Чтобы понять, каким был в жизни Пушкин, вовсе не обязательно обращаться к воспоминаниям его современников: в целом ряде своих произведений он наделяет собственными чертами и привычками порою очень неожиданных персонажей. В «Моцарте и Сальери», например, в «Египетских ночах», силуэт Пушкина смутно, а в иных местах – совершенно отчётливо брезжит за фигурами главных героев.
В особенности – за Чарским. Как Пушкин, Чарский великодушен, отходчив, дружелюбен. Правда, в отличие от Пушкина, он праздный аристократ, вполне могущий себе позволить некоторую расслабленность в отношениях с музой. Как, кстати, и много чего другого, о чем Пушкин мог только мечтать. «Чарский…. не был женат; служба не обременяла его. Покойный дядя его, бывший вице-губернатором в хорошее время, оставил ему порядочное имение. Жизнь его могла быть очень приятна…» Но, подобно Пушкину, «он имел несчастие писать и печатать стихи. В журналах звали его поэтом, а в лакейских сочинителем».
Главное, Чарский не лишен ощущения тех божественных эманаций, носящихся в воздухе, которые называются вдохновением, и которые, будучи упорядочены в сознании автора, уже посредством его усилий выливаются в готовый поэтический продукт. И этим, конечно, еще более напоминает Пушкина.
Зато дистанции между первичным импульсом и конечным результатом лишен Импровизатор, который тоже до определенной степени может быть уподоблен и Пушкину, и герою стихотворения «Поэт», у которого ведь тоже, согласно представлениям толпы, все, что попадает в поле зрения, мгновенно становится поводом для произвольно и самым естественным образом изливающихся и льющихся стихов.
Прозаическим аналогом стихотворения «Поэт» может считаться следующий фрагмент «Египетских ночей»:
«Зло самое горькое, самое нестерпимое для стихотворца есть его звание и прозвище, которым он заклеймен и которое никогда от него не отпадает. Публика смотрит на него как на свою собственность; по ее мнению, он рожден для ее пользы и удовольствия. Возвратится ли он из деревни, первый встречный спрашивает его: не привезли ли вы нам чего-нибудь новенького? Задумается ли он о расстроенных своих делах, о болезни милого ему человека: тотчас пошлая улыбка сопровождает пошлое восклицание: верно, что-нибудь сочиняете! Влюбится ли он? --. красавица его покупает себе альбом в Английском магазине и ждет уж элегии. Придет ли он к человеку, почти с ним незнакомому, поговорить о важном деле, тот уж кличет своего сынка и заставляет читать стихи такого-то; и мальчишка угощает стихотворца его же изуродованными стихами. А это еще цветы ремесла! Каковы же должны быть невзгоды? Чарский признавался, что приветствия, запросы, альбомы и мальчишки так ему надоели, что поминутно принужден он был удерживаться от какой-нибудь грубости».
Пушкина, как известно, интерес толпы к его личности очень и очень тяготил и он прилагал немало усилий, чтобы общество воспринимало его в первую очередь не как поэта. И, несомненно, Чарский в этом смысле максимально приближен к Пушкину и вполне может восприниматься в качестве его автопортрета.
«Чарский употреблял всевозможные старания, чтобы сгладить с себя несносное прозвище. Он избегал общества своей братьи литераторов и предпочитал им светских людей, даже самых пустых. Разговор его был самый пошлый и никогда не касался литературы. В своей одежде он всегда наблюдал самую последнюю моду с робостию и суеверием молодого москвича, в первый раз отроду приехавшего в Петербург... Чарский был в отчаянии, если кто-нибудь из светских его друзей заставал его с пером в руках. Трудно поверить, до каких мелочей мог доходить человек, одаренный, впрочем, талантом и душою. Он прикидывался то страстным охотником до лошадей, то отчаянным игроком, то самым тонким гастрономом; хотя никак не мог различить горской породы от арабской, никогда не помнил козырей и втайне предпочитал печеный картофель всевозможным изобретениям французской кухни. Он вел жизнь самую рассеянную; торчал на всех балах, объедался на всех дипломатических обедах, и на всяком званом вечере был так же неизбежим, как резановское мороженое».
Однозначно к Пушкину относятся и дальнейшие строки:
«Однако ж он был поэт, и страсть его была неодолима: когда находила на него такая дрянь (так называл он вдохновение), Чарский запирался в своем кабинете и писал с утра до поздней ночи. Он признавался искренним своим друзьям, что только тогда и знал истинное счастие. Остальное время он гулял, чинясь и притворяясь и слыша поминутно славный вопрос: не написали ли вы чего-нибудь новенького?»
