Сообщество «Философия истории» 02:25 6 июня 2024

Удержать русскую мысль от раскола было дано только Пушкину

утраченное единство

Гоголю, кажется, первому (по праву гения, близкого гению Пушкина, и при том, его близкому приятелю), дано было сказать о Пушкине наиболее глубокие и неувядающие слова…

Ещё в 1832-34 гг. году Гоголь пишет статью «Несколько слов о Пушкине» в которой заявляет: «Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет»…

Слова Гоголя о «русском человеке в развитии» повторялись с тех пор миллион раз и вероятно затерлись настолько, что в них перестали видеть заложенную в них «критическую массу» смысла. А она поистине громадна. Перед нами по сути целая философия истории. Со своими ясными, четкими, чеканными максимами: цель человека — стремится к своему идеалу, стать лучше себя настоящего. Цель народа — воспитать идеального человека. И здесь же указан образ этого идеала — личность Пушкина, поэта, творца. («В нём — продолжает Гоголь, — русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла»).

Итак, сам Пушкин своей личностью, своим гениальным творчеством указывает нам идеал. И в будущем каждый русский человек должен стать таким, как Пушкин: поэтом, творцом, всеобъемлющим гением, способным объять весь мир. К этому должны мы стремиться, такова цель нашего развития, такова цель нашего бытия, бытия нашего государства.

Поистине гигантская бездна, заключенная в кратком афоризме (как умел сам Пушкин). Это, вероятно, было всё, ради чего он писал свою работу, всё, что хотел он сказать по существу: Пушкин — идеал, к которому следует стремится. Идеал, в котором заключена вся суть нашего бытия.

Далее он лишь уточняет и поясняет свою мысль: «Его эпитет… иногда один заменяет целое описание... Его небольшая пьеса всегда стоит целой поэмы»… Никакого «каскада красноречия… всё просто… всё лаконизм, каким всегда бывает чистая поэзия»«В каждом слове бездна пространства; каждое слово необъятно, как поэт»…

Итак, удивительная простота, ясность, и вместе с тем высота мысли… Невероятный лаконизм, точность, в которых слово и предмет сливаются в одно: стихи, в которых «дышит у него русская природа, так же тихи и беспорывны, как русская природа»… Это не слова, не звуки, но сама «чистая поэзия»… А «чистая поэзия» в понимании Гоголя это почти само божественное откровение, открывающее (или даже творящее) сущности мира…

Или: «Слов немного, но они так точны, что обозначают всё…». Это «всё» будет вскоре подхвачено Аполлоном Григорьевым, который разовьет гоголевский образ Пушкина как божественного огня, низвергнутого на землю (…) в образ поэта-демиурга, заклинателя земных стихий…

Аполлон Григорьев (1822—1864), один из лидеров младославянофильской критики — первый после Гоголя критик-поэт, в котором мы, наконец, видим человека настоящего пушкинского духа, т.е. человека цельного органического миросозерцания.

Свою критику Григорьев называет «органической» (то есть живой, жизненной), уводящей от мёртвых схем и теорий. В основе критики – убеждён Ап. Григорьев – должно лежать цельное, органическое миросозерцание. Это действительно установка, способная поднять критику до искусства.

В своих зрелых работах последнего периода («Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина» («Русское слово», 1859, No 2 и 3) и «Развитие идеи народности в нашей литературе со смерти Пушкина», 1861) Апп. Григорьев приходит к взгляду на Пушкина близкому взглядам Гоголя.

Подобно Гоголю, Ап. Григорьев видит в Пушкине искусство имманентно равное самой жизни: «Жизнь таланта есть правда»… «Наши мысли вообще … суть плоть и кровь наша, суть наши чувства...», дозревшие до «формул и представлений»…

Искусство же есть идеальное отражение жизни: создания его «столь же живы и самобытны, как явления самой жизни, также рождаются… как рождается… все живое»… -- здесь мы уже отчетливо слышим и первые обертоны философских установок Мережковского и символистов (искусство выше жизни)…

Свою же главную мысль о Пушкине Ап. Григорьев формулирует так: в нём мы имеем «единственный полный очерк народной личности». Или: «Нет ничего истинно замечательного и правильного, что бы в зародыше своем не находилось у Пушкина», «все наши жилы бились в натуре Пушкина, и, в настоящую минуту, литература наша развивает только его задачи»…

Пушкин у Григорьева предстает как этическая и эстетическая вершина, мера принципов, «зародыш» и семя всех наших логосов (мыслей, чувств, задач), наконец, «единственный полный очерк народной личности» (само это понятие «народной личности» по своему уникально и мы к нему ещё вернёмся), вот почему Пушкин – «наше всё». (Само это понятие «народной личности» по своему уникально).

