"В русском большевизме есть запредельность и потусторонность…"
Николай Бердяев
В своё время меня заинтересовали работы советского архитектора Георгия Крутикова, задумавшего в 1920-х годах проект "летающих городов" и "домов-коммун в стратосфере". Автор предлагал оставить старушку-землю исключительно для труда и культурного досуга, а жильё перенести в надземные поселения, зафиксированные высоко-высоко в пространстве. Перелетать же придётся самим жителям таких городов — в специальной кабине-капсуле. Проект оказался не просто смелым, но скандальным — его горячо обсуждали не только специалисты, но и обыватели. Типичный случай 1920-х — футуристическая рациональность, упование на технику, обожание стратосферы. Однако шли годы, и Крутиков обратился к совершенно иной теме — к сохранению храмовой архитектуры, которую он считал одним из важнейших символов русской идентичности. Продолжал он свою борьбу и после того, как власть перешла к Никите Хрущёву — главному богоборцу на советском престоле. Кому-то, возможно, покажется, что путь Крутикова — единичен, странен и вызван какими-то фантасмагорическими подвижками в мировоззрении. На деле же тут нет ничего удивительного. Вот вам ещё один, куда более известный пример: старший коллега Крутикова, Алексей Щусев, до революции создававший православные храмы, воздвигнул усыпальницу для Владимира Ленина, по сути, канонизированного советской властью. Ибо свято место пусто не бывает, а народ-богоносец не может существовать без веры. Атеизм оказывался маской — на месте "старорежимного" вероисповедания возникало и пестовалось новое поклонение, причём со всеми атрибутами настоящей религии. Верить теперь полагалось в Светлое Будущее. Но — верить. Его нельзя было постичь до конца — его можно было "…приближать своими трудовыми подвигами" или расписывать в жанре научной фантастики. Отметим, что и она в СССР носила ярко позитивный характер и вещала о райской жизни. Дело даже не в том, что при Коммунизме окажутся удовлетворены все материальные потребности — главной ценностью представлялся эволюционирующий социум. Духовный, дерзновенный, чистый. В этом Иван Ефремов и братья Стругацкие пересекались с основателем русского космизма — Николаем Фёдоровым.
Грядущие историки, возможно, запутаются в коммунистических формулировках и красных лозунгах. Одно понятно — они вряд ли назовут СССР "атеистической цивилизацией". Хотя начиналось всё очень рьяно и под вопли пьяных мужиков, сбрасывавших колокола с храмов. На заре советской власти веру в Бога объявили "опиумом для народа", и дабы он (народ) не подсаживался на благолепный наркотик, выдумывали самые разные методы антирелигиозной пропаганды — от лекций в клубе и журнала "Безбожник у станка" до спешной замены церковных праздников революционными действами. Синеблузники выкрикивали плакатный лозунг: "Религия яд — береги ребят!", а самым нелепым и униженным героем "Двенадцати стульев" сделался провинциальный батюшка — отец Фёдор. Церковное венчание — аннулировалось, и на смену таинству пришла необременительная запись в ЗАГСе. Функционеры старательно пропалывали все сферы человеческого бытия — школу, музыку, питание, любовь, детские игрушки. Всё, всё должно стать свежим, звенящим, подлинно пролетарским! Однако на месте уничтожаемых культов тут же складывались новые, а к середине 1930-х годов советский народ обладал устойчивым религиозным, а иной раз даже мифологическим сознанием. Николай Бердяев полагал, что русский большевизм обладает потусторонностью и запредельностью, что отличает его от сходно-родственных движений на Западе: "Большевизм и есть социализм, доведённый до религиозного напряжения и до религиозной исключительности". Классическое прочтение — антропоцентрично. Это — война за хлеб и место под солнцем. В нашем варианте победила другая концепция — моральное совершенствование. Инаковость. Сверхчеловеческое. В многочисленных статьях подчёркивалось, что мы даже на искусство и природу взираем не так, как это делают жители буржуазных стран. У советских — особенные чувства. Примечательно, что ни одна из социалистических стран (за исключением, пожалуй, ГДР) за всю послевоенную историю не создала великой мифологии о себе и своём будущем. Там всё оказывалось материалистичным, а возвышенные лозунги носили подражательный характер.
В Советском Союзе культивировался сам процесс труда. Не результат, а именно — процесс. Эллинистические барельефы с токарями, барочные виноградники и яблоневые сады, трактора, домны, градирни, ЛЭПы — искусство славило работу и работника. Незыблемо царил библейский принцип, сформулированный апостолом Павлом во Втором Послании к Фессалоникийцам: "Если кто не хочет трудиться, тот и не ешь" (3:10). В культовом романе Олега Куваева "Территория" прослеживается великая идея: "…работа заменила собой веру или, вернее, сама стала верой…". А вот и Символ Веры по-советски из того же повествования: "Если ты научился искать человека не в гладком приспособленце, а в тех, кто пробует жизнь на своей неказистой шкуре, если ты устоял против гипноза приобретательства и безопасных уютных истин, … если ты веруешь в грубую ярость работы — тебе всегда будет слышен из дальнего времени крик работяги по кличке Кефир: "А ведь могём, ребята! Ей-богу, могём!"". Замечу, что здесь употреблён именно глагол "веруешь", а не обыденный вариант "веришь". Итак, созидательный труд, горение, преодоление — объявлены, по факту, религией… Религией жизни. А что же смерть?