Черты Пушкина угадываются и в таком Чарском:
«- Что вам угодно? -- повторил сухо Чарский.
- Я много слыхал о вашем удивительном таланте; я уверен, что здешние господа ставят за честь оказывать всевозможное покровительство такому превосходному поэту, -- отвечал итальянец, -- и потому осмелился к вам явиться...
- Вы ошибаетесь, Signor, - прервал его Чарский. -- Звание поэтов у нас не существует. Наши поэты не пользуются покровительством господ; наши поэты сами господа, и если наши меценаты (черт их побери!) этого не знают, то тем хуже для них. «» Впрочем, вероятно вам сказали в шутку, будто я великий стихотворец. Правда, я когда-то написал несколько плохих эпиграмм, но, слава Богу, с господами стихотворцами ничего общего не имею и иметь не хочу».
И в таком, каком он предстает прямо вслед за предыдущим, когда проявляет участие к только что униженному им Импровизатору:
«Жалкий вид его тронул Чарского, который, вопреки мелочам своего характера, имел сердце доброе и благородное. Он устыдился раздражительности своего самолюбия.
- Куда ж вы? - сказал он итальянцу. - Постойте... Я должен был отклонить от себя незаслуженное титло и признаться вам, что я не поэт. Теперь поговорим о ваших делах. Я готов вам услужить, в чем только будет возможно. Вы музыкант?
- Нет, Eccelenza! - отвечал итальянец, -- я бедный импровизатор.
- Импровизатор! - вскрикнул Чарский, почувствовав всю жестокость своего обхождения. -- Зачем же вы прежде не сказали, что вы импровизатор? -- и Чарский сжал ему руку с чувством искреннего раскаяния.
Дружеский вид его ободрил итальянца. Он простодушно разговорился о своих предположениях. Наружность его не была обманчива; ему деньги были нужны; он надеялся в России кое-как поправить свои домашние обстоятельства. Чарский выслушал его со вниманием.
-- Я надеюсь, -- сказал он бедному художнику, - что вы будете иметь успех: здешнее общество никогда еще не слыхало импровизатора.
Чарский ласково расстался с импровизатором, взяв себе его адрес, и в тот же вечер он поехал за него хлопотать».
Но дело даже не столько в сходстве персонажей с автором.
«Египетские ночи», чередующие прозаические и поэтические фрагменты, содержат ряд важных для Пушкина особенностей, вытекающих из поэтического творчества и формирующих образ поэта. В нем можно найти целый ряд пересечений с целым рядом пушкинских стихотворений на ту же тему.
Тема, предложенная Чарским Импровизатору, корреспондирует со стихами Пушкина, где предлагается сходное её развитие. Прежде всего, конечно, с «Пророком», где образ главного героя постоянно мигрирует между двумя одинаково привлекательными для Пушкина ипостасями – поэта и пророка. Этой двойственности не лишен и сам Пушкин, образ которого в сознании читателей постепенно эволюционировал от первого ко второму.
Помимо этого - со стихотворением «Поэт», главный нерв которого – непростые взаимоотношения поэта и толпы. Более того, в конце 2 главы «Египетских ночей» не кто иной, как Чарский в определенном смысле оказывается в положении разочарованного человека этой самой толпы.
И, наконец, с заключительной октавой «Осени»:
Я забываю мир, и в сладкой тишине
Я сладко упоен своим воображеньем,
И пробуждается поэзия во мне,
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет, и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться, наконец, свободным проявленьем,
И тут ко мне идет незримый рой гостей,
Знакомцы давние, плоды мечты моей.
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута – и стихи свободно потекут.
Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,
- почти дословно совпадает следующий прозаический фрагмент:
«Однажды утром Чарский чувствовал то благодатное расположение духа, когда мечтания явственно рисуются перед вами и вы обретаете живые, неожиданные слова для воплощения видений ваших, когда стихи легко ложатся под перо ваше и звучные рифмы бегут навстречу стройной мысли. Чарский погружен был душою в сладостное забвение... и свет, и мнение света, и его собственные причуды для него не существовали. Он писал стихи».
Не может не обратить на себя внимание фраза, уроненная Пушкиным, описывающего состояние Импровизатора перед публикой: «он уже почувствовал приближение Бога», в которой, пожалуй, уместно и усомнится. Бога? При предложенной теме, которую предстоит раскрыть Импровизатору?
Может, вместо Него – кого-то другого?
