Сообщество «Круг чтения» 13:03 24 ноября 2022

Он был из народной бездны

9 ноября 1950 — 24 ноября 2012

1

Артюр Рембо, заходя в деревню со странным названием Шелехметь (новая правильная рифма к слову «смерть»), перекликался со студенистыми, зигзагами чертившими воздух стрекозами, и, навещая Михаила Анищенко, повествовал ему о плаванье пьяного корабля.

Шекспировская бездна раскрывалась в небесах, и звёздчатые чудеса, мерцая самоцветами, сходили в строки видящего вечность одинокого, как крест на горе, поэта.

Он был из народной бездны, из самой гущи её и плазмы; что не мешало ему, сочетая разные линии, заваривать крепкий, культурологический бульон, добывая словесную руду, там, где казалось порой, её и быть не может.

Необычные, алогичные повороты внутри строк становились основополагающими векторами развития звука и смысла:

Я волк, убивший человека

всю жизнь писавшего стихи…

---------------------------------

Нет у меня даже звука,

чтобы исторгнуть его…

Так не напишешь: можно только услышать, подчиняясь силе и самому-то не очень ясного дара, в котором от кары столько же, сколько и от кармы.

Одной из вершин поэзии Анищенко зажглась мистическая поэма «Суд синедриона», где Евангельская правда точно увидена по-новому, через свою призму, сквозь тайны кубических гранёных веков; и Христос становится ближе нам, как будто расстояние между ним и нами снизилось до нуля.

Анищенко зажигал даже не факелы, но звёзды стихов.

Он был мрачен.

Он был трагичен.

Жизнь – часто неоправданно и непонятно щедрая к людям бездарным, типа Пригова, ему не оставила вариантов; но за любым из самых скорбных изломов его стихотворений мерцало синее небесное золото, тайным счастьем пролитое в строки и строфы: и мерцание это невозможно не почувствовать, соприкоснувшись с ним, погружаясь в великолепные словесные слои, созданные поэтом.

2

Парадоксальность строки свидетельствует о парадоксальности мышления – что, как асимметрия симметрии, намного интереснее линейной гладкописи:

Встань, пройди по черноталу

И, планиду не коря,

Полюби свою опалу,

Как награду от царя.

Но стих Анищенко гармоничен и мелодичен, какие бы интеллектуальные и этические парадоксы не прокалывали его, оставляя ощущение запредельности: так нельзя написать, можно только услышать…

От кого?

От ветра, Гамлета, космоса, слоёв истории, вечно колышущихся рядом, перетекающих в настоящее, живущих в нас…

Стихи Анищенко трагичны – и вместе светлы, есть в них та мера счастья, что серьёзнее пряников и премий: прикосновение к коловращению мирового духа…

Почти всегда нечто неожиданное поджидает читателя в строфе: никакой прямолинейной логики:

Я жил, над родною разрухой немея,

Атланты в церквах не вставали с колен.

На месте убитого льва из Немеи

Возникло смердящее царство гиен.

Будучи человеком из плазмы народной, Михаил Анищенко столь густо насыщал стихи культурологическими ассоциациями и аллюзиями, что, казалось, прошёл многие образования насквозь…

Однако, скорее дело было в чтении: лихорадочном и беспорядочном, обогатившем необыкновенно ум и душу поэта…

Он расшифровывал свою душу, подключаясь к Блейку, мистикам, Булгакову, и всё, разумеется, проводя через собственные бездны, звенящие тяжёлыми дисками.

Его поэма «Суд Синедриона» горела призмою призм, предлагая увидеть Иисуса по-новому: дерзновение поэта не знало границ. И смерть не поставила их: стихи растут, прорываясь, продираясь сквозь наше глухое к художественному слову, кровоточащее от идиотского прагматизма время, к сердцам людей, окончательно не уничтоженных тотальным потреблением…

3

Целлофановая бездна потребления как следствие жизни, закрученной вокруг торговой оси, и денег, взятых в роли основного арбитра, исключает интерес к поэзии вообще – ибо она сущностью своей противоречит подобной жизни; однако дело её длится – как было всегда на протяжении летящих лент человеческого развития.

