Две недели, как Кирилл Плотников вступил в ополчение и защищал Донбасс. Не было боев, артналетов. Была жизнь в казарме, жесткая постель, грубая пища. Ополченцы дали ему прозвище "Плот", и он привыкал к матерным шуточкам, суровым покрикиваниям, ночным тревогам. Их всех вдруг поднимали и отправляли в ночную степь на поимку неведомых диверсантов, которых так никто и не видел. Кирилл терпел неудобства, учился слушать команды. Несколько раз звонил по телефону матери, винясь перед ней, чувствуя, что его благополучная жизнь, та, что готовил ему отец, прервала свое безоблачное восхождение и устремилась в непредсказуемое, грозное будущее. Оно готовило ему встречу с чем-то непознанным и влекущим.
На вторую неделю службы его подразделение отправили на охрану моста. Через реку вела железнодорожная ветка, которую стремился перерезать противник.
Мост был склепан из ромбов и треугольников, прозрачный и легкий, висел над рекой, отражаясь размытым серебром. Мост напоминал Кириллу загадочный музыкальный инструмент. Когда по нему проходил редкий состав, мост сначала вздыхал, как орган, потом барабанно ухал, и на прощание, вслед уходящему составу, издавал рыдающий звук.
Ополченцы по обе стороны реки отрыли траншеи, выложили защитные стенки из мешков с землей, соорудив пулеметные амбразуры.
Общались через реку друг с другом по рации. Сходились вместе, обедая у костра. Вновь расходились, отдыхая в блиндажах. Кирилл, стоя на посту под звездами, смотрел, как переливаются светила в ромбах моста, который, как бредень, процеживал небо, вылавливая из него мерцающих рыб.
Дни стояли солнечные, прохладные. Река была синей, холодной. На крутых берегах желтела трава. К берегу была причалена лодка, в которую тихо ударяло течение, и по воде уплывали разводы. Пахло рекой, шпалами и тончайшими железными ароматами, которые источал мост.
Кирилл сидел в кругу ополченцев и чистил картошку. Приближалось время обеда. На усыпанной пеплом земле, где обычно разводили костер, уже были сложены дрова. Кириллу, как младшему, вменялось чистить картошку, разводить огонь, приносить из реки воду в старом помятом ведре. Но вешать котелок над огнем, засыпать в кипяток картошку, кидать ложку соли, вскрывать штык ножом банку с тушенкой и вываливать в булькающую воду розоватое мясо с прожилками жира, — все это делал кто-нибудь другой, из бывалых, не доверяя городскому юнцу сотворение похлебки.
Кирилл бережно снимал с клубня землистую кожицу, обнажал белую картофелину, стараясь не срезать лишнее. Ему доставлял удовольствие этот нехитрый труд, который прежде был ему неведом. Еще недавно он слушал профессоров Оксфорда, читавших ему международное право, теорию управления, экономику крупнейших мировых корпораций. Сидевшая рядом хрупкая студентка Лора из Южной Каролины, нет-нет, да и улыбалась ему милым розовым ртом. Теперь же он чистил картошку на берегу безвестной реки у стального моста, в амбразуре, среди мешков, поблескивал пулемет, на бруствере окопа лежала труба гранатомета. И эти немолодые, усталые люди приняли его в свое братство, наградили доверием, поручили чистить картошку.
— А я тебе скажу, пустая ты голова. Если есть для тебя Бог, то и ты для него есть. А нет для тебя Бога, и тебя для него нет. И он тебя не защитит, не заслонит, когда тебя рвать на куски будут. Так и помрешь без Бога, — ополченец Лука, с длинным желтоватым лицом, большими, как у лошади, зубами, наставлял другого, по прозвищу "Чиж". Рыжий, вихрастый, с маленьким острым носиком, он и впрямь напоминал птицу. Крутил головой, вращал круглыми глазами, словно порывался взлететь.
— И так помру, и сяк помру, — он отвергал нравоученья Луки, — Там Бога нет, — он указывал пальцем в небо, — а здесь зато есть. Ты для меня Бог, и Лом для меня Бог, и Леший Бог. Если укры меня ранят, вы меня на себе потащите. Если я к вам голодный приду, накормите. Вы мои боги.
