Сообщество «Круг чтения» 16:25 4 января 2019

Гений русской самодостаточности

в сознании русского человека Прутков – фигура вроде Деда Мороза: яркое, громогласное, праздничное – но и не совсем реальное

В сознании русского человека Козьма Петрович Прутков – фигура вроде Деда Мороза (или – Ивана Андреевича Крылова, но об этом сходстве – позже): нечто яркое, громогласное, праздничное – но и не совсем реальное. К такому восприятию он, конечно, дает некоторые поводы - чего стоит всем, как надеюсь, известный факт из ряда вон выходящего его рождения не в младенческом, как то обычно бывает, а в довольно таки зрелом возрасте – при содействии трех или четырех отцов, являющихся, одновременно, в некотором смысле, и его сыновьями.

И все же…

Как ни странно, более реальным человеком может предстать Козьма Петрович в глазах иностранцев, которым он должен быть симпатичен не меньше, а, может, и, в некотором смысле, даже больше, чем нам. И вот по какой причине: в Козьме Петровиче выразилось, помимо прочего, желание упорядочить малоподдающуюся порядку русскую натуру, заключить ее в некий четко очерченный контур с очень важным внутренним содержимым, но при этом придав всей этой конструкции, по чисто внешним приметам, комически-юмористический вид (последнее должно быть в особенности близко англичанам). Что, на мой взгляд, более чем удалось – настолько, что эти чисто внешние приметы не очень сведущими в подобных фокусах людьми стали приниматься за внутреннее содержимое.

Вот этот-то аспект, вернее – две его стороны: статичную завершенность внешней формы и текучее внутреннее содержимое чисто интуитивно и, хотя и не в полной мере, но все же может оценить западный интеллектуал, поклонник Достоевского, например, находящийся в плену его не очень внятной теории о загадочной непостижимости русской души. Ибо, развенчивая ее с явной и недвусмысленной ясностью, монументальной своей особой Козьма Петрович одновременно ее же и подтверждает. Чем может озадачить, поразить и смутить, если попросту не повергнуть в оторопь нашего гипотетического западного интеллектуала своей проступившей сквозь первый, поверхностный слой и так и вроде бы начисто уничтоженной сложностью, равно как и следующим слоем загадочности, весьма отличной от загадочности Достоевского - хотя последний, если кто не знает, и сам находился под изрядным влиянием своего коллеги и современника. Свидетельство тому – его стихотворные экспромты, но также и многие прозаические пассажи.

Кстати, то, на объяснения чего я потратил столько слов, сумел уловить корреспондент одной из американских газет, эпизодически промелькнувший в популярном фантастическом романе советского графа Алексея Толстого, отметивший в характере большей части русских людей вот какое с трудом поддающееся осмыслению западными мозгами качество: «Отсутствие в глазах определённости, неустойчивость, то насмешливость, то безумная решительность, и, наконец, непонятное выражение превосходства».

Но одно дело интеллектуалы-иностранцы, а другое дело – простой русский человек, знающий предмет их изучения, что называется, не понаслышке, а посему чувствующий себя в произведениях Козьмы Петровича, как рыба в воде и с удовольствием в ней плавающий то брассом, то кролем. И, допускаю, даже отфыркивающийся и пускающий ртом струи от стихийного полноводья испытываемых при этом заплыве чувств.

Скажу больше – тот чисто русский дух, которым веет от произведений Пруткова и мало что понимающим в нем иностранцам может дать гораздо большее понятие о носителе этого духа, то бишь – русском национальном характере, более всего же о позитивной его стороне – гораздо больше, чем, Чехов, Толстой и Достоевский, вместе взятые, причем без всякого там психологизма, тем более - противоречий и душевных бездн, характерных в особенности для последнего из приведенного ряда, который я выстроил, исходя из степени популярности этих имен на Западе - несмотря даже на то, что и сам Козьма Петрович, и составляющие с ним единое целое его многочисленные родственники – это довольно типичный по органическому сочетанию простоты и сложности русский человек послепетровской эпохи со всеми присущими ему как лучшими, исконно русскими, так и худшими, доставшимися от нововведений того же Петра, качествами. И, тем не менее, бунтующая против всех этих заимствований русскость так и прет из него, как говориться, изо всех щелей. Недаром так часто в его произведениях по любому поводу демонстрируется отмеченное толстовским американцем (Смайлс, кажется, его фамилия) превосходство русского над иноземным, зачастую самым неожиданным образом, буквально, как это часто у него бывает, ни с того ни с сего.