За более чем четверть века истории постсоветской различными группами и группками надувалось много забавных искусственных резиновых гениев, низвергались кумиры прошлых лет, превозносились посредственности и загонялись в тараканье щели большие таланты из провинции, но, думается, по прошествии времени что-то от бурлившего поэтического котла сохранится…

Очевидная зыбкость всяких прогнозов делает их не особенно нужными: будет день – будет пища, в том числе и поэтическая, но предположив, что за последние двадцать пять – тридцать лет не было в поэзии никого ярче Михаила Анищенко и Бориса Рыжего, полагаю, что найду многих единомышленников.

Борис Рыжий – единственный случай справедливо сделанного «толстожурнальным» миром поэта – жил в слове, чувствуя его магические таинственные токи и импульсы, как способны лишь единицы из даже весьма одарённых словесно людей; невозможно объяснить, почему простейшие сочетание слов дают эффект потусторонней, запредельной музыки:

Мне дал Господь не розовое море,

не силы, чтоб с врагами поквитаться –

возможность плакать от чужого горя,

любя, чужому счастью улыбаться.

Бывает и эпитет столь красноречив, что в сочетание с определяемым словом, испускает волны света, как здесь – розовое море.

Нечто от Блока тепло жило, развивалось в поэзии Рыжего – столь не похожей на стихи классика; чёрная музыка: и страшная, и величественная, ступенями поднимала вверх, чтобы бросить в бездну, и опять сулить варианты взлёта…

Не счесть перлов Рыжего – интонационно тёплых, эмоционально перенасыщенных, страдающих, взвывающих; и простое перечисление было бы бессмысленно, как попытка запоминанием наизусть уничтожить ощущение чуда.

А именно такое ощущение рождалось от большинства стихотворений поэта.

…И – Михаил Анищенко: не имеющий точек соприкосновения с Рыжим, хотя тоже провинциал – но отчасти, несмотря на литинститутское образование, дремучий провинциал, человек из кондовой дебри и гущи народной, не замеченный ни столичными журналами, ни литературной тусовкой, ни раздатчиками премий, ни западными переводчиками; Михаил Анищенко, творивший в деревне Шелехметь (красивая рифма к слову «смерть») поэзию столь же возвышенную, сколь благородно-сложную, поэзию таких высот, где от поэмы «Суд синедриона» сознание взрывалось – казалось, сам поэт был участником новозаветной трагедии, разыгранной два тысячелетия назад.

Анищенко осмысливал такие пласты истории, метафизики, русской жизни, небесных ключей, что сумма его произведений тянет на драгоценные свитки грядущего: когда будет осознано, что сделал поэт.

Он нищенствовал, пил, он в своём дремучем углу собеседовал с Гамлетом, космосом, Христом, кузнечиками, Блейком, любым сосудиком травы и пышными мирами звёзд…

Он читал древесную кору, как письмена ещё не открытого языка, и густейший взвар его стихов был питателен для каждого ума, алчущего не только красоты, но и истины…

Утверждать, что время всё прояснит, едва ли было бы логично: то, как развивается человечество, избрав исключительно технологический путь, не позволяет говорить о грядущем поэтическом триумфе; но Борис Рыжий и Михаил Анищенко – через вечные символы, тоску по небу и ощущение его как закрытого сада – выразили своё время так плотно и полно, что никакое технологическое перенагромождение и отсутствие – по большому счёту – интереса к поэзии – не может отменить сияния их поэтических сводов.

4

Жизнь поэзии – сообщающиеся каналы, энергия мысли одного поэта перетекает в реальность стиха другого, преобразуясь в новую оригинальность.

Юрий Кузнецов - поэт образной мысли, сложной системы сказовых островов смысла, и Михаил Анищенко, считавший Кузнецова своим учителем, переосмысливая пространство жизни и истории по-своему, сгустками собственных образов, отчасти переводил мысли Кузнецова в новые регистры.

О, разумеется, Анищенко совершенно самостоятелен: более того, если судить по стиху его, часто вибрирующему абсурдными словосочетаниями, что резко вторгаются в память читающего, у них мало общего – вероятно, влияние Кузнецова было более важно для Анищенко-человека; но вот поэма его «Суд Синедриона» идёт – начинает, по крайней мере, движение-восхождение – от евангельских поэм Юрия Кузнецова. И там, и там раскрывается русский космос осмысления самых важных в истории человечества текстов; он более тяготеет к сказу у Кузнецова, и в большей степени связан с толкованием Евангелия у Анищенко. И там и здесь сакральная свобода поэтического дыхания: она велика, и отливается в значительные – когда не совершенные – строки и строфы: она велика, как пространство воздуха. И в этом пространстве происходящее связано с каналом приближения наиважнейшей мистерии истории к нам, сегодняшним.

