2 марта, по другим источникам – 7 (19) марта, исполняется 225 лет со дня рождения русского поэта Евгения Баратынского (1800–1844).
Судьба была несправедлива к Баратынскому. Один из умнейших людей своего времени, которого Пушкин выделял из всей плеяды современных ему поэтов именно за умение мыслить (дар, и правда редчайший в поэзии), он так и остался загадкой и для современников, и для потомков, унеся с собой свою тайну и не раскрыв до конца мысль, которой болела его поэзия и в которой Россия его времени так нуждалась.
Последнее, впрочем, типично для судьбы русских поэтов. Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Баратынский – все они слишком рано оставили этот мир, в тот момент, когда гении их были особенно нам необходимы.
Две как бы смертельные раны обрамляют жизненный путь Баратынского – в его начале и его конце.
Мать его, Александра Федоровна, была фрейлиной императрицы Марии Федоровны, что позволило ему в 1812 г. поступить в самое престижное учебное заведение Российской империи – Пажеский корпус. Здесь Баратынского, мечтавшего посвятить свою жизнь военно-морской карьере, ждал первый удар судьбы.
Пацаны-курсанты, под влиянием «Разбойников» Шиллера и общего революционного духа эпохи, создали «общество мстителей» и, желая перещеголять друг друга в дерзостях, скоро перешли рамки закона. Одна из проделок (заговорщики совершили кражу в доме одного из соучастников) кончилась исключением компании из корпуса и запретом на госслужбу.
Тень этого удара навсегда отпечаталась на лице Баратынского и его поэзии. «Он был худощав, бледен, и черты его выражали глубокое уныние», писал один из его друзей.
Чтобы подтвердить дворянское звание, Баратынскому пришлось 10 лет отслужить в солдатах. Оставив службу, он посвящает себя поэзии.
В 1826–1828 гг. выходят первый сборник лирики и поэмы «Эда», «Пиры» и «Бал», которые сразу приносят ему известность.
Скорбная атмосфера, глубокая мысль и обращенность ко внутренней жизни души отличали его поэзию, холодную, торжественную, несколько тяжеловесную, столь непохожую на солнечную поэзию Пушкина.
Вместе с тем, едва ли есть в России поэт, который бы имел право занять место рядом с Пушкиным. Два подлинных мыслителя в поэзии, они оттеняли один другого. В поэзии Баратынский для Пушкина был тем же, чем в философии был для него Чаадаев: конгениальным визави.
Трагизм Баратынского, не просветленный, как трагизм Пушкина, противостоит ему, как луна противостоит солнцу, или даже как смерть противостоит жизни: ночной, лунный аспект пушкинского солнца. Как проницательно замечал Александр Кушнер: «любимому пушкинскому слову «пора» («Пора, мой друг, пора...») противостоит у Баратынского слово «поздно»: «Уж поздно. Дева молодая...». За этими двумя словами – все различие их темперамента и мировоззрения.
Справедливо. И сам Пушкин чувствовал силу Баратынского и отдавал ему должное: «Он у нас оригинален – ибо мыслит» – в устах Пушкина это было больше, чем похвала. Это признание того, что поэзия Баратынского имеет онтологический статус. Что она – нечто большее, чем просто изящная словесность. Нечто, сказанное столь внушительно, что должно быть выбито на скрижалях мудрости.
Да и сам Баратынский вполне осознавал, с чем он имеет дело, занимаясь поэзией:
«В свете нет ничего дельнее поэзии», – заключал он.
«Истинные поэты потому именно так редки, что им должно обладать в то же время свойствами, совершенно противоречащими друг другу: пламенем воображения творческого и холодом ума поверяющего». Все это совершенно в пушкинском духе.
И, так же как Пушкин, требовал от поэзии точности: «если мы выражаемся неточно, нас понимают ошибочно или вовсе не понимают: для чего ж писать?..»
Но, будучи одним из умнейших людей своего времени, Баратынский менее всего был расположен блистать своим умом, пробиваться на свет, предпочитая оставаться в стороне и в тени. «Едва ли можно было встретить человека умнее его, но ум его не выбивался с шумом», говорил о нем Вяземский.
Иосиф Бродский, очень любивший Баратынского за сходство поэтического дара, даже, несколько дерзко, ставил его выше Пушкина:
«Я думаю, что Баратынский серьёзнее Пушкина. Разумеется, на этом уровне нет иерархии, на этих высотах...».
Конечно, согласиться с этим трудно. Да и серьёзность – ещё не всё. И легкокрылость гения не становится менее мудрой от его просветлённой улыбки. Скорее наоборот.
Тем не менее, эту конгениальность (ясного солнца одного и ночной холодности другого), несомненно, ощущал и сам Пушкин. Когда, например, предложил Баратынскому издать одной книжкой две поэмы: свой «Домик в Коломне» и его «Бал».
