсмертная звезда.

Тогда зарей вечерней

В душе всплывает Бог

И дышится размерней

Под колокольный вздох.

О, тихая обитель,

О, звон монастыря!

Веди меня, Хранитель,

К ступеням алтаря!

Там будет жизнь легка мне,

Где благовест дрожит

И гробовые камни

Ограда сторожит.

Сойду ли в лес, что вырос

Над городом гробов,

Взойду ль на синий клирос

В стенании псалмов,

Свечу ль пред Чудотворной

Дрожащую зажгу,

Я, грустный и покорный,

Молиться не могу.

Когда ж часы-кукушка

Пробьют восьмой удар

И принесет мне служка

Шумящий самовар,

Присев к родному чаю,

Молитву сотворю

И сердцем повстречаю

Бессмертную зарю.

Тогда, в тиши счастливой.

Под схимою росы,

В молитве торопливо

Задвижутся часы,

И будет ночь легка мне,

Пока белеет ширь

И задевает камни

Крылами нетопырь.

В общем, книга представляет замечательный контраст с религиозно-вымороченными, в духе хлыстовского сектанства, а то и просто нарочито демоническими произведениями современников Садовского, которых сам же он неоднократно обличал.

Заканчивая с «Самоваром», еще раз обращу внимание на уже отмеченные мною важно-комические, ничем не отличающееся от обычных для Садовского тона, в которых описываются внешние признаки православия; отмечаю это потому, что эта интонация довольно существенно изменится в его поздних религиозных стихах, которые будут написаны в пору его осознания себя как православного христианина.

Здесь самое время сказать, что отторжение Садовского от своих современников выражалась не только и не столько в литературном творчестве, сколько, так сказать, в идеологии, да и в самом образе жизни (это при том, что параллельно он и сам прошел многие искушения, присущие богеме Серебряного века, - и в этом параллельном существовании между двух полярных полюсов тоже сказалась его уже упоминаемая мною двойственность), а результаты ее послужили причиной тяжкой и неизлечимой болезни, приведшей к параличу, в котором Садовской провел более половины жизни.

В родительской семье будущий поэт был любимым сыном, но радости родителям доставлял мало. Положение усугублялось тем, что отец был довольно поверхностным либералом, мировозренчески сформировавшимся в 70-е годы, а сын едва ли не с младенческих ногтей позиционировал себя в качестве идейного монархиста. На этой почве возникали разногласия, доходящие до ссор и грубостей со стороны сына, о чем спустя несколько лет он искренне сожалел. А пока еще не достигший совершеннолетия сын ведет себя вызывающе: вместо того, чтобы учится - пьет, кутит, не избегает, очевидно, и публичных домов, в общем - ведет весьма разгульную жизнь. Отец, переживающий неистовства сына сдержанно увещевает. Увещевания остаются тщетными. Как предсказывает отец, сын и вправду с трудом переползает из класса в класс, университет оканчивает лишь спустя десять лет после поступления. Во время учебы Садовский, ставший к тому времени Садовским и сочинивший изрядное количество стихов и прозы, сотрудничает в многочисленных литературных журналах, приобретает имя и вес в литературных кругах, в частности – в кругу Брюсова. К самому Брюсову, тем не менее, Садовской относится неоднозначно, а вот упоминаемое постоянное чтение классиков помогает ему найти свою особую дорогу в литературе и выработать индивидуальный, легко узнаваемый стиль на грани эпигонства и тонкого стилизаторства, но с использованием новейших достижений поэзии двадцатого века (в основном близкой к школе раннего акмеизма).

А вот что касается монархизма, то приверженность к нему довольно удивительна в интеллигентном человеке рубежа ХIХ-ХХ веков. О нем, в том числе – в письме Садовского 1904 г., адресованного Василию Розанову, отрывок из которого я далее цитирую, избавляя себя заодно и от труда предоставления читателю биографических данных о поэте, что мне давно следовало бы сделать:

«Вы спрашиваете: кто я? Откуда? Зачем? Многое на это можно было бы сказать – только ничего определенного – я считаю себя всего лишь зародышем чего-то. Внешние факты моей жизни таковы: я коренной нижегородец, чисто русский по происхождению, из дворян, родился в Ардатовском уезде и прожил почти безвыездно в деревне до 11 лет. Затем учился в Нижнем, сперва в Дворянском институте, потом в гимназии (в каждом из этим заведений, добавлю от себя, почти в каждом классе оставаясь на второй год, что затем повторилось и в Университете). В 1902 г. кончил курс, получив в награду соч. А. Толстого за стихотворные опыты. Писать начал с 9-ти лет. Писал довольно много, преимущественно стихи. Всегда был религиозен и консервативен в смысле государственных и патриотических взглядов. Благодаря этому терпел немало неприятностей, в особенности в гимназии. Искренность в убеждениях мне, впрочем, и теперь немало вредит. До самого последнего времени я как-то болтался в пространстве и никак не мог найти почвы под ногами. Школа Горького, Андреева и т.п. мне противна, о направлении Михайловского нечего и говорить. Хотелось чего-то другого, особенного. И свое творчество перестало удовлетворять – все искал чего-то вне. Только и читал, что классиков, а остальное лишь просматривал от скуки».

Почву под ногами Садовской все таки обрел, и мы уже знаем, какую. Монархические убеждения на протяжении всего творчества будут сказываться и в его стихах, и в прозе, и в драматургии (умолчим уж о публицистике), где до прозрачности ясно и внятно являет себя лик и дух самодержавия. Нагляднее всего этот монархизм сказался в двух венках сонетов, написанных в двадцатые-тридцатые годы; в первом из них этот лик и дух предстают в персоналиях-царях, каждому из которых посвящено по сонету, во втором, построенном по тому же принципу, этот дух выражают школьные учителя Садовского, выплывающие из прошлого, переломленного через призму необыкновенно теплых воспоминаний их бывшего ученика - и с необыкновенной же полнотой. И в том, и в другом случае Садовскому удается объемно передать нам не только свое ощущение дореволюционной жизни, но и сам ее дух. Вот, например, сонет, посвященный директору:

Пушистая белеет борода.

Сияет острый взор проникновенно-мирный.

Губа прижата пальцем, и всегда

Застегнут наглухо сюртук мундирный.

К обедне в праздник лента и звезда,

Домовой церкви блеск и голос клирный.

Ряды учеников. О, райский миг, когда

За херувимской дым потянется эфирный!

Гаврил Гаврилыч, почему семи-

Угольник пишут с восьмеричным и?

Ты, пальцем ус прикрыв, ответствовал мне: дельно.

Директор-умница, директор-педагог,

Порядок ты любил, порядок ты берег.

И час его конца сразил тебя смертельно.

А вот сонет, главным героем которого избран школьный священник:

Вот, круглолиц, румян и черноглаз,

С приветливой улыбкой, в светлой рясе,

Ты быстро входишь в наш уютный класс.

Какая тишина, какой порядок в классе!

И длится увлекательный рассказ

О снах Иосифа, о блудном свинопасе,

О том, как Моисей народ в пустыне спас.

О муках на кресте и о девятом часе.

Я помню институтский юбилей,

С гирляндами венков и вензелей.

Ты соприсутствовал смиренно двум владыкам.

Был архирейский хор для нашей церкви дан,

И слушала толпа блестящая дворян,

Как лик торжественно перекликался с ликом.

Точно так же в венке сонетов, названном Царским, лапидарно, емко и историографически точно, при том в исторической перспективе представлены эпохи русской истории через описания характеров русских Самодержцев.

Для того, чтобы читатель мог оценить историческое чутьё Садовского, приведу несколько сонетов из этого венка. Вот самый первый, посвященный Петру Великому (сам Садовской, естественно, не склонен считать его таковым, что видно и из текста):

Державный взмах двуглавого орла

На Запад мчит, и Русь затрепетала.

Кто твой отец, родная мать не знала,

И родина тебя не приняла.

Недаром кровь стрелецкая текла

И к праведному небу вопияла;

Какой Москва была, какою стала,

Куда твоя рука нас привела?

Дыша на Русь огнем и смрадной серой,

Калеча церковь и глумясь над верой,

Как Ноев сын, ты предков осмеял.

И перед вихрем адских наваждений

Отпрянул богоносец: он узнал

Предвестника последних откровений.

Интересно, что неоднократно возникающий в произведениях Садовского призрак Петра свяжется в одном из его стихотворений послеоктябрьского цикла 1917 г. с послеоктябрьской же российской смутой и сопутствующим ей разорением и опустошением:

Дням, что Богом были скрыты,

Просиять пришла пора.

Опусти свои копыты,

Гордый конь Петра!