И мы, сегодняшние, можем черпать из творений двух поэтов высоты и силы: такой, какая отрицает свинцовые низины жизни.

Как знать, быть может, дух Юрия Кузнецова знает поэму своего ученика – самостоятельного, сильного мастера Михаила Анищенко, и, если знает, то не может не быть ею доволен…

5

Михаил Анищенко, считая своим учителем Юрия Кузнецова, избрав его любимым своим современным поэтом, ничуть не был зависим от него ни интонационно, ни стилистически, ни сущностно; однако, думается "Суд Синедриона" Анищенко – эта грандиозная, полыхающая красками смыслов и метафор поэма, – вызвана к жизни и огромным даром поэта, и... тем, что последними творениями Кузнецова были именно мистические поэмы на евангельские темы...

(Не есть ли всё подлинное поэтическое творчество – подспудно живущее в каждой поэтической психике желание комментировать Евангелие, дающее образцовые стихи, пускай и без рифм?)

У Михаила Анищенко много поэтических козырей, неубиваемых карт: роскошь его метафор порою ослепляет, неожиданность эпитетов представляет определяемый предмет со стороны, о какой читатель и не подумал бы, но главное, что поражает в сочинениях Анищенко – свобода дыхания: долгого, пронизанного сиянием высокого летнего воздуха; дыхания, льющего строку к строке так, что неизвестно, что испытываешь сильнее: потрясение? заворожённость? может быть, ощущение счастья?

Итак мистическая поэма-триптих "Суд Синедриона"(сакральное число три не могло не прозвучать под поэтическим сводом).

Уже с первого катрена раскрываются все великие возможности поэта:

Снова ночь на земле – непомерна и неодолима.

Моисеев закон – твёрже сердца и крепче казны.

Ночь входила в жилища уснувшего Ершалаима,

И незримый огонь оплавлял перелётные сны.

И не стандартное определение ночи, и мощное – в меру самого закона – определение оного, и огонь, что оплавляет, как свечи, "перелётные сны".

Далее панорама разворачивается шире, мощнее, страшнее, глубже: ибо поэт, рискуя собою (если вспомнить предупреждение Ницше), дерзает заглядывать не просто в бездну: в бездну бездн:

А в ночи, во дворце, во владениях Анны-Ганана,

Медным холодом глаз обрастал, словно инеем, дом;

И в мерцанье свечей, поднимался стеною тумана,

Неподвластный душе настороженный Синедрион.

Стихи не подвластны логике – той, земной, в пределах которой происходят наши жизни, они подвластны одновременно и логике любви (как сказал другой поэт: "На логику вещей ссылаясь, Не знаешь о другой, увы – В какой, сознаньем растворяясь, Узнал бы логику любви"), и – в случае Анищенко – логике откровения... Ибо: "Медным холодом глаз обрастал, словно инеем, дом..." – это не из реальности: из запредельности, из области озарения, когда поэт и сам не объяснит, откуда, по каким каналам, или небесным дугам спущена строка; но сияет она, и нарушение логики земной кажется невыносимой точностью (подобно тому, как возможна "невыносимая лёгкость бытия").

Туман... старцы Синедриона вырисовываются в панораме, и Суд зреет, копится, готов обрушиться свинцовым шаром на того, кто пришёл менять мир.

В темноте, во дворце, во владениях Анны-Ганана,

Где высокая служба по датам заветным текла,

Было много надежд и заветов, и лжи, и дурмана,

Только чистого воздуха – было не больше глотка.

Ибо чистый воздух – за Иисусом, ибо правда всегда рядится в простые одежды – если не в лохмотья.

Михаил Анищенко делает невозможное: он зажигает фонарик чуда в каждой строфе, если не строке, и сумма их, соединённая ликованием огромного таланта, уходит в непредставимую, как собственно не представляет современный человек тогдашних событий, вечность.

Она седая, – эта вечность, а холодная, или нет – неведомо никому.

