Вся эта история не могла закончиться хорошо, в духе русских народных сказок или голливудского "хэппи-энда". Впрочем, она и не закончилась.
Два великих отечественных поэта — Сергей Есенин и Марина Цветаева — погибли в петле. Самоубийство? Да ещё таким образом — самым жутким вообще, а особенно для поэта, человека, который когда дышит — поёт?
Да, "воздуха" поэту может не хватать. По самым разным причинам. Александр Блок незадолго до собственной смерти тосковал, что "перестал слышать музыку", и в последней своей речи говорил, что "Пушкина убило отсутствие воздуха". Какая может быть музыка, какая песня, какие стихи могут звучать в безвоздушном пространстве? И зачем поэту жить без них? Но это — другое. Это — не самому повеситься.
И если в случае с Есениным факт самоубийства всегда оспаривался, то в случае с Цветаевой — нет. Ещё бы — ведь сразу три предсмертные записки. В одной из них, адресованной сыну Георгию (Муру), тогда шестнадцатилетнему: "Я тяжело больна, это уже не я… я больше не могла жить… попала в тупик". В другой, Асеевым: "Не вынесла…". В третьей, эвакуированным соседям: "Не похороните живой. Хорошенько проверьте".
Тем не менее в 1990 году новоизбранный патриарх Московский и всея Руси Алексий II благословил — почти через полвека после смерти — отпеть Марину Цветаеву, хотя отпевать самоубийц запрещено церковным каноном, а на вопрос о причине такого решения ответил: "Любовь народная". Времена были хотя и перестроечные, но всё же советские, сугубо атеистические, церковь ещё отделена от государства, так что вопрос прошёл под сурдинку, но всё же поставил самоубийство Цветаевой под знак вопроса.
И предсмертные признания её читаются сегодня словно аллюзии на смерть любимого Цветаевой Пушкина (помните лермонтовское "Не вынесла душа поэта…"?) и Гоголя (которого, согласно легенде, похоронили живым).
Важно ли всё это? Чем нам сегодня может быть интересна и зачем нужна история жизни, творчества и смерти Марины Ивановны Цветаевой (1892-1941)? Всего лишь одной — пусть яркой и необычной — поэтической "звёздочки" в художественной плеяде русского Серебряного века?
"Если звёзды зажигают, значит — это кому-нибудь нужно?" — некогда спрашивал Владимир Маяковский. Зажигают — да. А вот гаснут они — сами? Или тоже — когда кому-нибудь нужно?
И кровь приливала к коже,
И кудри мои вились…
Я тоже — была, прохожий!
Прохожий, остановись!
Застынет всё, что пело и боролось,
Сияло и рвалось.
И зелень глаз моих, и нежный голос,
И золото волос.
И будет жизнь, с её насущным хлебом,
С забывчивостью дня.
И будет всё — как будто бы под небом
И не было меня!
Нет, эти стихи — не просто набор красиво звучащих слов и даже не "памятник нерукотворный". Они сами по себе — уже бессмертие. Марина Цветаева — была, есть и будет, пока люди живут, любят, страдают, надеются на счастье. Не больше, но и не меньше того.
"Цветаева превратила истерику в поэзию, а поэзию — в истерику"? Можно сказать и так — ведь никто до неё (да и после неё) не писал по-русски с такой неизбывной отчаянной страстью, захлёбываясь анжамбеманами внутри классической силлабо-тоники. Ну, разве что Владимир Высоцкий, разве что… Да и то — когда выходил из роли (он же был актёр, и актёр прекрасный, он умел это делать) в бесконечное пространство и время России. А Марина Цветаева там жила и там умирала — для неё это было одно и то же, нераздельно и неслиянно… Юная, она молила Бога: "Ты дал мне детство лучше сказки и дай мне смерть в семнадцать лет!..".
Но то, чего мы, как нам кажется, хотим, и то, чего от нас хочет Бог, — редко для кого совпадает. Хотя истинные наши желания всегда исполняются. Понять это тяжело, принять — ещё тяжелее. И этот путь неприятия, "жестокого мятежа" и связанных с ним страданий стал личным выбором Цветаевой. Вполне осознанным, кстати. Что в юности, "дома":
Заповедей не блюла, не ходила к причастью.
Видно, пока надо мной не пропоют литию,
Буду грешить — как грешу — как грешила: со страстью!
Господом данными мне чувствами — всеми пятью!
Други! Сообщники! Вы, чьи наущенья — жгучи!
Вы, сопреступники! — Вы, нежные учителя!
Юноши, девы, деревья, созвездия, тучи,-
Богу на Страшном суде вместе ответим, Земля!
Что в зрелости, в эмиграции:
О, чёрная гора,
Затмившая весь свет!
Пора — пора — пора
Творцу вернуть билет.
Отказываюсь — быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь — жить.
С волками площадей…
Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один — отказ.
