Авторский блог Редакция Завтра 03:00 27 декабря 1998

ГОЛОС ДРУГА

Author: Анатолий Шавкута
ГОЛОС ДРУГА (Вспоминая Анатолия Передреева)
52(265)
Date: 28-12-98
Поэт Анатолий Передреев за всю свою жизнь написал всего одну книгу стихов. Некоторые наши знаменитые поэты написали в десятки раз больше и с виду их стихи не хуже... Но Передреев остался в поэзии. Они — нет. Почему?
Чтобы ответить на этот вопрос, давайте вспомним те времена, когда Анатолий Передреев как-то вдруг, внезапно, как бы из небытия взлетел на поэтический Олимп. И сразу же занял там свое, только ему принадлежащее место.
Это было время открытий, время, когда по первым же произведениям — рассказам, повестям стихотворениям — опытные, заслуженные мастера всенародно давали путевки в жизнь молодым. Передреев тогда работал шофером в Братске. Даже не он, а его товарищ прислал несколько стихов Анатолия в “Литературную газету” и они попали к Асееву. Буквально через несколько дней стихи эти были опубликованы с напутствием Асеева, а через несколько месяцев юный поэт, дитя окраин, не шибко, по-видимому, образованный, но наделенный абсолютным чувством гармонии, слова, ритма, оказался в Москве, в Литинституте.
Но это было лишь начало. Попав в огромный, незнакомый и для пришлых бездушный город, Передреев не только удержался в нем, но и сделал тот самый решающий шаг, который отличает настоящего поэта от человека случайного в поэзии. Он написал свои программные стихи, прозвучавшие, как манифест. Ибо это было еще в то время, когда общество было способно высоко ценить стихи-манифесты, стихи, выражающие общие сокровенные настроения.
Это тогда, в те времена, Вл.Соколов, провозвестивший, в противовес шумной и крикливой эстрадной поэзии, “тихую лирику” написал знаменитое “вдали от всех парнасов, от мелочных сует со мной опять Некрасов и Афанасий Фет”. А чуть позже Рубцов выступил со своей, тотчас же отрезонировавшей в сознании читателей “Деревней”: “В этой деревне огни не погашены, ты мне тоску не пророчь”, предъявив миру как символ, как сущность и как живую сегодняшнюю реальность свою малую, любимую им до боли “тихую” родину. Передреев написал не менее значительные и не менее знаменитые стихи об окраине, пригороде, своей малой родине: “Околица родная, что случилось, окраина, куда нас занесло? И города из нас не получилось, и навсегда утрачено село”. Были потом еще стихи — классически строгие, точные, наполненные энергией болящего горячего сердца, но с этими самыми известными, дошукшинскими и сошукшинскими он вошел в большую поэзию и по праву теперь существует в ней.
А ведь шли уже времена, когда в поэзии на плаву были только биологически сильные, пробивные люди. Потребовалось большое мужество представителям той волны, которую критики когда-то назвали “тихой лирикой”. Потребовалось хотя бы потому, что они не могли не подтвердить своего поэтического кредо. Это были последние романтики в нашей поэзии. Они оплатили свой дар и свою привязанность трудной судьбой. Мы знаем, как умер Рубцов. Мы знаем, как умер Передреев. Но мы знаем и другое. Чистоте своего стиха они остались пожизненно верны. Более того, они равнодушно презирали тех — иных.
И вот что всегда поражает меня, когда я вспоминаю историю всей моей двадцатилетней дружбы с Передреевым (а мы земляки, из одного города, и чувствовали себя братьями. Он — старшим). Что удивляет и даже озадачивает меня: никогда, ни разу за все эти долгие годы я не слышал от него ни одного слова жалобы. Он был горд. Он не жаловался. Он был последовательным и цельным в своем призвании человеком и знал, что это он выбрал свой путь, а не его кто-то выбрал.
Сейчас я понимаю, что это и есть Личность. И если при жизни я любил его за обаяние, за жест, за точность слова и чуткость к малейшим колебаниям интонации, фальши, фарисейству, за верность в дружбе и детскость души, то сейчас я все более приникаю сердцем к его примеру. И когда я думаю о своей запутанной, непонятной порою даже мне самому и не очень счастливой жизни, то вспоминаю его, слышу его голос и вижу его спокойно-насмешливое лицо, и мне становится легче, я нахожу опору и оправдание. Не тому, в чем я виноват перед миром, а тому, что называю внутренней жизнью. Ведь прожил же он ее честно и мужественно, и я вспоминаю его с благодарностью.
Он никогда не выступал на митингах и собраниях. Не из принципиальных соображений — от внутреннего равнодушия. Искренне недоумевал, даже огорчался, когда кто-нибудь из “общественников, знаменосцев, радетелей укорял его в том, что он “отошел от борьбы, не поднимает знамя”... и т.д. Он не “боролся”, нет. Он писал чистые, неподдельные стихи о Родине, матери, любимой женщине. И этого ему хватало. Это был его фронт борьбы. Истинный поэт самодостаточен. Ему не нужны костыли, котурны. Он со звездами говорит, с лугами. А уж “борцов” было в его время, как и сейчас, — ряды, колонны. “Кто с отзывчивым талантом мчит на твой простор Так, как будто эмигрантом был он до сих пор”.
Он понимал, что он, с его неумением торговать своей душою, примыкать к стае, даже под флагом защиты Отечества, “раскручивать”, рекламировать себя, обречен на тяжелейшее существование. Отсюда шла подчеркнутая независимость поведения, щеголеватость одежды, вольная повадка свободного человека. Отсюда и изнурительная, в последние годы все более поглощавшая его работа над переводами (он любил свою дочь, дорожил преданной, горячо переживавшей за него женою, он не мог не думать об их благополучии, но и не мог ради дешевого достатка ловчить, стаскивать с общего стола кусок побольше: все равно дача ли это, заграница или приносящий доходы пост ответственного работника). С годами я понял, что и необъяснимые порою выходки Пушкина, и эпатаж Есенина, и добровольное заточение Рубцова в деревне были следствием одного и того же явления в жизни русского общества — равнодушия к судьбе боготворимых им поэтов, их житейская неустроенность и, в конечном счете, нужда, бездомность, надлом. Передреев был одним из них. После смерти на его сберегательной книжке не осталось и рубля. Можно себе представить, как рвалось его сердце при одной только мысли, что самые дорогие ему, родные люди, оставшись без него, окажутся незащищенными от жестокости жизни.
Отсюда и его уничтожающая интонация в разговоре с ловко устроившимися посредственностями, и сарказм, и мрачное остроумие. Все это было. Как и трогательное внимание к друзьям, праздничная веселость и доверчивость — с близкими по духу людьми. Он и в жизни (а не только в стихах) был поэтом.
В Новгороде, по приезде Передреева в гости, я потащил его на химкомбинат, который мы тогда там монтировали.
Я с радостным подъемом показывал Анатолию стройку, весь этот парад колонн и эстакад, башен и градирен, как вдруг увидел, что лицо его побледнело, изменилось болезненно. “Что с тобою?” — с тревогой спросил я. “Ничего, — ответил он. — Уедем отсюда”.
Тогда я ничего не понял. Сейчас понимаю: металл и бетон стройки были для него неживыми. Как, впрочем, и для большинства настоящих поэтов.
У Станислава Куняева есть великолепное стихотворение о своей и Анатолия молодости. Речь в нем идет о том, как два поэта, встретившись в “звездный” час эпохи, — пуск Братской ГЭС — засиделись и забыли о самом грандиозном событии дня:

Мы загуляли до утра
Нам дела нет, что Ангара
Величественно прибывает.

Чувство внутренней свободы, независимости поэта (не то, что политической, упаси Боже, не до нее), юношеской раскованности и жизни по сердцу было внезапно прочувствовано Куняевым — человеком логики и железной последовательности. Может быть, именно потому, что он говорил о Передрееве, о днях своей вольной, незапрограммированной молодости...
— “Но молод мой высокий друг, — пишет, как бы забывая о себе, и тут же с щемящей грустью вспоминает: — И я самозабвенно молод”.
Влияние Передреева было всегда ощутимо еще и потому, что у него нет больных стихов. Классичность, вкус, чувство меры — неотъемлемые составляющие его поэзии. На сравнительно малом пространстве он сумел сказать многое. Обратите внимание на тематическую широту его стихотворений: “Гуинплен” и “Лебедь у дороги”, цирк и работа на стройке, кондуктор и Мишка Мурашкин, посвящения друзьям и классикам, космос и природа — весь этот сложный и разнообразный мир отражен емко и естественно, без видимого усилия. Как и Рубцов, он жил только поэзией и для поэзии. Другого пути Мастеру не дано.
Я убежден, что и Рубцов, и Передреев были последними поэтами есенинского толка. Будут еще писать об уходящей деревне и пригородах, похожих на нее, но это будет просто грусть или просто чувство и мысль. Драмы не будет. Судьбы не будет. Уже научились жить в мегаполисах. В пригородах не было сухого и топорного этикета. Было шумно, многолюдно, жили на виду.
Не случайно многолюдный, гостеприимный дом Вадима Кожинова так привлекал молодого Передреева. А если вспомнить, какие таланты там собирались, то и вовсе станет понятным, сколько счастливых дней он провел там.
Настрой же струны на своей гитаре, — писал он в стихотворении, посвященном Кожинову, — настрой же струны на старинный лад, в котором все в цветеньи и разгаре. — “Сияла ночь, луной был полон сад”.
И это передавало их общее настроение, их душевную близость, их романтическую печаль в тот вечер:

“Еще не все потеряно, мой друг”.

Вспоминается музыка его стихов, так хорошо прочувствованная нынешней молодежью через десять лет после его смерти. Они не знали его, но нашли для себя его стихи и поют о том, как

...где-то музыка звучала,
Звала меня со всех сторон.

Это его знаменитая по тем временам “Равнина”:

Все необъятнее, все шире
Росла звенящая волна,
Пока не понял я, что в мире —
Луна. Равнина. Тишина.
...И все зовет вокруг, толпится,
И по мерцающей земле
Идет ко мне, и прячет лица,
И вновь скрывается во мгле...

Стихи и воспоминания о нем пишут поэты разных поколений. И в этом наше счастье.
1.0x