Говоря о всем этом, нельзя не припрячь едва ли не единственного по настоящему хоть как-то сопоставимому с Козьмой Петровичем автора. Я имею в виду монументальную, могучую, при том - очень домашнюю, и, главное, не уступающую Козьме Петровичу по славе фигуру баснописца Ивана Андреевича Крылова, в связи с которой снимается очень беспокоящий многих слышавших о Пруткове, но не читавших его, вопрос о некоторой двусмысленности, порожденной как бы не вполне реальным существованием Козьмы Петровича в его чисто человеческой ипостаси. Ибо и не вполне реальная фигура, фамильярно именуемая дедушкой Крыловым, тоже почти начисто заслонила в сознании читателей вполне реального человека Ивана Андреевича Крылова.

Даже внешнее сходство Крылова, никем, если я не ошибаюсь, не подмеченное - правда, не с самим Козьмой Петровичем, но с его не менее даровитым дедом Федотом Кузьмичом, содействует этому тесному родственному соседству. Да и в сознании русских читателей Крылов и Прутков стоят совсем рядом.

Отсюда почти неизбежно возникающий вопрос: а не является ли Прутков в какой-то мере продолжателем Крылова, а то и пародией? В какой-то мере, может быть, и да; однако гораздо точнее было бы сказать, что он – его обратная, неупорядоченная сторона. А понятие упорядоченности (я бы даже сказал – промыслительной, Божественной упорядоченности) крайне важно для Крылова – без нее цельный, плотный, ладно подогнанный в своих элементах мир попросту бы рассыпался на ничем не связанные между собой фрагменты. Что, как может показаться, происходит у Пруткова, строящего свой дом из каких ни попадя подвернувшихся под руку материалов, к времени постройки утративших смысл своего назначения и кой где даже пришедших в ветхость.

Да, в основе творчества Крылова лежит добродушный, всепрощающий юмор, опирающийся на чисто русское понятие о здравом смысле; в творчестве Пруткова – малопонятный другим народам чисто русский абсурд, не считающийся, на первый взгляд, со здравым смыслом и даже категорически его отвергающий, хотя это далеко не так.

Посему нетрудно догадаться, что по подмеченной нами причине его творчество в полной мере вряд ли оценит западный прагматический читатель, приученный различать в жизни только черное и белое и несколько теряющийся при их смешении и появлении в результате какого-то нового колера.

И еще один аспект этой же темы. Читая Пруткова, уже не раз упомянутый иностранец может получить подтверждение (правда, ложное) своего превосходства над русским, которое, как известно, он считает многократно доказанной данностью и не подвергает ни малейшему сомнению. Ибо Козьма Петрович, лепя из многих разнородных деталей свою личность по образу живущего в его представлении поэта, как будто бы нарочито утрирует в нем как раз русские крайности – алогичность, непоследовательность, распирание собственной полноты до каких-то немыслимых, не могущих быть ограниченными какими-либо рамками, пределов.

Впрочем, у него же этот иностранец мог бы найти такого же утрированного до тех же трудноуловимых пределов и своих собственных соотечественников, и самого себя. Например, в одной из глав «Гисторических материалов моего деда», носящую название «Лучше побольше, чем поменьше», где «некий австрийский интендант, не замедлив после Утрехтского мира задать пир пятерым своим соратникам, предварительно наказал майордому своему подать на стол пять килек, по числу ожидаемых. А как один из гостей, более против прочих проворства имеющий, распорядился на свою долю заместо одной двумя кильками, то интендант, усмотрев, что чрез сие храбрейший из соратников Бремзенбург фон Экштадт определенной ему порции вовсе лишился, воскликнул: Государи мои! Кто две кильки взял!»