Кажется, что советская культура, основанная на истмате и диамате, должна полностью десакрализовать смерть, низведя её до биологического факта. Всё гораздо сложнее и намного интереснее — ни одна из мировых культур Нового Времени не сотворила настолько парадоксальный заупокойный культ, каковой имел место в "грубо материалистическом" СССР. Ленинская гробница сделалась местом поклонения — люди стояли в километровых очередях, дабы благоговейно пройти мимо священной мумии. На Мавзолей поднимались по праздникам красные "фараоны". Безусловно, в 1920-х годах шло активное насаждение кремации, что для православного христианина выглядело кощунственно. Это не явилось исключительным богохульством "злобных большевиков" — трупосожжение внедряли по всему миру. Но! Параллельно с этим в советском сознании рождается культ праведной гибели. "В борьбе за это". Здесь не было никакой меланхолии, напротив, любая печаль считалась декадентским вздором. Благородная комиссарская смерть виделась чем-то вроде пропуска в Вальхаллу. Умереть "за Власть Советов", за Родину — вот наивысшая доблесть. Появляется и фигура ребёнка-мученика — юного пионера, павшего от рук врага. Валя-Валентина из "Смерти пионерки" умирает, отрицая крест, но веря в новые символы. Страшным заклинанием звучат строки: "Чтоб земля суровая / Кровью истекла, / Чтобы юность новая / Из костей взошла". Это не атеизм, отнюдь! Это планомерное вырабатывание религиозного духа.
Тема загробного бытия не обсуждается — согласно материалистической науке, оно невозможно, вместе с тем показательны "оговорки" у поэтов и писателей: "Да. В дальнюю область, в заоблачный плёс / Ушёл мой приятель и песню унёс". Атеист ничего и никуда не уносит — некуда ибо. Тут — иное! От сакрализации героической смерти поэзия постепенно перешла к её романтизации — явились образы "комиссаров в пыльных шлемах" и кавалергардов, чей "век недолог". На рубеже 1960— 1970-х годов в творчестве многих соцреалистов возникли подражания средневековой и ренессансной живописи. Молодые строители напоминали апостолов с фресок, а девушки-студентки — мадонн. Замечательны словесные обороты, никак не указывающие на тотальное безбожие советской парадигмы. В официальном лексиконе бытовало устойчивое сочетание — "храм науки", что подчёркивало отношение власти к этой наиважнейшей сфере. "Храмом музыки" мог именоваться концертный зал или какая-нибудь филармония. Это — место, где надо вести себя торжественно и чинно. Большевистская "запредельность", о которой говорил Бердяев, оказалась эклектичной — в ней было много и от язычества, и от христианства (причём культ истового труда — это узнаваемый протестантизм). Писался причудливый догматический узор, выраженный тезисом: "Учение Маркса всесильно, потому что оно верно. Оно полно и стройно, давая людям цельное миросозерцание, непримиримое ни с каким суеверием…" Суеверие — нечто противное любой вере. Есть учение — всесильное, верное. Почему — верное? Даёт цельное миросозерцание. Бесспорно.
Нелишне сравнение с Третьим Рейхом, коему досужие фантазёры приписывают мистериальность, языческую символику и зловещую сверхъестественность. Безусловно, гитлеровская верхушка увлекалась мистикой, но в данном случае это было последним вздохом Серебряного века — тогда весь мир интересовался магией, поисками эликсиров, чаш и заклинаний. Все "оккультные общества", которые якобы привели нацизм к власти, процветали как раз в 1900-1910-х годах. Игры Генриха Гиммлера в рыцарские ордена, исповедующие при этом дохристианские культы, никак не влияли на социально-духовный климат Рейха. Общество нацистской Германии жило в сугубо реалистичном, "жующем" мире, где ценность явления оказывалась в прямой зависимости от его съедобности, а Гитлера они выбрали с голодухи, а не потому, что восстал дух Фридриха Великого и попросил их об этом. Все сферы бытия пронизывал торжествующий биологизм. Когда мы пытаемся рисовать войну как столкновение света и мглы, мы… льстим нацистам. То было противостояние романтиков-богоносцев, ошибочно полагающих себя безбожниками, — с хорошо скроенными биороботами, которым хотелось латифундий, ресурсов, еды и бесплатной рабочей силы. Поэтому победа советского мира — это ещё и триумф нашего идеалистического (по факту!) мышления над их физиологическими устремлениями.
Деконструкция советского мифотворчества начала происходить задолго до пресловутой Перестройки — ещё в конце 1960-х массовое сознание сосредоточилось на гастрономических ценностях — они оказались ближе и понятнее, чем райский Коммунизм с его ангельскими планетолётами. Люди хотели импортных джинсов, поп-музыки на ста пятидесяти каналах ТВ, жвачек с вкладышами, наклеек с Микки-Маусом и календарей с красотками. С таким настроем действительно не надобны горние выси. Крушение смыслов прекрасно выписано у Виктора Пелевина в "Дне бульдозериста" и "Омоне Ра". Обе вещи пронизаны злобным антисоветским пафосом, точнее, конечно же, анти-пафосом; а так как Пелевин — неимоверно талантлив, то и удар был нанесён с филигранной точностью. Руины сознания. Ржавые останки. Обшарпанные шлагбаумы, перекрывающие дорогу-бетонку в Никуда.
…Ностальгия по СССР вспыхнула году этак в 1995-м, когда все распробовали баббл-гам и даже поняли, что джинсы — это всего-навсего штаны. Но дело-то в другом. Мы вдруг отчётливо осознали, что загубленная советская страна — последняя сакрально-мистично-религиозная цивилизация посреди жрущего, потребляющего, помешанного на удовольствиях мира. Этакий Дон-Кихот. Отсюда и ностальгия. А не потому, что в СССР было самое лучшее в мире мороженое и бесплатные кружки авиамоделирования…
Илл. Юрий Ракша. «Разговор о будущем» (1979)