— Какой же ты, Чиж, человек поперечный. Ты слушай, чего умные люди говорят и наматывай. У нас в селе посреди улицы крест стоял, большущий, из лиственницы, еще старики поставили. Были большие пожары, из леса хвосты огня по небу летели и падали на избы. Село загорелось, один дом за одниим. Страсть. Огонь шел с гулом, не подойти, все сметал. Дошел до креста и встал. Стих. По одну сторону креста головешки дымятся, по другую цельные дома стоят. Их святой крест отстоял.
— Совпадение, — упорствовал Чиж, — Мало ли чего не бывает.
— Ты маловер, маловером умрешь. Слушай дальше. За Луганском казачки блок-пост держали. Все, как положено, зарылись, ежи поставили, блоки бетонные навалили. Украм не сунуться. Ночь, на посту один казачок стоял, который обет дал, если с войны вернется, уйдет в монахи. Вдруг видит, засветилось, как облако. Он автомат взвел. А облако подошло, и из него Богородица вышла. Говорит: "Буди своих, и уходите. А то через полчаса поздно будет"! Казак своих разбудил и увел в овраг. Только ушли, укры из "градов" по блокпосту вдарили. Раз, другой, третий. Бетон расплавился. А били впустую. Нет никого. Богородица того казачка спасла, чтобы он обет сдержал.
— Казачки что хошь тебе набрешут. У них языки без привязи, — упрямствовал Чиж.
— Тьфу тебе! — рассердился Лука и отвернулся от маловера.
Слабо застучало. Появился товарный состав. Тепловоз тянул вагоны, груженные углем. Въехал на мост, который изумленно вздохнул, гулко застучал, зазвенел множеством стальных струн, каждая на свой лад, и когда последний вагон покинул мост, вслед ему прозвучало прощальное рыдание.
Кириллу казались драгоценными минуты, которыми исчислялась его жизнь, прохождение по мосту состава, затихающий в металлических фермах звон. Драгоценными были лица ополченцев, озаренные предвечерним солнцем, родные, понятные, среди этих донских степей, синей реки, остроносой лодки, от которой по воде тянулись голубые разводы. И хотелось продлить, задержать эти минуты, как в куске янтаря задерживается и останавливается время.
— Что-то я не пойму, мужики. Мы тут воюем, воюем, не за себя, за Россию воюем, а где она, Россия? Смотрит, как нас укры "градами" посыпают? Стукнуть по столу: "Конец! Признаем Новороссию, как признали Абхазию"! И танки сюда, артиллерию, личный состав! А то тянем резину, людей напрасно теряем. Если б Россия откликнулась, мы бы сейчас в Киеве картошку чистили! — ополченец с позывным "Клык" недовольно качал головой, на которую была нахлобучена старая фетровая шляпа. — Не пойму, мужики, Россию.
— Ты, слышь, за Россию не думай, — степенно и рассудительно возражал ему ополченец Тертый. — Она тебе не Абхазия. Знает, что делает. Она, слышь, тебя не оставит. Наш Президент к энтому, ихнему американскому чумазику подходит и показывает съемку, где русская ракета муху за тысячу километров сбивает. "Вот, говорит, какая у нас умная ракета-мухобойка. Она, слышь, тебя, чумазика, где хошь найдет, в форточку влетит и в лоб втемяшет. Оставь, слышь, Новороссию". Такие дела.
— Тертый, откуда ты знаешь, что наш Президент ихнему говорил? Ты был там? — раздражался Клык, сбивая на затылок шляпу.
— Мне брат говорил. Он в Москве в МВД работает. Такие дела, — невозмутимо отвечал Тертый.
Еще один состав с другой стороны въезжал на мост. Он был собран из платформ и вагонов. Вагоны были полны металлолома, а на платформах, крытые брезентом, стояли тяжеловесные бруски, и виднелись автоматчики. Состав замыкал одинокий пассажирский вагон с мутными окнами, за которыми размыто белели лица. Мост прорыдал вслед вагону, словно прощался с ним навсегда.
Кирилл срезал с клубня затейливый завиток, бережно откладывал на траву белую картофелину. Думал, что все они явились в эту донецкую степь, чтобы воевать за русское дело. И ему дано изведать это возвышенное чувство, жертвенную любовь, готовность погибнуть за Родину. Как погибало до него множество безвестных героев. Он приобщен к их святому сонму.
