Авторский блог Виталий Яровой 20:47 11 февраля 2018

О СТИХОТВОРЕНИИ ПУШКИНА «ЦВЕТОК»

В наши дни много говорят о религиозности Пушкина, даже о его православии, в том числе – о отраженной в его творчестве, не вполне, тем не менее, осознавая, что религиозность в поэзии выражается не декларациями веры, не чувствами, вызываемыми ею, но передачей ощущений божественных энергий в бытовой реальности. Их только нужно прочувствовать, что для по-настоящему религиозного человека – не проблема. Стихотворение Пушкина Цветок, о котором мы сегодня будем говорить – нагляднейшее тому подтверждение. Вот его текст:

Цветок засохший, безуханный,

Забытый в книге вижу я;

И вот уже мечтою странной

Душа наполнилась моя:

Где цвел? когда? какой весною?

И долго ль цвел? И сорван кем?

Чужой, знакомой ли рукою?

И положен сюда зачем?

На память нежного ль свиданья,

Или разлуки роковой,

Иль одинокого гулянья

В тиши полей, в тени лесной?

И жив ли тот, и та жива ли?

И нынче где их уголок?

Или уже они увяли,

Как сей неведомый цветок?

Прежде всего, отметим вот что: словосочетание странная мечта не должно смущать верующего христианина. Оно не обозначае , если воспользоваться православной духовной терминологией, тот или иной образ впадания в прелесть, но напротив –здесь, скорее,подразумевается православнейшея категория духовного размышления. Говорю: конечно же, потому, что отнюдь не каждого нашедшего между книжными страницами засохший цветок унесет в столь глубокую сферу размышлений и чувствований, как Пушкина.

Итак, какого ж рода то, что он называет мечтаниями? Их смело можно назвать духовными, сам предмет, послуживший поводом для размышлений, дает на то все основания. Засохшесть, т.е. – мертвость цветка (принадлежность его, кстати, к какому-то определенному виду в тексте не определена; это цветок вообще, своеобразный иероглиф тленности, коей и в других своих элементах отмечена земная жизнь), вполне обосновано выстраивает в сознании поэта определенный ряд, который он и предлагает для рассмотрения читателю:

Где цвел? Когда? Какой весною,

И долго ль цвел? И сорван кем...

К чему эти слова, о чем эти размышления? О тленности ли цветка? – нет, о быстротечности жизни – ведь, если вдуматься, отделяет увядший цветок от его же самого в период цветения – неделя-другая, от силы – месяц. Срок, даже по сравнению с продолжительностью человеческой жизни – ничтожный. Люди, стоящие за цветком, и возникают в следующей строфе – правда, пока смутными тенями, но зато в чрезвычайно интересном контексте:

...и сорван кем,

Чужой, знакомой ли рукою?

И положен сюда зачем?

Казалось бы: что за дело поэту, а вместе с ним - и его читателю до того, кем и когда сорван этот цветок, да еще и почему положен он в книгу? Которая, добавлю от себя, в данном контексте может вполне воспринниматься как книга жизни с мертвым, долженствующим через некоторое время стать живым, содержимым. Что, собственно, творческой волей Пушкина и происходит в четвертой, заключительной строфе, где в его памяти тенями мелькнувшие в первой строфе фигуры обретают черты незнакомых ему, но чувствуемых через чувство сопричастности людей (о чем, правда, говориться, намеком), а дальше их участь уже напрямую сопрягается с участью засохшего цветка:

И жив ли тот, и та жива ли?

И нынче где их уголок?

Или и они уже увяли

Как сей неведомый цветок?

Сорванный, отметим, рукой тогда еще живых – подобно тому, как вечно живой Бог срывает жизни их самих. И это уподобление, как мне кажется, неизбежно должно возникнуть в сознании человека верующего.

Но вот прилагательное – неведомый... Странное определение в отношении сорванного цветка, не правда ли? Почему он неведомый?

Вот в том-то и дело, что каждый из живущих в этом мире – будь то человек, будь то зверь, будь то птица, будь то цветок и вправду в этой, земной жизни так и остаются неведомы друг для друга. Хотя, может быть, в полноте станут ведомы в жизни другой – в той, где все наполняет Божья благодать. Как ведомо все для Бога уже в этой, земной жизни.

И здесь стихотворение Пушкина неожиданно перекликается со стихами нескольких крупнейших поэтов двадцатого века, в творчестве которых только что обозначенная нами тема стала одной из главных. А у иных – самой главной. Как, например, у жившего столетием позже Пушкина Райнера Марии Рильке, в текстах которого религиозная наполненность не скрыта, как у Пушкина, но принципиально выведена на поверхность, и где подобные прилагательные – не редкость. В частности – с вот такими строками австрийского поэта в одном из четырех его Реквиемов:

Смотри, как странно зыбок свет над розой

Здесь, на столе – и так же над тобой.

Она здесь тоже не на месте: где-то

В саду иль в поле жизнь ее осталась,

Она же здесь – и что ей до меня.