Царь над вещей крутизною

Устремлял в просторы взгляд

И указывал рукою

Прямо на Царьград.

Мчаться некуда нам ныне:

За обильные поля

Отдала простор пустыни

Русская земля.

Посреди стальных заводов

И фабричных городов,

Мимо сел и огородов

Бродит конь Петров.

Просит он овса и пойла,

Но не видно седока.

И чужой уводит в стойло

Дряхлого конька.

В прямо противоположном контексте предстает в Царском венке образ Императора Павла 1:

О, вдохновенных снов живые были!

Их воплотил венчанный командор.

Века провидит солнечный твой взор,

Вселенские в нем замыслы застыли.

Снести очаг республиканской гнили

И подписать масонам приговор.

Заслыша звон твоих суровых шпор,

Враги в плащах кинжалы затаили.

Далматик византийский на плечах

Первосвященника Ерусалима,

Союз церквей, союз Москвы и Рима!

Какой триумф готовился в веках!

Но мартовские иды снова всплыли,

Удары погребальные пробили.

В сходных тонах обрисован и Император Николай 1 – параллельно персонаж пишущегося в те же года романа «Пшеница и плевелы»:

Но призрак жив и будет жить всегда.

О Николай, порфиры ты достоин,

Непобедимый, непреклонный воин,

Страж-исполин державного гнезда.

В деснице меч, над головой звезда,

А строгий лик божественно-спокоен.

Кем хаос европейский перестроен?

Сжимает пасть дракону чья узда?

Как в этом царстве благостного мира

Окрепли кисть, резец, перо и лира,

Как ждал Царьград славянского царя!

Но черная опять проснулась сила

И, торжествуя смерть богатыря,

Чудовище кровавое заныло.

И, наконец, не могу не привести сонет, может быть не самый лучший, но зато посвященный отцу Царя-мученика Александру Третьему - Императору, наиболее любимому русским народом (знаю это из воспоминаний моих предков):

Подземный гул не стихнет никогда,

А кто сберег от взрыва храм народный?

Ты, Миротворец, витязь благородный,

С душой поэта чистой, как слюда.

Тебе кричали нет, ты молвил да,

Пора ладье умерить ход свободный,

И тихо Русь повел по глади водной

Меж рифов, скал, среди обломков люда.

Кто был тебя сильнее в целом мире?

Ты указал железный путь к Сибири.

Зарю твою пел вещий лебедь Фет.

Хозяйственную мощь земля копила,

Но в полночь опочил монарх-атлет,

И расцвела священная могила.

Остается только пожалеть, что не сохранился последний, заключительный сонет, посвященный Царю-мученику Николаю II. Дело в том, что Императорский венок писался в неподходящие для подобных экзерсисов тридцатые годы, поэтому Садовской в трудную для себя минуту мог его просто сжечь.

Интересна, кстати, и эволюция отношения Садовского к последнему русскому Императору: в годы правления Садовской не очень его жаловал и даже отзывался о нем в неподобающем тоне, но это отношение было пересмотрено после его казни – и вполне в духе теперешнего к нему отношения. Этот новый взгляд на царя-мученика Садовской наиболее полно и, по своему обыкновению, весьма тенденциозно выразит в написанном в начале 20-х годов романе «Шестой час», а также в стилизованной неоконченной трагедии начала двадцатых годов, демонстративно названной им «Агнец», где изображаемые коллизии предреволюционных лет отнесены ко Смутному времени: при том, что в ней действуют легко узнаваемые и даже названные по именам члены царской фамилии и их окружения, их речи, поступки и образ действий несут на себе сильный отпечаток Московской Руси времен Бориса Годунова. И, кроме того, эти вполне реальные исторические особы начала ХХ века наделены автором несуществующими к тому времени званиями думного дворянина, земского боярина, вотчиника, воеводы, сокольничего (в обладателе последнего изображен Петр Аркадьевич Столыпин); точно такой же стилизованный характер носят рассуждения персонажей.

Добавлю, что обращение к русской старине происходит не только в пьесах или в прозе Садовского: многие свои стихи он охотно посвящает известным людям России – царям, героям, государственным деятелям – и не только далекого прошлого, но и своим современникам, в том числе таким одиозным в глазах многих из его окружения, как, например, генерал Трепов, прозванный, как известно, вешателем.