— Вот ты, Тертый, про брата рассказываешь, который в Москве живет, — ополченец Плаха хмурил побелевшие на солнце брови, щурил синие невеселые глаза, — А у меня брат в Житомире. Не хохол, а русский. Вместе росли, вместе в школу ходили. Почти в один год женились. На поминках матери рядом сидели. Я ему звоню: "Коля, ну чего ваши хохлы с ума посходили. Нас бомбят, города разрушают, детей убивают. Откуда у них эта злость?" А он на меня матом. "Ты, говорит, москаль проклятый! Кровопийца! Ты нашу Украину кровью залил! Чтоб ты подавился крымским яблоком!" "Коля, говорю, в тебя черт вселился. Ты же русский!" " Украинец я, а не русский! А тебя знать не хочу!" "Что же, говорю, стрелять в меня будешь, если встретимся? Гранату кинешь?" "Кину! Чтобы мозги твои москальские полетели. Не звони больше!" Это ж надо подумать! — Плаха кусал травинку, глядя на реку печальными синими глазами.
— Да, такие дела, — вздохнул Тертый.
— Теперь не встретимся. А я ему в долг денег дал. Пропали деньги, — повторил его вздох Плаха.
Кирилл их слушал, не вникая в суть путанных, перелетающих с одного на другое суждений. Ему было светло. Казалось, в этом озаренном пространстве он существует одновременно ребенком и отроком, и юношей, и всей остальной, ему дарованной жизнью. И все в этой жизни обретет свою полноту и гармонию. Он одержит победу, совершит свой подвиг, вернется домой, где все будет, как прежде. Будет мир, любовь всех ко всем, и это он своим подвигом вернул дорогим ему людям чистоту и любовь.
— Мужики, про гранату это вы хорошо, — бодро воскликнул ополченец Ворон, недовольный печальными вздохами товарищей, — Пойти что ли, в речку гранату кинуть? Рыбки захотелось. А то тушенка из ушей лезет. А, мужики?
— Незаконно, — строго сказал Лука, — Рыбу глушить незаконно.
— Закон — война! — Ворон смотрел на бруствер, где у пулемета стоял ящик с гранатами, — Омуток отыскать и шмальнуть!
— Рыба в войне не участвует. Ты, Ворон, не перед людьми, а перед Богом ответ держишь. Он тебе на суде эту рыбу покажет и спросит: "Зачем ты ее гранатой убил? Мой, Божий закон, нарушил?"
Ворон отмахнулся от Луки. Повернулся к Кириллу, который аккуратно снимал с клубня землистый завиток, открывая белую картофелину:
— Плот, ты картошку чистишь, будто с каждой юбку снимаешь. Небось, девок быстрей раздеваешь? Жрать хочется. Бери ведро, беги к реке за водой! — и, достав зажигалку, стал разводить костер.
Кирилл дочистил картошку. Схватил мятое ведро и пошел вниз по берегу. Он принял, как должное, этот грубоватый приказ Ворона, готовый служить этим родным людям, исполняя их просьбы и наставления.
Он спускался к реке по тропке. Тропа была розовой, утоптанной, вела к лодке. На тропе лежала рыба, блестела чешуей, краснела плавниками. Видно, рыбак, поднимаясь от реки, обронил ее, и она плоско лежала, высыхая на солнце.
Кирилл спустился к воде. Лодка острым носом была вытянута на берег. В ней не было весел. На дне лежал деревянный черпак, и повисла сухая водоросль. У лодки на воде толпились водомерки, скользили, борясь с течением, прыгали, оставляя на воде крохотные лунки.
Кирилл зачерпнул ведром воду, вытянул ведро, чувствуя литую тяжесть. Стоял, вдыхая речные запахи, глядя, как серебряный мост отражается в синей воде, словно зыбкое облако. Захотелось сесть в лодку, оттолкнуться и плыть, отдаваясь течению, в безвестную даль.
Он взял ведро и стал подниматься по тропке, расплескивая вод, чувствуя, как намокла штанина. Рыба лежала на тропе, и он осторожно ее обошел, боясь наступить. На высоком берегу были видны ополченцы, горел костер. И вдруг он почувствовал тревогу, испуг, переходящий в страх, в ужас. Что-то страшное, неотвратимое и еще невидимое, приближалось. Оно давило сверху, не пуская его, и он нес ведро, ставшее вдруг непосильно тяжелым.