Ап. Григорьев первым постулирует совершенно уникальное место Пушкина в русской истории и русском космосе (ещё раз вспомним мысль Гоголя о «русском человеке в развитии») и доказывает это уникальное место, разворачивая свое понимание Пушкина как заклинателя и властелина стихий, определяя его творческую, художественную задачу как подвиг великой личности, явившейся на сломе эпох, чтобы упорядочить хаос.

И до Пушкина были у нас сложившиеся типы и идеалы (напр. Фонвизин), говорит Ап. Григорьев, но вот, наступает момент, когда «крепость типа в его ещё покойном, бессознательном состоянии» сталкивается с «иною, доселе чуждою ей жизнию», иными «сложившимися идеалами».

И вот «тронутые с места, стихийные начала встают как морские волны, поднятые бурею, и начинается страшная ломка, выворачивается вся внутренняя, бездонная пропасть»… И вот, оказывается, что в нашей душе живет сочувствие не только к старым типам, но и к новым, «т. е. существуют стихии для создания многообразных идеалов»… И вот на время мы теряем свою старую крепкую личность, в нас «действуют только силы страшные, дикие, необузданные» и «каждая хочет сделаться центром души», и сил этих много…, а их способность «доходить до крайних пределов … порождает состояние страшной борьбы». И вот, могучие натуры становятся центром этой борьбы и сами становятся «могучими заклинателями страшных сил»… Все «наши великие» были такими, и сам Пушкин есть такой «заклинатель и властелин многообразных стихий»…

Безусловно, это большая мысль (Сергей Бочаров даже называет её «лучшим, что было о Пушкине сказано за полтора столетия»), продолжающая, в том числе, и мысль Герцена о Пушкине как ответе России на призыв Петра образоваться. И сама порождающая огромную традицию: Гершензон, Мережковский, символисты…

И здесь мы вплотную подходим к вопросу о предназначении поэзии и поэта, без которого мы едва ли поймем, как само уникальное место Пушкина, утвердившееся в русской культуре, так и пушкинскую (русскую) философию (метафизику) истории.

«Поэт в порыве вдохновенья разгадывает бога, следовательно, исполняет назначенье философии… Поэтический восторг есть восторг философии… Философия есть та же поэзия, только высший градус её», — писал юный Достоевский 31 окт. 1838 г. брату Михаилу.

От этого тезиса Достоевского легко протянуть нить к тому пониманию поэзии и миссии поэта, — особенно миссии русских поэтов, — которое дал Гоголь в своих «Выбранных местах из переписки с друзьями»…

Для Гоголя поэт (настоящий боговдохновенный поэт) — существо бесконечно более важное, чем любой политический деятель… Важное именно потому, что непосредственно связано с Богом. И особенно — в России.

В главах «О лиризме наших поэтов» и «В чём существо русской поэзии и в чем её особенность», Гоголь в сущности и пишет ту самую «другую историю» России, о которой в свое время говорил Пушкин. И вот какой предстает эта новая история России у Гоголя:

Именно поэты творят историю, потому что видят «всякий высокий предмет в его законном соприкосновенье с верховным источником лиризма — Богом». Такова природа русской души, что наши поэты, «одни сознательно, другие бессознательно», слышат «Божью руку на всем», слышат «приближенье иного Царствия.

И вот… Сперва явился Петр и пробудил Россию… Затем пришёл Ломоносов – начинающийся рассвет, вступление, стоящее впереди книги… пророческий набросок того, что ожидает Россию… Затем входит Державин, творения которого подобны звукам церковного органа… Но лишь умолкают последние звуки «церковного органа», как, «точно сброшенный с Неба поэтический огонь», является Пушкин, и от него «как свечки» зажигаются другие, так что «вокруг его вдруг образовалось их целое созвездие»...

Пушкин предстаёт у Гоголя созидателем русского космоса и всей плеяды русских поэтов. Он есть не только сброшенный с неба поэтический огонь, зажигающий вокруг себя плеяду иных огней, не только само воплощенное равновесие, некая идеальная сумма неба и земли: «бестелесных видений» Жуковского и «осязаемой существенности» Батюшкова, но — сама суть поэзии: «Пушкин дан был миру на то, чтобы доказать собою, что такое сам поэт, и ничего больше… что такое в существе своем поэт, это чуткое создание, на все откликающееся в мире и себе одному не имеющее отклика»…