Стоит упомянуть и о всегда присущей Садовскому тенденциозности и в определенной степени курьезного пафоса, которым она зачастую сопровождается, ибо не лишены ее и некоторые детали, которыми сопровождалось вступление Садовского на путь истинного православия. Характерно, например, что в лоно православной церкви его ввел очень неоднозначно воспринимаемый даже и до сих пор в православной среде епископ Варнава (Беляев). Добавлю к этому, что это воссоединение с церковью Садовской, и раннее считавший себя православным христианином, опять таки параллельно сочетал с поисками спасения то у Шопенгауэра, то и различного толка шарлатанов-сектантов, то в штейнерианстве. Кстати же, и к епископу Варнаве его направил бывший теософ.

Далее. Обратившись в православие, пережив после этого довольно длительный кризис, Садовской с присущим ему радикализмом заявляет в своем дневнике: «Я перехожу окончательно и бесповоротно на церковную почву и ухожу из жизни. Я монах…Православный монах эпохи перед антихристом». Что не мешает ему приблизительно в то же время вторично жениться на бывшей фрейлине, а несколько лет спустя хвастаться варениками, пельменями и кулебяками, которые готовит ему жена, о чем он очень живо пишет одному из своих корреспондентов.

Далее. С головой погрузившись в православие, Садовской с тем же радикализмом пересматривает всю светскую литературу, чтобы целиком её отвергнуть - включая сюда в первую очередь Пушкина («на пробном камне православия Пушкин оказывается так себе, - пишет он в том же дневнике. - Поэт – и только. Блестящий стиль у таких писателей – чешуя на змеиной коже. Привлекает, отвлекает, завлекает. А как в настоящий возраст войдешь, вся пустота сразу и откроется»).

Интересно, однако, что, упрекая Пушкина за недостаточное отображение в его стихах идей православия, сам Садовской в своих религиозных стихах выражает его еще менее, чем Пушкин; более того – эти стихи, за редкими исключениями, как правило уступают его стихам тех же лет, написанных просто так, на случай. Я уж не говорю о том, насколько проигрывают переложенные Садовским псалмы из давидовой Псалтири не только в сравнении с Пушкинским переложением великопостной молитвы Ефрема Сирина, но и со считающимся неудачным переложением молитвы Господней.

На теме Пушкина и других русских поэтов, бывших кумирами Садовского в юности, необходимо остановиться особо, ибо она для его жизни и творчества очень важна, если не основополагающая; в этом смысле даже саму его эволюцию в смысле православного осмысления искусства, не очень глубокую, хотя и вполне искреннюю, можно проследить по его стихотворениям, посвященным русским писателям, где довольно явственно видно меняющееся отношение к ним. Показательно, что эти стихотворения существуют в двух, а то и в нескольких вариантах, иногда довольно существенно отличающихся от первоначального. Причина – всегда свойственный Садовскому радикализм, еще более обострившийся после его воцерковления, произошедшего в начале двадцатых годов, после которого он кардинально пересматривает как свое отношение вообще к русской литературе, так и к персоналиям, ее представляющим, в частности. В особенности это отношение переменилось к очень любимому в юности Лермонтову, чей образ крайне негативно будет изображен в романе конца тридцатых годов «Плевелы и пшеница»; но и в стихах, написанных в десятые и в двадцатые годы можно наблюдать эту перемену.

В этом смысле очень показательны три написанные в конце 20-х годов стихотворения. Одно из них посвящено Пушкину, два - Лермонтову.

Вот стихотворение «Пушкин», написанное в 1929 г.:

Ты рассыпаешься на тысячи мгновений,

Созвучий, слов и дум.

Душе младенческой твой африканский гений

Опасен как самум.

Понятно, чьим огнем твой освещен треножник,

Когда в его дыму

Козлиным голосом поет хвалы безбожник

Кумиру твоему.

Интересно, что в те же годы под влиянием новых своих взглядов Садовской меняет одно-единственное слово в давнем своем стихотворении: вместо «о дивном Пушкине» он ставит: «о дерзком Пушкине», и вследствие этой замены меняется и весь его смысл.

А теперь – два стихотворения, посвященные Лермонтову. Первое – 1908 г.. т.е. той поры, когда Садовской еще не успел разочароваться и в русской поэзии в целом, и в поэзии Лермонтова в частности:

О, как была тебе знакома

Отрада тихих сельских грез, -

Изба, покрытая соломой,

Чета белеющих берез!

Но демон, царь тоски безбрежной,

В свой дикий край умчал тебя.