И с небесной тоской, и со злостью упавшего грифа,

В драгоценных одеждах, в сиянье подземных камней,

Из тумана и тьмы проступал, словно айсберг, Каифа,

Охранитель и царь золотых иудейских корней.

Ибо мыслимое золотом оказывается на деле тленом, и не зря речено про "гробы повапленные"; а вроде бы не уместный в данном контексте "айсберг" совершенно естественно ложится в строку.

И стоял Иисус в серебристой накидке тумана,

И горели всю ночь за спиной Иисуса мосты;

И молчанье его было Богу открыто, как рана,

Но Каифа не мог запустить в эту рану персты.

Метафизика и мистика, история и фантазия пересекаются, ткут причудливо роскошь поэмы: Каифа не может обрести подлинной веры, ибо вектор жизни его ложен; первосвященник иудейский не может вложить пальцы в рану Иисусова молчания, как вложит потом Фома персты в просветлённую плоть Иисуса.

Как горит это молчание, открытое Богу, как рана! как страшно и дико врезается, врывается образ в сознание читающего!

Шире и шире охватывает материал Анищенко – или обрушивается мощью дара своего на оный, самый грандиозный в истории человечества материал.

Глубже и глубже разворачивается бездна, и слои её, данные стихом совершенным и мелодичным, глубоким и... безмолвным (будто не словами поэма писана, а не определёнными ещё кодами), проступают с торжественной постепенностью; вороха обвинений, столь характерных для иудейского микрокосма, сыплются на святую голову Иисуса...

Быть может и сама поэма – святая?

Но так не определяют поэтический текст.

В любом случае, созерцая чтением сие значительное полотно, мы понимаем, насколько высокой может быть современная поэзия – и насколько не прав мир, отказывающийся от неё.

...А Суд длится и длится – не правый и не правильный, чужой свету и самой корневой сущности жизни; суд длится триумфом торгашей и бездарей, сладкоречивых пустобрёхов и просто подлецов...

6

Есть поэты, читая которых – помимо головокружительных, захватывающих ощущений – чувствуешь странное: будто они обошлись без поэтической техники (хотя на самом деле владели ею виртуозно), будто голоса их стихотворений услышаны ими вероятнее всего в ночи – прямо из бездн: в равной степени световой, и потусторонней.

Михаил Анищенко из их числа, больше того, если говорить о современных поэтах, чьё слово столь связано с запредельным колыханием пластов и мощи языка, его имя приходит на ум первым.

Эпитет Анищенко порой таков, что врезается в память с остротою алмаза, оставляя след, заставляющий переосмысливать своё отношение к тому или иному явлению.

«Мельхиоровая Лета» протекает меж нас, переливается тугими волнами справедливости меж движущихся теней человеческой кажимости; о! она не из воды, хоть и река, – она из того материала, который не определить, но который эпитет поэта обозначает выпукло, хотя и привязав его к земному материалу.

Феноменальность метафор Михаила Анищенко! Эти виртуозные, не сочетаемые сочетания! Волшебные вспышки поэтической мистики, когда реальность озарений становится столь же очевидной, сколь и осязаемой:

Я понимал тайгу, как речь,

Звучащую во сне.

--------------------------------------

И тишь ложилась, как плита,

Как травы под пятой…

--------------------------------------

Тот дом любим был и желанн,

В стекле и в серебре.

А в доме ты со мной жила,

Как муха в янтаре.

Выписывать можно долго, но – не в этом суть; в чём? в боли и скорби, святою белизной переполняющих стихи? В сдержанной, рвущейся, мятежной силе голоса, звучащего то истовым благородством, то точно рваным ожившим пунктиром, то богоборчески, то всеприемлюще; в глобальности ощущений, рождаемых стихами?

Поэзия сумма – сумма столь многого, сумма сумм, если угодно; и именно сочетание самых различных достоинств и величин определяет эффект.

Но русский поэт без боли невозможен, поэтому:

Я волк, убивший человека,

Всю жизнь писавшего стихи.

Невозможен и без надежды – тщетной кажется, бесправной в тотальном прагматизме мира, и всё же своим отсутствием сводящей всё дело насмарку, отсюда:

Вставай моя Расеюшка!

Вот платьице, вот меч.