Стоя на тропе, еще не одолев береговую кручу, он увидел, как вдоль насыпи движутся три боевые машины пехоты. Грязно-зеленые, заостренные, с плоскими башнями, из которых торчат тонкие пушки. Над головной машиной трепетал сине-желтый флаг. Было видно, как из кормы вылетает хвост гари.
Ополченцы еще не замечали машин, продолжая миро сидеть у костра. Кирилл застывшими зрачками наблюдал отточенное, направленное на ополченцев стремление. Он оцепенел, не смел шевельнуться. Вся его жизнь с того чудесного утра, когда проснулся в детской кроватке и увидел в зеркале радугу, и мама, расчесывает гребнем пышные волосы, — вся его жизнь остановилась, и время исчезло. Вся его жизнь до этой черты, когда у моста сидят ополченцы, горит костер, лежат на траве очищенные клубни картошки, и вода проливается из мятого ведра, — вся его жизнь остановилась и больше не имеет продолжения.
Из головной машины ударило, полыхнул огонь. Вблизи ополченцев встал столб грязи и дыма. Ударили две другие пушки. Взрывы занавесили костер и ополченцев, и Кириллу показалось, что они навсегда исчезли. Но завеса грязи опадала, и стало видно, как кособоко бежит к траншее Ворон, как скатывается в окоп Лука, как ползет, поднимая зад, Плаха.
Кирилл бросил ведро и хотел бежать туда, где оставался его автомат. Но боевые машины отсекали его. Гремели пушки. За кормой растворялись створки, и высыпались солдаты в касках.
Он стоял на круче, облитый водой, и смотрел, как чернеют взрывы. Среди них красным язычком продолжал гореть костер.
Среди грохота и пулеметного стрекота раздался вой, и возник тепловоз, одинокий, безумный, подавая непрерывный сигнал. Лязгая, помчался среди взрывов, ворвался на мост, промелькнул среди серебряных ферм и скрылся, оставив по себе рыдающий вопль.
Пехота шла за машинами, стуча автоматами. Кирилл в рост, не понимая, что делать, стоял на круче, и больная мысль, — ведь там, среди взрывов, продолжает гореть костер, и лежат на траве очищенные клубни.
Увидел, как из окопа в сторону машин метнулся красный клубочек, разматывая за собой курчавую трассу. Ударил в машину. Ахнуло гулко. Машина закрутилась на месте, а потом повернула и слепо пошла к реке, туда, где стоял Кирилл.
Она приближалась, из нее вырывался рыжий огонь. Кирилл смотрел, как она надвигается заостренным носом, над которым играет пламя. Не мог убежать, не мог тронуться с места. Машина шла прямо на него, качая пушкой, дыша копотью. Прогремела рядом, обдав зловоньем горелой брони. Нырнула вниз по берегу. Скользила к реке, где была причалена лодка. Ткнулась в невидимую преграду, замерла, охваченная со всех сторон огненными язычками.
Кирилл увидел, как бегут к нему солдаты. У переднего под каской краснеет лицо, чернеет в дыхании рот, вздрагивают белесые брови. Вид воспаленного лица, скачущей на голове каски, сжатого в кулаках автомат разбудил Кирилла. Он повернулся и кинулся вниз к реке, по тропке, к воде, к спасительной лодке, которая его унесет от этого моста, стреляющих автоматчиков, от яростного, красного, словно ошпаренного лица.
Легким скачком перепрыгнул блестевшую на тропе рыбу. Обогнул грязные траки машины и чадную копоть. Приближался к спасительной лодке. Почувствовал, как вонзилась в него нестерпимая боль, пронзила от позвоночника к шее. Последним усилием кинулся к лодке, увидев на дне деревянный черпак и засохшую водоросль. Спихнул лодку в воду, и, падая на дно, теряя сознание, последним взглядом ухватил на воде серебряное отражение моста.
