| | | | |
ДУША НЕИЗЪЯСНИМАЯ
Человек с годами коростовеет, как дерево, покрывается шелухою безразличия к себе и близким. Слезы торопливо проливаются из тускнеющих глаз и тут же сохнут. Но детство, даже самое неурядливое, вдруг накрывается жемчужными покровцами; но небо, на которое прежде и времени-то не было взглянуть, вдруг всё чаще притягивает взгляд, и солнцу радуется каждая волоть холодеющего, тоскнущего тела, и шамкает сама себе бабеня, глядя на покрывающиеся сиреневой паволокою ближние березняки: "Слава те, Господи, вот до весны доскреблася, а теперь и помирать-то грех…".
Сколько пережито было, сколько всякого заделья прошло сквозь руки, сколько тягостей истолчено в труху, сколько перечувствовано было, перелюблено, перететешкано с ладони на ладонь; будто бы и помнится всё, но чужим, дальним умом, словно бы с другим всё случилось; вот и пальцы ссохлись, онемели, позабыли рукоделье, которому столько души и времени было отдано. Помнится, мать моя доброй была стряпухою и рукодельницей, но к старости и простых калачей уже не хотела и не смогла бы замесить, — так всё нажитое позабылось, такая непосильная усталость навалилась на плечи, и сердце окончательно остыло к меркнущему быту. Наверное, потому человек и торопится всё успеть сделать заранее, толчется и толчется в круговерти дней, чтобы в конце дней остыть от горячки, позабыть всё тленное и окончательно погрузиться в память. В преклонные годы одевается бабеня в самое затрапезное и серое, чтобы цветом одежд сравняться с русской природою, и пользует еду самую постяную, чтобы не распалять утробу, и жалеет уже не столько ближних своих иль соседей-сельчан, (ибо Бог дал, Бог взял), — но какую-нибудь тощую помойную кошачку, иль бродячего псишку, иль заклеванного до полусмерти петуха, иль бронзового жука, беспомощно лежащего возле ног враскоряку, которого долго ворошит соломинкой, — и вот часами наблюдает за ними, удивляясь повадкам, и чему-то беспечно смеется, утирая наворачивающиеся слезы. И не странно ли, но взгляд чаще утыкается в то, мелкое, незначащее для сурового прожитья, чего прежде не замечалось; попал жук под ступню, раскололся, как орех, ну, туда ему и дорога, охромел петух — под топоришко его, да и в горшок, ибо тяжкая жизнь не терпит терзаний по мелочам, иначе скоро иссякнешь сердцем. Надо поднимать семью, заниматься обрядней, скотиною (коровы, овцы, свиньи, куры), той дворовой живностью, что помогала тянуть детей и продлевать род.
В молодости, когда вся жизнь ещё впереди, человек живет как бы в угаре, горит в работе; он ложится спать и даже в постели горюет, что не всё успел, пересчитывает в уме те дела, которые отложены назавтра, и подушка от забот ворочается под головою; и вот нынче, когда надо бы, кажется, каждую минуту сосчитывать, беречь, употреблять в пользу, живое время вдруг теряет всякую ценность, словно бы ещё до смерти уже начат новый жизненный круг. Нет, не безразличие наступает, не отупление, но тот долгожданный покой, когда душа воистину брачуется с небом, а зеленый полог березовой рощи за деревнею чудится заветной таинственной сенью, куда можно безвозвратно утечь. Оказывается, отныне пригождается лишь то, что не имеет практического смысла. Вроде бы зима приступила вослед за осенью, но чувства всполошливые, какие-то младенческие. Но если бы не было пережитого, то не стало бы воспоминаний, которые не пригождаются никому, но имеют неоценимый странный смысл, ибо что ни содеется в мире, всё когда-то обретет форму воспоминаний. Многие полагают, что чем больше поскитаются они по свету, чем больше пошляются в утеху сердцу, чем сытнее и искуснее помироволят своей утробе, чем больше потаскаются по чужим постелям, заведя особый счет своим победам над женскими сердцами, тем краше станут на закате жизни картины воспоминаний; и вот пехаются во все уголки мира, тешат похоти, бьются за место под солнцем, вскарабкиваясь вверх по скользкой служебной горе, домогаясь власти, — и, вот вроде бы, честолюбие ублажено, и плоть утешена до отрыжки, было вкусно едено и сладко пито, — но однажды, уставясь взглядом в огонь камина, только и припомнишь, как приятель бабу увел, иль Петр Петрович, козел такой, подсидел, а Иван Иванович сбежал из ресторана, не заплатив по счету. Какие странные выборки производит память, часто самые несущественные, от коих стыдоба одна, и если человек совестный, то даже по прошествии долгого времени, отчего-то щеки начинают полыхать от смущения. А все скитания по миру превращаются в лоскутья мелких впечатлений, похожие больше на рассыпчатый прах, которые сводятся к одному: оказывается, везде люди живут одинаково, едят, пьют, размножаются, так же страдают, так же влюбляются, плодятся и ненавидят, так же старятся и, протянув подагрические ноги (по достатку), смотрят из креслица отсутствующим взглядом в огонь камина, ворочая языком вставные челюсти, и вызволяя из пляшущего пламени воспоминания, вызывающие не радость, но грусть. Ездил по миру, вроде бы, для изумления, а нажил печаль, потому что всё похоже, будто содрано под копирку, и ничего героического, необыкновенного, ради чего стоило бы жить и страдать…
Откуда охота к перемене мест? Да от тоски заунывной и страха смерти, словно бы увиденное в путешествиях заберешь с собою на тот свет. Но почему прежде в женщинах не было подобного чувства и, выйдя замуж в какой-нибудь поморской деревеньке Николе, она ни разу не бывала в соседнем печище, что за рекою, но ведь нисколько и не горевала о том, не брала в ум, и чтобы увидеть мир во всей полноте, ей хватало побасенок калик перехожих и рассказов мужа, что возвращался с морского промысла иль с похода в Вологду, Москву, дальние Сибири. Русская женщина не знала тоски, потому что ждала мужа, она жила всевечным ожиданием и, будто клушка, вседеневно толчась с детишками, она исполняла завет, данный от предков и Бога, и потому не страдала от скудости и заунывного постоянства затрапезного быта. А нынче женщины зачастую не ждут ни детей, ни мужа, и потому зубастые, громогласные, напористые, пригрубые чувствами, рыскают по Европам, чтобы заполнить внутреннюю ноющую пустоту. Но увы… Этот соблазн к перемене мест, этот внутренний розжиг лишают внутреннего покоя и сладкой тишины, растравливают в душе зависть и черствость. Рожать бы надо бабе, полнить дом, продлевать родову во времени, а она, грешная, никого не ждущая, таскается по чужим землям, чтобы хоть чем-то на время залить сердечную разладицу. И утешается мыслью, что жизнь только на разбеге, что всё ещё впереди, и не понимает, несчастная, что давно уже потерялась лишь потому, что, возгоржась, не научилась ждать. Куда бы ни заносил нас Господь, но вся полнота воспоминаний вызволяется лишь из этой, внешне незавидной жизни, прожитой в своем куту, куда поместила судьба, и ничем иным уже не раскрасить её… И ей, душевно расхристанной, никогда не воскликнуть, изумленно, благодарно глядя на солнышко: "Слава те, Господи, до весны дотянули, а теперь будем и дальше жить…"
Владимир Личутин
1.0x