И ты, доверчивый и нежный,

Молясь, грозил и клял, любя.

Томясь по ангельской лазури,

В подземный мрак стремился ты,

И здесь, под рев и грохот бури,

Осуществил свои мечты.

А вот – стихотворение 1925 г., где разочарование в былом кумире сказалось еще больше, чем в случае с Пушкиным:

Свалившись новогодним даром,

Как долго был ты для меня

Каким-то елочным гусаром

В дыму бенгальского огня.

И, точно пряник ядовитый,

В уме ребяческом моем

Гусар малиновый, расшитый

Живым отсвечивал огнем.

Ушли года, забылись речи,

Морщины мне изрыли лоб.

На елке загасили свечи,

И пряник превратился в гроб.

Наиболее полно новые взгляды Садовского на искусство, равно как и на права и обязанности его служителя выразились в романе «Пшеница и плевелы». Во многом они диктуются экзальтированностью характера Садовского, но также подогревом этой экзальтированности заблуждениями, свойственными многим православным новоначальным, и не только им: сложности с оценкой лермонтовской личности, равно как и с некоторыми сторонами его поэзии испытывали весьма и весьма многие верующие русские писатели.

Тема ответственности человека за свое искусства как за Божий дар, рассмотренная на примере Лермонтова, занимает в нем, бесспорно, главное место, хотя, вообще-то, в этом коротком, сжатом, а потому и до предела переполненному событиями и персонажами романе так много пересекающихся линий, что очень затруднительно выделить главную, а заодно и главного героя. Но есть здесь и три прямо выраженных категории, вокруг которых и крутится эта пестрая жизнь: православие, самодержавие, народность - и каждую из них воплощает тот или иной персонаж; а всем этим трем аспектам, на которых базируется русская жизнь, противостоит выведенная в романе только формирующаяся в те годы разночинная, вольнодумная, с прогрессистским направлением интеллигенция, каждый из представителей которой обрисован автором в крайне уничижительных, зачастую даже карикатурных тонах: ни один из этого ряда не то что не соответствует заданному Садовским идеалу христианского творца, и даже не только далек от него, но движение от этого идеала у многих из представленных лиц происходит в обратную сторону. Вот, скажем, Николай Некрасов:

«К Афродиту подскочил, качаясь, юноша, почти мальчик, в летнем изношенном плаще; воротник оторван, глаз подбит.

- Не смейте меня трогать: я дворянин Некрасов, - закричал он визгливо.

- Крапленный дворянин, - насмешливым басом сказал хозяин.

От мальчика несло табаком и водкой. Афродит подхватил его.

- Ах, сударь, срамите вы ваше звание.

- Не твое дело, холуй. Мой прадед проиграл семь тысяч душ. Дед четыре, а последнюю отец. И я отыграться должен».

Подобным контекстом отмечено и второе появление в тексте этого персонажа – и снова с упоминанием его амплуа карточного шулера, но на этот раз в перспективе, так сказать, его карьерного роста в этом направлении. В подобном духе изображены Иринарх Введенский, Виссарион Белинский, Афанасий Фет, будущий цензор Никитенко. Приведу краткую и емкую характеристику последнего: «У молодого профессора Никитенки в левом кармане жилета под вицмундирным фраком круглая табакерка с портретом Байрона; в правом другая, с портретом Карамзина. Первую Никитенко достает при студентах, вторую – при чиновниках». И уж тем более сказанное имеет самое непосредственное отношение к главному герою романа, пародийно выступающему при таком раскладе в привычной роли последователя Пушкина – но, по Садовскому, не столько в смысле поэзии, сколько в смысле безбожия.

Недаром же он, по замечанию Садовского, вертится в среде порядочных людей, как бес перед заутренней, недаром перед гибелью на него обрушивается гнев не только христианского Бога, выраженный в природных явлениях, но и мистический гнев языческих, в том числе и семейных, близких ему, но тоже отвергшихся от него богов. Более того, перед кончиной в виде его собственного двойника Лермонтову является сам князь преисподней. И мысль о такого рода кончине заложена в сюжете романа изначально: у Садовского поэт изначально духовно мертв и далее уже почти никак не эволюционирует. «В чертах его смесь дерзости и смущения, в широко раскрытых черных глазах скрытая тревога. Как будто боится он быть изобличенным в чем-то, как будто ждет, что вот-вот подойдут и скажут: тебе здесь не место. И ответная дерзость, вскипая на дне зрачков, зовет на помощь ядовитую усмешку». «И вот тут заметил я, - отмечает один из персонажей, - что офицеры, будто сговорившись, смотрели на него как на забавное, злое, но низкое существо, связываться с которым не стоит».