Очнулся, когда было темно. Лежал на дне лодки, слыша мягкие шлепки воды о деревянные борта. Было прохладно, пахло рекой. Лодка плыла, поворачиваясь в медленных водоворотах. Он вспомнил свой бег, ужас погони, блестящую рыбу на тропе, липкий огонь подбитой машины. Вспомнил боль, пронзившую спину, серебряное отражение моста. Теперь боли не было. Но он боялся пошевелиться, чтобы она не вернулась, чтобы лодка, плывущая по ночной реке, оставалась невидимой с берега.
Пошарил рукой по дощатому днищу. Нащупал деревянный черпак. Пальцы коснулись приставшей к днищу водоросли. В теле была легкость, почти невесомость, от которой все вокруг слабо звенело, — и высокое небо с первыми звездами, и река, пахнущая кувшинками, и берег, где что-то слабо светилось.
Он приподнялся, выглядывая из лодки. Здесь, в лодке, было темно, на берег был озарен. Увидел, как вдоль берега вьется дорога, и по ней мчится велосипедист. Мальчик в пузырящейся рубахе с хохолком распушенных ветром волос. Было видно, как мелькают спицы, мальчик, полузакрыв от счастья глаза, направляет свой перламутровый велосипед по теплой пыльной дороге, в брызгах перелетает ручей, несется вдоль ржаного поля, и вдруг из колосьев, из стеклянной зелени взлетает птица небывалой красоты, с развеянным хвостом, огненными перьями, с переливами голубого, изумрудного. И этот мальчик — он, его велосипед, подаренный отцом, его рубаха забрызгана ручьем, перед ним с хлопаньем жарких крыльев летит небывалая птица сказочной красоты.
Кирилл уронил голову, и берег с мальчиком скрылся. Он понимал, что это виденье, его слабость, потеря крови рождают бреды. Хотел их снова увидеть.
Осторожно, боясь напрячь раненую спину, выглянул через борт. Темнели избы деревни. У самой воды сидели мальчик и девочка, и она надевала ему на голову веночек из васильков и ромашек. Деревня, где он жил в детстве на даче, была совсем не у реки, но теперь, с воды, он различал резной наличник крайнего дома, колодец, у которого стоит мама в алом платье, и деревенскую девочку, к которой испытывает такую нежность. К ее золотистым загорелым рукам, к маленькой выпуклой под ситцевым платьем груди, к веночку, который она надвигает ему на лоб. И потом, уезжая из деревни, он прощался с ней у околицы, и она, провожая его, подарила ему цветок нежно-розовой мальвы. Он поцеловал ее первый раз в жизни, чтобы больше никогда не увидеть.
Кирилл, упираясь руками в днище, перевернулся и лег на спину. Его голова находилась там, где сужались борта. Берег был темный, без огней, и в прибрежных зарослях кричала ночная птица.
Он плыл мимо белоснежных дворцов, узорных решеток, мраморных статуй. Петербург распахивал свои великолепные площади, сверкающие проспекты, изумрудные сады. Он обнимал свою невесту, целовал ее пунцовые губы, ласкал сквозь вырез платья маленькие теплые груди. В этом городе он испытал свою первую ликующую любовь. Их свиданья превращались в ослепительный праздник среди колоннад, бронзовых всадников, сиреневых стекол Эрмитажа. Там, у ветряной синей реки, на которой дробилось и плескалось золотое отраженье иглы. Он мчался к ней в ночном поезде, предвкушая утреннюю встречу на Невском. Они станут пить красное вино, и у нее от вина будут темнеть губы. Они укроются в ее маленькой тесной квартирке на Литейном. Сладостно, без конца, он будет погружаться в счастливое безумие, обожая ее белые плечи, розовые, твердеющие от поцелуев соски, ошеломленно изумляясь ее доступности, ее наготе, всей ее прелести, принадлежавшей только ему. Вечером они отправятся гулять по смуглому теплому городу, любуясь маслянистым отражением фонарей, внезапным золотом купола, беломраморным львом на воротах. Осенью, когда лили дожди, и город казался отлитым из черного стекла, он приехал к ней вечером. Прямо с перрона поспешил на свидание, которое она назначила ему на мосту. Нева была черная, ледяная, на ней стояли корабли, увенчанные гирляндами, два эсминца и подводная лодка. Белые бриллианты отражались в черной воде. И там, на мосту, среди бриллиантовых отражений, она сказала, что выходит замуж, и просит ее не винить. Он испытал такую смертельную боль, такое небывалое несчастье, что стал падать, проваливаться сквозь железо моста, в черную воду с бриллиантовыми отражениями. В свое неутешное горе.