Собственно, сама книга Гоголя представляет собой целостную программу преображения России, программу, истинными мессиями которой выступают поэты… Причем, эта великая троица: Ломоносов, Державы, Пушкин уже сделали, всё, что должны были сделать, всё, что было в их силах. И теперь на арену должны выйти новые вожди-поэты, чтобы повести за собой русский народ на великие свершения…

Таков мессианский пафос Гоголя, принятый его современниками в большинстве своем с замешательством и недоумением и вызвавший известный ответ Белинского, который в свою очередь стал моментом окончательного раскола русского духа и общественно-политической мысли на два непримиримых лагеря…

В то же время мы видим колоссальное присутствие Пушкина (несмотря на видимое равнодушие к его мысли) во всех этих перипетиях. Очевидно, что книга Гоголя во многом плод их с Пушкиным размышлений. Она полна Пушкиным, она дышит Пушкиным, и появилась она во многом именно потому, что Пушкина не стало. Не стало того точнейшего камертона, по которому только и мог быть настроен «божественный орган» художественного дара Гоголя.

Хорошо известно, что именно Пушкин подсказал Гоголю идею «Мёртвых душ». И что сама поэма задумывалась Гоголем как своеобразное отражение «Божественной комедии» Данте. Первый том — Ад, второй — Чистилище, третий — Рай… Финалом поэмы Гоголь видел преображенную Россию и своего главного героя…

Именно неудача со вторым томом, которая постигла его после смерти Пушкина и страх не успеть (вызванный состоянием здоровья), вынудили Гоголя изложить свои мысли вне художественного контекста, в виде сборника писем друзьям…

То, что книгу Гоголя постигла неудача, также во много следствие отсутствия направляющей руки Пушкина. Гоголь и сам признавал, что по-настоящему мог творить лишь в свете пушкинского гения. Ясность и трезвость которого удерживали многоголосый гоголевский орган от впадения в чрезмерный мистицизм и проч. Вне направляющего пушкинского духа органы стал фальшивить…

Будь жив Пушкин, он, конечно, не позволил бы появится столь сырой и смущающей книге…

Совершено прав С. Т. Аксаков, который в «Истории моего знакомства с Гоголем» с глубоким пониманием сути дела писал: «В 1837 году погиб Пушкин. Из писем Гоголя известно, каким громовым ударом была эта потеря. Гоголь сделался болен и духом и телом. Я прибавлю, что, по моему мнению, он уже никогда не выздоравливал совершенно и что смерть Пушкина была единственной причиной всех болезненных явлений его духа».

Неудачи со вторым томом «Мёртвых душ» и «Выбранными местами из переписки с друзьями», наконец, само отчаяние и последовавшая вскоре смерть Гоголя — результат того же смятения.

Призыв Гоголя, созывающего лучших людей России на духовную битву и оглушительно-большевистский ответ Белинского, зовущего на иную, революционную битву, отзовётся протяжным эхом в русской обществено-политической реальности. Роковой раскол, намеченный «Путешествием» Радищева и «Философическим письмом» Чаадаева, окончательно разведёт русскую мысль по двум враждующим лагерям: «Переворот, совершившийся в художественной деятельности Гоголя… разделил всех мыслящих людей на две литературные партии», точно зафиксирует момент этого рокового раскола Ап. Григорьев.

Мы же ещё раз обратим внимание на это невидимое, но явное присутствие Пушкина во всех этих роковых поворотах русского духа.

Пушкин ответил Радищеву в работах «Александр Радищев» и «Путешествие из Москвы в Петербург» (Мысли на дороге), закляв бесов бунта и революции Радищева своими гениальными формулами: «Нет убедительности в поношениях и нет истины, где нет любви» — таков вывод статьи «Александр Радищев». «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества», — формула статьи «Путешествие из Москвы в Петербург». То, что последняя формула является важнейшей, и, можно сказать, окончательной, доказывает то, что она почти дословно включена Пушкиным в текст «Капитанской дочки» (гл. VI).

Пушкин ответил Чаадаеву своим неотправленным письмом о русской истории и Европе, о котором М. Гершензон справедливо сказал, что если бы от всего творчества Пушкина осталось одно оно, то и его было бы достаточно, чтобы признать его гением всей Николаевской эпохи.

Наконец, Пушкин был музой и вдохновением Гоголя в его собственной попытке поднять Россию на дело преображения жизни. Его собственный утопический проект был во многом навеян Пушкиным, но не мог уже состояться без Пушкина…

Был ли виноват в том Гоголь? Конечно, и он тоже. Но его вина лишь в болезненном состоянии духа, вызванном отсутствием наставника.

