Время во второй половине 60-х годов (как раз когда случилась встреча с Валентином Провоторовым и работа над "Шатунами") тянулось довольно беспокойно — с тусовками, обычной работой в качестве учителя математики, встречами с самыми разными людьми. Общая атмосфера была благоприятной, люди, даже случайные, были довольно интересны, и странно: люди жили, в сущности, по христианской морали, хотя она и называлась "коммунистической". Но это была как бы купированная христианская мораль, христианская мораль без Бога. Удивительный факт состоял в том, что люди могли придерживаться моральных норм и верить в их абсолютность без веры в высший разум, без веры в Бога и бессмертие души. Они верили только в то, что после недолгой жизни они уходят в полное небытие. Этот бредовый парадокс жизни в XX веке был налицо и в Советском Союзе.
В других странах это принимало иные формы, но суть оставалась той же, а в чём-то там было даже пострашней. Тем не менее я чувствовал, что в советской жизни господство атеизма и материализма и давление на умы людей имело определённый успех в том отношении, что проникало в сознание людей; не всех, конечно, но очень многих. Не могу привести данных статистики, потому что никакая статистика не может охватить того, что творится в человеческих душах. Знаю только одно: раковая опухоль атеизма действовала на многих людей разрушающе, причём втайне разрушающе. При этом у них был некий механизм защиты от последствий атеизма — от неверия в высшие ценности и бессмертие души. Этот механизм срабатывал, но, увы, до какого-то определённого момента, и в глубинах эта "антивера" всё-таки сильно разрушала человека, осознавал он это или нет. Это было одной из причин ухода в пьянство — людям хотелось заглушить эти тайные душевные движения, чтобы не погрузиться в онтологический, духовный пессимизм. Люди защищались. Но я чувствовал, что в отдельных случаях это действовало даже на поверхностных уровнях, что было очень печально, потому что была подорвана основа человеческого существования во все века — вера в Бога, в бессмертие души и знание, что это действительно существует, знание, которое прошло через всю историю человечества. Глядя сквозь призму всего происходящего в мире, можно было подумать, что этот мир создан или по ошибке, или с целью какого-то испытания, или же это просто какая-то сюрреалистическая, абсурдистская картина, в то же время причиняющая боль.
Такова была общая атмосфера, но внутри неё, в нашем круге, в среде так называемых неконформистов, да и в кругах официальной интеллигенции зрело убеждение, что подобная ситуация не может длиться долго. Я не имею в виду какие-то политические настроения, диссидентство. Просто было ощущение, что это — век испытаний и что это неизбежно кончится, когда — неизвестно, может быть, не при нашей жизни, но кончится, и возникнет другая цивилизация.
Тем временем ещё до знакомства с Гейдаром Джемалем я, дабы "замкнуть" эзотерический круг Южинского, встретился ещё с рядом интересных людей. Одна из таких встреч была с небезызвестным Эдуардом Лимоновым. Он прибыл из провинции и словно какой-то силой сразу был вброшен в неконформистский мир и безусловно признан всеми, кто слышал его стихи. Поэт он был действительно изумительный. Ему очень помог Генрих Сапгир, который сразу оценил его стихи и понял, что это настоящая поэзия. После этого Эдуард Лимонов стал автоматически вхож в различные "салоны" и прославился в неконформистском мире.
Я с Эдиком познакомился на одном из чтений; я там читал какие-то свои рассказы. Он произвёл на меня весьма достойное впечатление. Тогда он был молод, эстетски продвинут и, несмотря на то что приехал из провинции, походил на закоренелого жителя столицы. Глядя на него, я думал: "В нашем полку прибыло". В те годы никто и вообразить себе не мог, какая судьба уготована этому человеку, и что такой тонкий, изысканный поэт станет революционером. Но это уже другая история. Пока, в 60-х годах, о нём по "салонам" гремела слава одного из лучших поэтов нашего времени. И это радовало, потому что не один Губанов царствовал в Москве в смысле поэзии, были и другие.
Другая встреча, которая по ощущениям и по духу в корне отличалась от встречи с Лимоновым, была с молодым, никому тогда ещё не известным Александром Прохановым. Эта встреча произвела на меня неизгладимое впечатление и даже зародила некоторые духовные сдвиги, которые проявились уже потом, в эмиграции и после неё, по возвращении в Россию.
Встретились мы у него на квартире. Саша тогда был молодым антикоммунистом и просто тонким человеком, чувствующим литературу и уже пишущим; у него была замечательная жена… Атмосфера их жилища была пронизана тонким светом какой-то подлинной, глубинной русскости. Мы пели народные песни, причём не только известные, но также редкие и малоизвестные — Проханов знал их очень много. Вся эта обстановка произвела на меня почти шоковое впечатление, потому что у этих людей я почувствовал глубину русской души. Я, конечно, сталкивался с глубинами русской души и в других ситуациях — например, у Достоевского, да и вообще, это проявлялось у многих людей, которых я встречал, но сейчас открылась какая-то иная сторона — атмосфера прохановского дома была пронизана не просто тоской, а великой тоской и каким-то метафизическим движением. Меня это просто захватывало, и как-то концептуально подходить ко всему этому, к этим народным песням, было нелепо; они были настолько иррациональны, настолько захватывали душу, что этого было достаточно, чтобы ничего о них не говорить, а просто их ощущать, ощущать их глубины и позволять им входить в душу как часть Великой и Тайной России.
Сам Александр мне очень понравился, и единственное его сходство с Лимоновым было в непредсказуемости судеб — я и подумать не мог, что этот настолько глубоко чувствующий Россию человек станет потом одним из известнейших русских писателей с политическим уклоном.
В конце 60-х годов для меня более или менее прояснилась ситуация, в которой я оказался. Во-первых, после написания "Шатунов" я понял, что я настоящий писатель совершенно нового направления и что мне необходимо публиковаться. Где угодно, хоть за границей. Годы мои шли к сорока; пора было решать проблему. Постоянно оставаться пусть и в замечательном интеллектуальном, но всё же подполье было нельзя — нужно было выходить на взрослый уровень. Будь вы писателем, кого бы вы хотели видеть в числе своих поклонников — Достоевского, Гёте, Шиллера или миллионы обывателей? Вот и я выбирал первое, потому что оценка меньшинства была точной и определяла место писателя в литературе. Но, с другой стороны, в условиях советской власти такому писателю, как я, чрезвычайно трудно было социализироваться. Моё авторское самолюбие было в высшей степени удовлетворено моей читательской аудиторией — эти люди реально глубоко секли в литературе, но всё-таки этого было недостаточно. К тому же у меня были опасения, что всё написанное мной может просто сгинуть в тупых облавах, которые проводились нечасто, но неожиданно.
С другой стороны, возросла интенсивность философских исканий, и ответом на них была неожиданная встреча с человеком по имени Гейдар Джемаль. Мы тогда называли его просто Дарик. Тогда, в 1968-м, он был ещё очень молод, однако его философские способности были весьма значительны. Я стал его "учителем", и он быстро вошёл в Южинскую группу. Но об этом речь впереди. Сейчас настало время рассказать о событиях, которые полностью изменили линию моей судьбы — творческой и личной.
На фото: Александр Дугин, Гейдар Джемаль, Евгений Головин и Юрий Мамлеев. (1990‑е)