Теперь, лежа в лодке, Кирилл не испытывал боли, отпускал от себя царственный город, в котором жила его возлюбленная, все такая же ненаглядная.
Река, по которой плыла лодка, раздвинула берега. Маленький костер рыбаков отражался в воде, слышались неясные голоса. Кирилл вдруг увидел лондонскую улицу. Чернолицая женщина с тугими косичками выскользнула из двухэтажного автобуса и пошла, качая пестрой сумой. Гайд-парк был полон тихого солнца. Памятник Веллингтону был в зайчиках света. По аллеям медленно гарцевали наездницы. Лежа на подстриженном газоне в тени каштана, он смотрел, как переливаются мышцы на глянцевитом лошадином боку, как изысканно она перебирает копытами. Словно гордится молодой наездницей, которая, проезжая мимо Кирилла, бросила на него скользящий взгляд. И он, поймав и отпустив ее взгляд, вдруг испытал мучительное недоумение. Это мгновение, промелькнув, больше никогда не повторится. Не повторится этот скользнувший женский взгляд, ее приподнятые золотистые брови, выпуклый солнечный глаз лошади, и запах подстриженного газона, и белка, скользнувшая в ветвях каштана. Через тысячу лет никто никогда не вспомнит про эту белку, молодую наездницу, и его, лежащего на мягком газоне. И от этого печаль, непонимание жизни, ее бесконечной непознанной тайны.
Река, по которой плыл, одаривала видениями. Некоторые были воспоминаниями и поражали своей подлинностью. Другие были подобны снам, которые когда-то видел и забыл, а теперь они всплывали из забытых ночей.
Он вдруг увидел город, фантастический, небывалый, состоящий из небоскребов. Одни были похожи на искрящиеся кристаллы, другие напоминали прозрачные стебли, третьи казались огромными резными листьями папоротника. Один небоскреб был, как плавник огромного дельфина. Другой, как хрустальное птичье перо. Все переливались в ночи, меняли цвет, были увенчаны коронами, венками, плюмажами. Трепетали рекламы на неизвестных языках, бежали огненные строки, в которых мерцали необычные письмена. Кирилл любовался городом, вспоминал сон о нем. Город вдруг взлетел, превратился в волшебную птицу, ту, что он увидел когда-то в детстве на краю ржаного поля, и канул, оставив гаснущий след.
Кирилл был благодарен Тому, кто послал ему этот сказочный сон.
Река омывала гору, и по склону к воде спускалось множество людей. Все были в белых одеждах, мужчины и женщины. У многих мужчин были бороды, на головах женщин были кокошники с жемчугами. Они торопились к реке, чтобы посмотреть на Кирилла. Были ему странно знакомы, словно он видел где-то их любимые лица. Но только не помнил, где.
На берегах стояли густые леса. Небо, усыпанное звездами, казалось светлее этих лесов. Из чащи к воде выходили звери, стояли на берегу, — лоси, волки, медведи, дикие кабаны, лисы. Смотрели человечьими глазами, как проплывает лодка, И Кирилл, отпуская их, шептал: "Милые, милые!"
Он лежал, вытянувшись, головой к заостренному носу, ногами к корме. Ему показалось, что вся лодка полна цветов, розы, лилии, гладиолусы накрывают его до самой груди. Он тронул лоб и нащупал на нем тонкий бумажный поясок, но не стал его снимать.
Река расширилась, и берега почти исчезли. Там, куда он плыл, небо начинало светлеть. В лодку к нему вдруг подсели отец и мать, молодые, прекрасные, любящие друг друга. Кирилл испытал к ним такую нежность, такое обожание. Радовался, что теперь все они, трое, вместе, и уже неразлучны.
Он лежал на тропе, не добежав трех шагов до лодки. Рядом горела подбитая боевая машина пехоты. По тропе спускались солдаты в касках.
Рис. Александра Проханова. Чёрный Ангел
Роман «Губернатор» будет опубликован в журнале «Наш современник» №№ 1, 2 за 2016 год