Но главные лавры разрушителя нужно, конечно, отдать Белинскому, этому одарённому, но глубоко невежественному варвару, который никогда не был способен подняться выше жвачки просвещенческих брошюр, и, конечно, не имел никакого права судить Гоголя.

«Белый генерал русской интеллигенции», «служака исправный», клеймящий и опечатывающий «своим штемпелем» «всё, что появлялось на свет» (как говорил о нём А. Блок в своей предсмертной речи о Пушкине), человек истово партийный (в своем крайнем обскурантизме – прямой предтеча большевизма), Белинский не мог, конечно, понять не только мысли Гоголя, но и самого языка, на котором тот говорил. Общий же уровень русской мысли оказался столь катастрофическим, что она с восторгом пошла не за Гоголем и Пушкиным, а за Белинским …

Именно «бомба» (знаменитый «ответ Гоголю») заложенная Белинским взорвала русское общество и на долгие десятилетия предопределила путь русской культуры в её зияющем расколе, кончившимся катастрофой революции…

Наиболее красноречиво раскол этот отразиться в судьбе Достоевского.

В период «Бедных людей» Достоевский стоял на стороне Белинского, и именно публичное чтение рокового «письма» было вменено ему в вину и привело на эшафот…

В «Селе Степанчикове» Достоевский выводит комичную фигуру Фомы Опискина (явную карикатуру на Гоголя): «О, не ставьте мне монумента! — кричал Фома, — не ставьте мне его! Не надо мне монументов! В сердцах своих воздвигните мне монумент! А больше ничего не надо, не надо, не надо!» (Ср. со строками «Завещания» Гоголя: «Завещаю не ставить надо мною никакого памятника и не помышлять о таком пустяке, христианина недостойном. Кому же из моих я был действительно дорог, тот воздвигнет мне памятник иначе: воздвигнет он его в самом себе»).

Этот эпизод действительно точно и едко высмеивает гордыню великого писателя-пророка, но, конечно, далеко не отражает масштаба его трагической фигуры. Самому Достоевскому четырёх лет каторги оказалось достаточно, чтобы окончательно протрезветь от увлечений юности и выстроить грандиозное здание собственного мировоззрения, целиком воздвигнутого на фундаменте Гоголя.

В конце ХIХ века, под сенью письма Белинского, символисты создадут свой миф о Гоголе. Мережковский будет говорить, что Гоголь «всю жизнь гонялся за чёртом» (что, по своему справедливо, но, конечно, слишком недостаточно), Вас. Розанов будет прямо-таки обуян «демонизмом» Гоголя, утверждая что тот перекрыл русской литературе все пути, открытые Пушкиным…

В 1933 г. К. Мочульский (1892-1948), критик и литературовед первой волны эмиграции, человек символистского круга и образа мыслей, в своей книге «Духовный путь Гоголя» кратко и ярко подытожит мнение века:

«Сила Гоголя была так велика, что ему удалось сделать невероятное: превратить пушкинскую эпоху нашей словесности в эпизод, к которому возврата нет и быть не может. Своим кликушеством, своим юродством, своим «священным безумием» он разбил гармонию классицизма, нарушил эстетическое равновесие, чудом достигнутое Пушкиным, все смешал, спутал, замутил; подхватил вихрем русскую литературу и помчал ее к неведомым далям. Непрочным оказался русский «космос»; хаос, скованный пушкинской плеядой, снова воцарился. После надрывного «душевного вопля» Гоголя в русской литературе стали уже невозможны «звуки сладкие и молитвы»…

Во всём этом, конечно, много правды. После революционной катастрофы многие русские умы будут возводить вину за революцию на русскую литературу: «Гоголь и Достоевский проложили ей дорогу», – в один голос заявят, например, С. Франк и П. Струве…

Но уж если есть нужда возложить ответственность за раскол русской мысли на Гоголя, то лавры разрушителя, он, несомненно должен поделить с Радищевым, Чаадаевым, Герценом, Белинским и всей той публикой, которая гораздо охотнее идёт за первым встречным хамом, поражающим её смелостью и наглостью воззваний, чем за гениальным провидцем (да и не сам ли П. Струве некогда переводил К. Маркса?)

Ещё раз повторим: настоящей трагедией русской культуры стала безвременная кончина Пушкина, которому одному было под силу удержать Чаадаева, Гоголя и саму русскую мысль от того хаоса, в который ввергла её вражда западников и славянофилов… Именно об этой пророческой силе Пушкина будет говорить Достоевский в своей «Пушкинской речи» (1880), предпринимая титаническое усилие восстановить утраченное единство. Но будет уже слишком поздно…

Cообщество
«Философия истории»
Cообщество
«Философия истории»
1.0x