К слову: не у Крылова, как можно было бы предполагать, а именно у того же Пруткова выражены также и крайности русских представлений о мире и порядке. Я подразумеваю здесь даже не знаменитейший «Проект о введении единомыслия в России», но «Плоды раздумья», где означенное качество воплотило себя в емкой, афористической и исчерпывающей форме. Напомню лишь немногие из них – те, где присутствует глубокий, внушенный Евангелием смысл.

92. Чрезмерный богач, не помогающий бедному, подобен здоровенной кормилице, сосущей с аппетитом собственную грудь у колыбели голодающего дитяти.

93

Магнит показывает на север и на юг; от человека зависит избрать хороший или дурной путь жизни.

94

На чужие ноги лосины не натягивай.

95

Человек раздвоен снизу, а не сверху,- для того, что две опоры надежней одной.

И т.д. Прошу учесть, что я привожу лишь наугад взятые афоризмы, причем взятые с первой открывшейся страницы, а сколько их еще!

Допускаю, что простоватые, на грани наивности афоризмы Пруткова кому-то могут показаться неуклюжими, плоскими, чтоб не сказать больше. Соглашусь: иногда эта простота блестит золотом, иногда она хуже воровства, но даже при зачастую наличествующем у всегда блистательного Козьмы Петровича постоянном балансировании на грани банальности, иногда пошлости, определенной доли скабрезности даже, ему удается сохранить физиономию необыкновенно важную, без всякого намека на какую-либо двусмысленность, которую он не допускал ни в коем случае – ни в афоризмах, ни в каких либо видах своего творчества. Басня «Червяк и Попадья», например – достойный тому пример.

Впрочем, достоинства Козьмы Петровича как прозаика или поэта при всей явной выраженности его дарований в этих областях все-таки не столь очевидны, как его бесспорная гениальность в области драматургии, где его объявляют даже (и не без оснований) предшественником новой абсурдистской драмы, опередившей ее появление едва ли не на сто лет. Но не только поэтому, конечно. Трудно найти в русской драматургии произведение, где с такой исчерпывающей полнотой нашли бы воплощение едва ли не все архитипические особенности русской, да что русской – мировой, как в прутковской мистерии «Сродство мировых сил», в особенности в начальном и финальном монологах главного героя: в них - значительная часть Шекспира, едва ли не весь Пушкин, бесспорно - весь Гете, и многие, многие другие литературные столпы.

И – самое главное: несмотря на комические и даже ернические снижения очень важных для русского самосознания тем и идей, произведения Пруткова совершенно лишены, тем не менее, обычного в таких случаях налета бесовщины, столь характерной для наших дней и от которой в ранних своих вещах были несвободны ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Гоголь, ни многие другие. В случае же Пруткова – случай редчайший! – комический аспект целиком определяется избытком русской игровой веселости, начисто лишенной того разлагающего душу сатанинского или, в лучшем случае, томительно-прелестного элемента, которое, повторюсь, зачастую присуще даже самым высоким образцам как русской, так и мировой словесности. А раз она не бесовская, то почему бы тогда не предположить (а такую попытку я и делаю, но, заметьте, весьма робкую), что она Божественна – в том смысле, в котором о ней не раз говаривал дальний английский родственник и наследник Козьмы Петровича по фамилии Честертон, значительно уступающий, между прочим, ему в глубине. И сродни той, о которой мы получаем понятие, знакомясь с того же свойства парадоксальными и даже комическими эпизодами, довольно часто наличествующими в текстах Житий Святых.

Похоже, заразившись примером героя этих заметок, я здесь, кажется, хватил лишку; однако устранять эту оплошность у меня нет никакого желания. Ибо от многих претендовавших в свое время на бессмертие память совершенно справедливо изгладилась из памяти потомков, а вот Козьма Петрович по-прежнему возвышается над русской нивой, не только литературной, как могучий дуб из его бессмертной мистерии, носящей символическое, если взять в расчет нашу концепцию название; только, в отличие от последнего, не сломанный грозой и не сожженный молнией.

1.0x