Этот другой является одним из героев пушкинской устной повести «Уединенный домик на Васильевском», отмеченной рядом деталей, которые позволяют нам трактовать ее сюжет через призму евангельских притч, тем более, что одна из линий корреспондирует с пушкинскими стихотворениями «Демон», «Мое блаженное незнанье…» и «Свободы сеятель пустынный».
Жизнь главного героя уподоблена жизни Евангельского блудного сына. Эта линия постоянно будет подсвечивать перипетии сюжета «Уединенного домика…», и, в придачу, напоминать жизнь молодого Пушкина в первой её половине. «Жизнь его состояла из досугов почти беспрерывных. Павел принадлежал к числу тех рассудительных молодых людей, которые терпеть не могут излишества в двух вещах: во времени и деньгах. Он, как водиться, искал и приискал услужливых товарищей, которые охотно избавляли его от сих совершенно лишних отягощений и на его деньги помогали издерживать ему время. Картежная игра, увеселения, ночные прогулки – все было призвано в помощь; и Павел был счастливейшим из смертных, ибо не видел, как утекали дни за днями и месяцы за месяцами. Разумеется, не обходилось и без неприятностей: иногда кошелек опустеет, иногда совесть проснется в душе, в виде раскаянья или мрачного предчувствия. Чтобы облегчить сие новое бремя, он сперва держался обыкновения посещать Веру. Но мог ли он без угрызений сравнивать себя с этой невинной, добродетельной девушкой?»
Этот фрагмент представляет очень точное описание технологии овладения человека грехом: одержимость страстями, тяготение ими, периодическая потребность веры, приближение к ней – и обратное возвращение в прежнюю блевотину. Отмечу говорящее имя героини, к которой испытывает влечение герой, а в связи с этим также и детали, характеризующие размеренность ее жизни: «Вдалеке от света вела она тихую жизнь, которая при всем своем однообразии казалась бы счастливою. По праздникам в церковь; по будням за работою; после обеда мать вяжет чулок, а молодая Вера читает ей Минею и другие священные книги», позволяющие воспринимать эту фигуру двояко: как русскую верующую девушку и как символическое воплощение самой веры. Стоит добавить, что именно в описанном формате виделась Пушкину и его собственная семейная жизнь. Но на протяжении всей повести присутствует и олицетворение соблазна в лице некоего темного персонажа, желающего не только погубить Павла, но и обольстить Веру, что, кстати, ему на некоторое время удается и охарактеризованного довольно пространно и весьма недвусмысленно: «Друг, которого Павел знал под именем Варфоломея (обратим внимание на это: знал под таким-то именем, что подразумевает для этого персонажа еще и другие имена, которые слишком известны читателям), часто наставлял его на такие проказы, какие и в голову не пришли бы простодушному Павлу; зато он умел всегда и выпутать его из опасных последствий; главное же, неоспоримое право Варфоломея на титул друга состояло в том, что он в нужде снабжал нашего юношу припасом, которого излишество тягостно, а недостаток еще тяжелее – именно деньгами. Он так легко и скоро доставал их во всяком случае, что Павлу на сей счет приходили в голову странные подозрения; он даже решался выпытать сию тайну у Варфоломея; но как скоро хотел приступить к своим расспросам, сей последний одним взглядом его обезоруживал. Притом: «Что мне за дело, – думал Павел, - какими средствами он добывает деньги? Ведь я за него не пойду на каторгу… ни в ад!» - прибавлял он тихомолком от своей совести».
Последняя оговорка свидетельствует, что в герой прекрасно понимает, с кем он имеет дело, тем более что и заключительная фраза повествователя не оставляет в этом никаких сомнений: «Я забыл еще сказать, что его никогда не видали в православной церкви», что подтверждается также не слишком логическим заключением: «Варфоломей говаривал, что он принадлежит не к нашему исповеданию», а также впадением его в некое подобие паралича при упоминании Бога и отказ венчаться в церкви.
Не буду углубляться в обстоятельства обольщения героя инфернальным искусителем, которые с достаточной полнотой были исследованы в статье «Кто такой пустынный сеятель свободы». Отмечу лишь кардинальное изменения характера Павла в конце повести: «…ветреный молодой человек испытал в короткое время столько душевных ударов, и сокровенные причины их оставались в таком ужасно мраке, что сие произвело действие неизгладимое на его воображение и характер. Он остепенился и нередко впадал в глубокую задумчивость» и исчезновение героев, несущих черты Пушкина в произведениях, написанных в конце творческого пути, надобность в которых отпала по причине обретённого понимания своего долга перед Богом вступившего в пору зрелости человека.