Вся жизнь — как один мятеж:
Ночи без любимого — и ночи
С нелюбимым, и большие звезды
Над горячей головой, и руки,
Простирающиеся к Тому —
Кто от века не был — и не будет,
Кто не может быть — и должен быть…
Знаю всё, что было, всё, что будет,
Знаю всю глухонемую тайну,
Что на тёмном, на косноязычном
Языке людском зовётся — Жизнь.
Вчера ещё в глаза глядел,
А нынче — всё косится в сторону!
Вчера ещё до птиц сидел, —
Всё жаворонки нынче — вороны!
Я глупая, а ты умён,
Живой, а я остолбенелая.
О, вопль женщин всех времён:
"Мой милый, что тебе я сделала?!"
И слезы ей — вода, и кровь —
Вода,— в крови, в слезах умылася!
Не мать, а мачеха — Любовь:
Не ждите ни суда, ни милости.
Увозят милых корабли,
Уводит их дорога белая…
И стон стоит вдоль всей земли:
"Мой милый, что тебе я сделала?"…
Детоубийцей на суду
Стою — немилая, несмелая.
Я и в аду тебе скажу:
"Мой милый, что тебе я сделала?"
Жить приучил — в самом огне,
Сам бросил — в степь заледенелую!
Вот что ты, милый, сделал мне!
Мой милый, что тебе я сделала?
"Детоубийца"… Это брошенная ею двухлетняя Ирочка, умершая в феврале 1920 года от голода в Кунцевском детском приюте, когда у её мамы подходил к концу многолетний роман с Осипом Мандельштамом, — вечный укор, и память, и потеря: не первая и не последняя, но самая невозвратимая в бесконечной череде потерь.…
Этот богоборческий мятеж был характерным знаком всей эпохи, в литературе получившей— с лёгкой руки Анны Ахматовой — имя "серебряного века". Что такое Серебряный век? Это не отечественный вариант шпенглеровского "Заката Европы" — без надежды на рассвет, и ницшеанского "Бог умер" — без надежды на воскресение. Это — когда долго-долго поднимался в гору и, оглядываясь назад, видишь весь пройденный путь, во всех его подробностях, но впереди — пропасть, и всё это прошлое, даже самое любимое и родное, уже не имеет никакого значения. Кроме твоего сердца. Где всё по-прежнему, хотя всё изменилось…
Да, она заблудилась (во всех смыслах этого слова, и нить Ариадны, старшей дочери, тоже была выпущена из рук) в Серебряном веке — том самом, о котором так красиво ностальгировал на заре "рыночных реформ" русско-молдавский "архикардинал Ордена куртуазных маньеристов" Виктор Пеленягрэ:
"Балы, красавицы, лакеи, юнкера,
И вальсы Шуберта, и хруст французской булки,
Любовь, шампанское, закаты, переулки,
Как упоительны в России вечера!"
Что ж сегодня, когда вокруг ставшего уже пресловутым и навязшего в зубах "хруста французской булки" идут столь ожесточённые, чуть ли не до массового смертоубийства, споры, стоит напомнить, что теперь, издалека и снаружи, всё видится не так, как виделось тогда изнутри, "здесь и сейчас". Для неё-то всё это было не желанным идеалом, а самой обычной, будничной жизнью. Повседневностью. Но:
Если душа родилась крылатой —
Что ей хоромы — и что ей хаты!
Что Чингис-Хан ей и что — Орда!
Два на миру у меня врага,
Два близнеца, неразрывно-слитых:
Голод голодных — и сытость сытых!
Вот так. И всё это не мешало Марине Цветаевой летом 1917 года пойти поперёк "революционной" волны, за что она удостоилась от "передовых" представителей тогдашней отечественной интеллигенции массовых поношений. "Стихотворение Цветаевой ("… За живот, за здравие Раба Божьего Николая…" ) также неприлично-кощунственное по отношению к своему же народу. Под личиной поэта открылся заурядный обыватель, тоскующий о царе", — это Иннокентий Оксёнов, весьма известный тогда пушкинист.
Вообще, Цветаеву, после восторженной встречи её первого сборника, всю оставшуюся жизнь усердно пинали и писатели, и читатели — слишком уж "неправильной" она казалась. Пинали — даже вроде бы расточая похвалы.
"Она возникает не из предшествовавших ей поэтов, а как-то прямо из-под Арбатской мостовой. Анархичность её искусства выражается и в чрезвычайной свободе и разнообразии форм и приёмов, и в глубоком равнодушии к канону и вкусу — она умеет писать так плохо, как, кажется, никто не писал" (Дмитрий Святополк-Мирский).
"Верна себе и г-жа Цветаева, продолжая упорно брать свои темы из области узко-интимной личной жизни, даже как бы похваляясь ею ("острых чувств и нужных мыслей мне от Бога не дано"). В конце концов мы могли бы примириться с этим, так как каждый пишет о том, что ему близко, дорого, знакомо, но невозможно примириться с той небрежностью стиха, которой всё более и более начинает щеголять г-жа Цветаева. Пять-шесть истинно поэтических красивых стихотворений тонут в её книге в волнах чисто "альбомных" стишков, которые если кому интересны, то только её добрым знакомым" (Валерий Брюсов).