Здесь явно сказались идеологические перехлесты, характерные для Садовского. Причина в том, что он был человеком весьма эмоционального склада, доходящего в какие-то особые моменты (и не только поэтического вдохновения, выражающегося в сочинении стихов или прозы) до экзальтации, граничащей иногда с нервными припадками, о чем мы можем судить из одного описания подобного состояния, порожденного роспуском Столыпиным Государственной думы – второго, если я не ошибаюсь, созыва. «Поздравляю тебя, дорогой Юрий, - пишет Садовской приятелю, - с давно желанным разгоном крамольной жидовской думы! Слава Богу – услышал Он наши молитвы! Получив это радостное известие, я весь вечер опасался удара – так был взволнован».

Думается, эта же экзальтированность и в более поздние годы заставляла его совершать поступки довольно несуразные и ввязываться в весьма сомнительные предприятия, самым нелепым из которых было вступление в организованную ОГПУ в 1941 г. с провокационными целями подпольную группу «Престол», ядро которой составили монархически настроенные маргинальные персонажи, ожидающие и готовые содействовать вступлению немецких войск в Москву. Одной из ключевых фигур этой организации и стал Садовской (и даже, по некоторым свидетельствам, сочинил оду Гитлеру на это вступление, что, впрочем, маловероятно).

Думается, однако, что на подобные эскапады подвигало Садовского то чувство горечи, отчаянья и ненависти при виде доведенного новой властью до люмпенского, ему даже казалось - животного, состояния народа, представителей которого Садовской ежедневно наблюдал прямо из окна своего жилища в Новодевичьем монастыре выходящими из построенной здесь же, у стен монастыря пивной, что и отображено в его стихотворении 1929 г., где парадоксально находит развитие обычный для позднего Садовского мотив противопоставления двух Россий: России ушедшей, представленной здесь величавостью и покоем надгробий, и России советской с ее суетящейся, мельтешащей разболтанностью, воплощенной в образе пьяного мальчишки-рабочего, бессмысленно и настойчиво грозящего кулаком заходящему солнцу. Это стихотворение можно воспринимать как своеобразное развитие темы, намеченной в эпиграмме 1917 г., появившемся вследствие наблюдений за беснующейся толпой, которую Садовский воспринял как знак краха русской жизни, и отозвался следующей эпиграммой:

Так Вышний повелел Хозяин,

Чтоб были по своим грехам

Социалистом первым Каин

И первым демократом Хам.

А вот текст стихотворения, написанного двенадцатью годами позже:

«Никита Петрович Гиляров-Платонов

Тогда-то родился, скончался когда-то».

Ни кроткой лампадки, ни благостных звонов.

Одно неизменно сиянье заката.

Пчела прозвенела над тихой могилой.

В траве одуванчик: живая лампадка.

Гляжу и тоскую о родине милой.

О бедной России, упавшей так гадко.

Вдруг слышу мольбы и глухие проклятья:

Пропившийся, хилый мальчишка-рабочий

К угасшей заре простирает объятья,

Грозит кулаком наступающей ночи.

И, бабьим, родным, вековечным приемом

Вцепившись в него, бормоча ему в ухо,

Пытается мать соблазнить его домом.

О чем ты хлопочешь и плачешь, старуха?

Давно у нас нет ни домов, ни законов.

Запрыгали звезды и мир закачался.

«Никита Петрович Гиляров-Платонов

Родился тогда-то, тогда-то скончался».

Восприняв крах прежней России как свою личную трагедию, Россию послереволюционную Садовской до самой своей кончины, последовавшей в марте 1952 г., ровно за год до кончины Сталина, не просто не признал – он упрямо старался её не замечать, по мере возможностей держался от нее в стороне, чему не в последнюю очередь содействовала, конечно, и жизнь на территории относительно автономного от этой жизни Новодевичьего монастыря.

Жаль, однако, что не признал. Еще жальче – что не принял в ее последующем развитии. Право же, она со временем заслужила и принятие, и уважение. Тем более, что столь дорогие Садовскому русские черты и при новых правителях до поры она все-таки сохраняла.

Cообщество
«Круг чтения»
Cообщество
«Круг чтения»
1.0x