Несомненно и то, что Пушкин понимал Баратынского лучше, чем тот его. Мрачному уму последнего свойственно было смотреть на солнечную «легковесность» Пушкина несколько свысока... И лишь после смерти поэта, разбирая его неопубликованные бумаги, Баратынский с изумлением признал: оказывается, он мыслил!
Такая слепота вообще свойственна русской культуре. Даже Вл. Соловьев не разглядел в Пушкине мыслителя, имея несколько преувеличенное мнение о собственной роли «пророка».
Общественная позиция Пушкина и Баратынского также становится рельефнее, когда мы видим одного на фоне другого.
Пушкин по своей натуре всегда был консерватором и стихийным, если можно так выразиться, монархистом. Он легко примирился с Николаем, покровительствовал любомудрам (будущим славянофилам) и выказывал в конце жизни желание сражаться на поприще политической журналистики на стороне правительства.
Баратынский же навсегда остался в стороне от политики, да и от общества.
Пушкин бурно общался и с западниками, и с будущими славянофилами, со всеми находя общий язык, но всегда оставаясь собой.
Баратынский же замыкался в себе, иногда бросая в тех и других из своего угла колкие эпиграммы.
В то время как Пушкин всегда бежал на свет, Баратынский делал шаг назад, в тень. И в конце концов «стал для всех чужим и никому не близким» (Гоголь).
Но и из этой тени часто доходили до ушей света его холодные, безошибочные суждения.
...Век шествует путем своим железным;
В сердцах корысть, и общая мечта
Час от часу насущным и полезным
Отчетливей, бесстыдней занята.
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья,
Промышленным заботам преданы...
Эти строки стихотворения «Последний поэт» стали причиной второй его смертельной раны.
На Баратынского напал прогрессивный Белинский, усмотрев в этих и подобных им стихах атаку на идеалы просвещения. Причем нападки неистового Виссариона следовали в самом оскорбительном тоне.
Будучи же в ту пору вождём русской критики и ментором молодежи, направляющим сонмы своих поклонников, Белинский имел огромную силу. Одним словом, Баратынскому, и так не избалованному вниманием, был нанесён удар в сердце.
Вообще Белинский, человек даровитый, горячий, но фанатичный и невежественный, воспитанный на демократических брошюрах, стал настоящим злым демоном русской культуры. Высота таких гениев как Пушкин, Гоголь, Баратынский была совершенно недоступна его узкому, поверхностному, предельно идеологизированому уму. Зато настроение и культурный уровень эпохи вполне ему соответствовали...
Блок, умирая, язвительно бросит в сторону Белинского в своей «Пушкинской речи»: белый генерал русской интеллигенции (конечно, точнее – красный комиссар), «служака исправный», клеймящий и опечатывающий «своим штемпелем» «всё. что появлялось на свет».
На счету Белинского ещё одна великая жертва русской культуры – Гоголь.
Ответ этого неистового комсомольца на «Выбранные места из переписки с друзьями», полный всё той же неистовой злобы и бесцеремонной ругани, сломил дух великого страдальца и стал, несомненно, одной из причин его преждевременной смерти. Более того, письмо Белинского раскололо и саму русскую культуру на два непримиримых лагеря, предопределив движение России к революционному краху...
Понятно, что за Гоголем, призывавшем к преображению России на путях эволюции и согласия, пошла не в пример меньшая часть, чем за грубым и плоским «предбольшевиком» Белинским, призывавшим к революционной борьбе.
Что ж, «лишь посредственность одна нам по плечу и не странна»...
Последнее стихотворение, написанное Баратынским, непосредственно намекало на Белинского:
Когда твой голос, о поэт,
Смерть в высших звуках остановит,
Когда тебя во цвете лет
Нетерпеливый рок уловит, –
Кого закат могучих дней
Во глубине сердечной тронет?
Кто в отзыв гибели твоей
Стесненной грудию восстонет,
И тихий гроб твой посетит,
И, над умолкшей Аонидой
Рыдая, пепел твой почтит
Нелицемерной панихидой?
Никто! – но сложится певцу
Канон намеднишним Зоилом,
Уже кадящим мертвецу,
Чтобы живых задеть кадилом.
Баратынский скоропостижно скончался в возрасте 44 лет, путешествуя по Европе.
Европа ему не понравилась. Поздравляя друга с началом последнего для себя года, он писал: «поздравляю вас с будущим, ибо у нас его больше, чем где-либо... поздравляю вас с тем, что мы в самом деле моложе двенадцатью днями других народов и посему переживем их, может быть, двенадцатью столетиями».
Что ж, одно очевидно: сколько б ни отмерил Бог нашему историческому бытию, поэзия и имя Баратынского будут жить, пока живо русское слово.