Нет, сама себе цену она хорошо знала с самого начала и верила:
Разбросанным в пыли по магазинам
(Где их никто не брал и не берёт!),
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черёд.
Конечно, этот черёд, как и предвидела Цветаева, настал, по историческим меркам — очень быстро. Когда на экраны страны вышел фильм Эльдара Рязанова "Ирония судьбы, или С лёгким паром!" (1975), и вся страна услышала:
Спасибо вам: и сердцем и рукой, —
За то, что вы меня — не зная сами! —
Так любите, за мой ночной покой,
За редкость встреч закатными часами,
За наши не-гулянья под луной,
За солнце — не у нас над головами,
За то, что вы больны — увы! — не мной,
За то, что я больна — увы! — не вами!
Хочу у зеркала, где муть
И сон туманящий,
Я выпытать — куда вам путь
И где пристанище.
Я вижу: мачта корабля,
И вы — на палубе…
Вы — в дыме поезда… Поля
В вечерней жалобе…
Вечерние поля в росе,
Над ними — во́роны…
Благословляю вас на все
Четыре стороны!
Стихи Цветаевой начали издаваться массовыми тиражами — и всё равно были страшнейшим книжным дефицитом, котируясь в букинистических отделах светских книжных магазинов 80-х годов по самому высшему разряду.
Но фильм "Ирония судьбы", по точному определению Сергея Кара-Мурзы, стал мировоззренческим манифестом уже "атомизированной", утратившей цель и "ушедшей в себя" позднесоветской интеллигенции, которая, в конце концов, как и российское дворянство почти веком ранее, совершила классовое самоубийство. Так что позднесоветская общеинтеллигентская любовь к Цветаевой понятна. Но как Маркс не был марксистом, так и Цветаева не была "маринисткой".
Её фамилия — от "цвета", а не от "цветка". И доминируют в её творческой палитре два цвета: белый и красный. Снег и кровь. Чёрный, жёлтый (золотой) и зелёный — тоже важны, но всё же второстепенны.
Вскрыла жилы: неостановимо,
Невосстановимо хлещет жизнь.
Подставляйте миски и тарелки!
Всякая тарелка будет — мелкой,
Миска — плоской.
Через край — и мимо —
В землю чёрную, питать тростник —
Невозвратно, неостановимо,
Невосстановимо хлещет стих.
Кстати, что это за "тростник" здесь возникает? Просто рифма к слову "стих"? Бросьте! У этой профессорской дочки (её отец Иван Владимирович Цветаев был создателем Музея изящных искусств имени императора Александра III при Московском императорском университете, ныне это Государственный музей изобразительных искусств имени А.С. Пушкина на Волхонке, напротив храма Христа Спасителя), прекрасно образованной и тонко чувствующей, нет ни слова "просто так". Это даже не "мыслящий тростник" Блеза Паскаля — вернее, не только он.
Лучше бы тебе по Нилу
Плыть, дитя, в корзине!
Позабыл отец твой милый
О прекрасном сыне.
Кто там плыл по Нилу в корзине из тростника и затем был найден царской дочерью в прибрежном тростнике? Пророк Моисей? Да, конечно же. Она и маленькому сыну радовалась точно так же: как он спит в корзине — "похож на Моисея"…
Сорок лет блуждать в пустыне, но так и не войти в землю обетованную— это по-цветаевски.
Заново родися —
В новую страну!
Ну-ка, воротися
На спину коню
Сбросившему! Кости
Целы-то хотя?
Эдакому гостю
Булочник ломтя
Ломаного, плотник –
Гроба не продаст!
…Той её — несчётных
Вёрст, небесных царств,
Той, где на монетах —
Молодость моя —
Той России — нету. —
Как и той меня.
Это стихотворение 1931 года. Покинутая ею в 1922 году страна менялась до неузнаваемости, а Марина Цветаева оставалась собой — без родины, без чужбины.
Тоска по родине! Давно
Разоблачённая морока!
Мне совершенно всё равно,
Где — совершенно одинокой
Быть, по каким камням домой
Брести с кошёлкою базарной
В дом, и не знающий, что — мой,
Как госпиталь или казарма…
Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
И всё — равно, и всё — едино.
Но если по дороге — куст
Встаёт, особенно — рябина…
Но, в конце концов, на Родину вернулась — следом за старшей дочерью и мужем Сергеем Эфроном, вместе с сыном Георгием. На гибель и вечную жизнь. И написала:
Его и пуля не берёт,
И песня не берёт!
Так и стою, раскрывши рот:
"Народ! Какой народ!"…
Бог! Если ты и сам — такой,
Народ моей любви
Не со святыми упокой —
С живыми оживи!
Она пришла к этой истине сквозь все тернии своей жизни и своего творчества. Поэтому я и не доверяю вестям о самоубийстве Марины Ивановны Цветаевой 31 августа 1941 года в Елабуге.