Жизнь Михаила Анищенко, полная полынной горечи, пригибаемая свинцовой тяжестью условий – жизнь ярчайшего светового источника, подключённого к такому генератору питания, что поколениям… предстояло бы осваивать его поэзию, осваивать, восхищаясь и замирая, мудрея и скорбя; пришлось бы – когда б не всё тот же прагматизм, выталкивающий даму вечности на обочину яви.

Но дама сия, поэзия! – именно дама вечности.

7

Поэт восстановит обстановку суда Синедриона так, будто присутствовал в то время и в том месте; поэт, совмещающий подлинность уникального дара и необычную оптику, позволяющую воспринимать мир слишком по-своему, поднимет колонны и развернёт знамёна поэмы, рвущейся в такие пределы, рядом с которым современность кажется бедняцкой.

«Суд Синедриона» Михаила Анищенко трепещет, горит тайными огнями, переливается красками; и представляет и Христа, и его оппонентов в таких необычных ракурсах, что удивление множится на восторг: от великолепия пышно-византийского текста:

Снова ночь на земле – непомерна и неодолима.

Моисеев закон – твёрже сердца и крепче казны.

Ночь входила в жилища уснувшего Ершалаима,

И незримый огонь оплавлял перелётные сны.

А в ночи, во дворце, во владениях Анны-Ганана

Медным холодом глаз обрастал, словно инеем дом;

И в мерцанье свечей, поднимался стеною тумана,

Неподвластный душе настороженный Синедрион.

От стены до стены – седовласые гордые старцы.

От окна до окна – ненавистные Риму вожди.

Фарисеи стояли, готовые разом взорваться,

Саддукеи сидели, прижав отвращенье к груди.

Выверенность каждого катрена, каждой строки поэмы столь велика и настолько пронизана небесной гармонией, что… вспоминаются почему-то космические небесные прорывы Циолковского, философия русского космизма, безмерность глагольного подвига, дерзновение процесса мысли…

…качается мыслящий тростник, качается, вырастая выше и выше, приближаюсь к пониманию самых тайных тайн…

Нет, не дадутся.

И Христос больше молчит.

Необыкновенные метафоры Анищенко перекликаются со столь же необыкновенными эпитетами, и дом, сияющий, как призма, могущественными лучами облучает и современное разорванное сознание.

Анищенко – поэт трагической интонации: но никакого изломанного разрыва его поэзия не подразумевает: она целостна, она сработана как будто из самородных камней, она – тысячами незримых нитей связана с огромным пантеоном культуры.

…он жил в глухой деревне, название которой рифмовалось со словом смерть; деревня, наименованная Шелехметь, освещала мир сгустками поэтической силы: яркими, сильными…

Поэт собеседовал со стрекозами и Гамлетом, с героями истории и В. Блейком; в его поэзии слышались голоса Есенина, Заболоцкого, Тарковского, Кузнецова: притом, что стихи узнавались сразу, не требовали подписи.

Любимый Рембо, проходя сквозь мистический пласт русской деревни, продиктовал Анищенко несколько стихотворений, и растаял в воздухе, как знаменитый кот из детской сказки, звучащей совершенно по-взрослому.

По мертвой реке я все ниже спускался,
Канаты и путы, оставив рабу.
Шаман краснокожий кричал и ругался,
Вчерашний мой труп, пригвождая к столбу.

Я выбросил за борт матросскую смуту,
Зерно воскресенья и пряжу надежд.
Я сжег паруса, расстояния спутал,
Мне больше не надо еды и одежд.

Вокруг океан расходился, как рана,
Борта пробивали седые быки.
По горло залитые лавой вулкана,
Кричали от боли мои маяки.

«Зерно воскресенья» раскроется космосом надежды, которая – в отличие от еды и одежды – всегда необходима.

Великолепие стиха отдаёт Византией: удивительными тканями, чудесными, небесного отлива эмалями, огнём аскезы, неповторимостью базилик.

Русский космизм вбирающ: он легко добывает мёд из ячеек разных культур, при этом сохраняя собственную неповторимость; Анищенко демонстрировал это блестяще: ему и Шекспир родной, и Верлен, как свой…

Но своё, русское, шумящее деревьями, льющееся дождями мысли оставалось главным…

Остаётся главным, ибо исчезновение носителя дара из видимой реальности не имеет отношения к сияющей будущей жизни стихов.

Cообщество
«Круг чтения»
1.0x