Но, может быть, это лишь случайное совпадение тем? Нет, не случайное. И раз уж мы обратились к Рильке, попробуем говорить о пушкинском стихотворении, применяя к нему рилькевские мировоззренческие критерии. Что, собственно, осуществляет Пушкин в Цветке по Рильке? Он восстанавливает открытый взгляд на мир, на взаимосвязь в нем сущего, которая уже ускользала из сознания его современников и почти совсем исчезла в наши – то, что отмечает Рильке в написанном незадолго до смерти письме: «Еще для наших дедов дом, колодец, даже их собственное платье были чем-то бесконечно большим (чем нам); почти всякая вещь была для них сосудом, в котором они обнаруживали человеческое и в которое вносили человеческое».

У Пушкина такими сосудом, вмещающим и хранящим человеческое становиться цветок. А сосудом, куда направлено перетекание жизни цветка, в свою очередь – жизнь человека, с которой она соотноситься. И это не упущено Рильке. «Да будет для нас велико – быть цветком», - пишет он в одном из поздних своих стихотворений.

Но достиг ли этого Рильке, несмотря на все свои усилия? Думается, не достиг – и не только в жизни, но и в стихах – читая их, мы это видим, чувствуем – через напряжение, которым они отмечены.

Еще более явственны такие усилия у Александра Введенского в Ковре Гортензии, где рилькевский мотив разъедененности, намеченный в цитированном фрагменте Реквиема, еще более усугублен, ибо расколотость мира в сознании современного ему человека непосредственно проецируется автором на собственную личность, и оттого звучит еще пронзительней:

Мне жалко что я не зверь,
бегающий по синей дорожке,
говорящий себе поверь,
а другому себе подожди немножко...

....Мне жалко что я не звезда,
бегающая по небосводу,
в поисках точного гнезда
она находит себя и пустую земную воду...

...Мне жалко что я не крыша,
распадающаяся постепенно,
которую дождь размачивает,
у которой смерть не мгновенна.

Мне жалко что я не чаша,
мне не нравится что я не жалость.
Мне жалко что я не роща,
которая листьями вооружалась.

...Мне страшно что я двигаюсь
не так как жуки жуки,
как бабочки и коляски
и как жуки пауки.

И, наконец – строки, имеющие непосредственное отношение к теме нашего разговора:

Мне страшно что я при взгляде
на две одинаковые вещи
не замечаю что они различны,
что каждая живет однажды.
Мне страшно что я при взгляде
на две одинаковые вещи
не вижу что они усердно
стараются быть похожими.
Я вижу искаженный мир...

...Мне страшно что всё приходит в ветхость,
и я по сравнению с этим не редкость.
...Мне жалко что я семя,
мне страшно что я не тучность.
Червяк ползет за всеми,
он несет однозвучность.
Мне страшно что я неизвестность,
мне жалко что я не огонь.

Нетрудно заметить, что у интуитивно находящего гармонию с миром Пушкина напряжение темы снималось незримо присутствующего за текстом Бога, причем Бога в христианском, православном понимании. У лишенных такого понимания Рильке и Введенского, вернее – ограниченных в таком понимании, но тоже стремящихся к гармонии, хотя в силу понятных причин ее не обретающих (как не обретающих, кстати, свойственного Пушкину душевного умиротворения) такого снижения нет. Что, конечно, говорит о все более усугубляющемся понижении уровня религиозности в мире. И, пожалуй, не только христианской – любой. И, соответственно – снижения поэтического осмысления религиозных основ мира.

«Стал неразличим и самый след, ведущий к Священному», - читаем у Мартина Хайдеггера в посвященном творчеству Рильке и шире – поэзии, пространном философском эссе «Петь – для чего?», само название которого уже говорит о многом. - «Так и не ясно, познаем мы еще Священное как след, ведущий к божественности божественного, или нам все еще попадается только след, ведущий к Священному. Нам так и невдомек, чем мог бы быть след, ведущий к следу. Так и остается вопросом, каким мог бы показать себя такой след. Скудно время, ибо не обладает несокрытостью сущности боли, смерти и любви. Скудна сама эта скудость, ибо сокрыта сущностная сфера, к которой сопринадлежат и боль, и смерть, и любовь. Они сокровенны, ибо сфера их сопринадлежности есть бездна бытия».

Думается, эта сокровенность присутствует в кажущемся простым и прозрачным стихотворении Пушкина. Он, в отличие от большинства поэтов, а, может быть, даже и всех, абсолютно открыт миру – до того, что сливается с ним в постоянно проистекающим акте сотворчества с Богом, акте, который Рильке именует открытостью – в другом письме, написанном незадолго до смерти: «Под открытым понимаются... не небеса, воздух, пространство – как раз они-то, для того, кто созерцает и мыслит, суть «предметы», и значит...закрыты. Животное, цветок, вероятно, суть все это, не давая себе в этом отчета, и таким образом имеют перед собою и над собой ту неописуемо открытую свободу, эквиваленты которой (крайне эфемерные) можно найти у нас лишь, может быть, в первых мгновеньях любви, когда один видит собственный горизонт в другом, любимом, да во вздыбленности к Богу».

Не уверен во вздыбленности, но вот стремление к обретению намеченного Рильке горизонта в стихотворении Пушкина несомненно брезжит.

Картина Владимира Яковлева

1.0x