— Александр Гельевич, в современной России — той, которая с 1991 года, я имею в виду — выросло уже несколько несоветских поколений людей, которые сегодня вливаются в общественную, политическую жизнь. И для этих людей стала нормой поляризация. Ты либо «патриот» — либо же «либерал». Ты либо этатист, либо же ярый оппозиционер. И общей площадки для диалога практически нет. Эти полюсы работают, как половины разделенного мозга. Как вы считаете, такая ситуация — признак кризиса или же это нормальная тенденция, в которой общество может развиваться?
— Да, интересный вопрос. Первое, что я бы не хотел выбирать ответ из предложенных. Я готов порассуждать на тему этого разделения. Да, это разделение есть. И это разделение, на мой взгляд, очень важное и интересное. Потому что оно не означает раздел, скажем, двух «идеологий». Потому что как минимум одна из этих половин не имеет идеологии. Люди, которые выступают за либерализм в нашем постсоветском обществе, в принципе имеют эту структуру. Либо осознано, чаще всего — неосознанно. Но эта общая идеологическая структура в одном из полюсов есть. Второе отличие этого либерального полюса — что этот полюс обладает очень серьезным властным ресурсом. В 90-е годы именно эта идеология, именно это направление, эта система мышления, это мировоззрение, эта эпистема — то есть эта база науки — победила. И доминировала в течение десяти лет. Притом патриотическая половина была в эти десять лет в глухой оппозиции и в идеологическую структуру не сложилась. Третье — основа либеральной части нашего общества. Большинство старых действующих и активных либералов — не диссиденты, а выходцы из позднесоветской комсомольской номенклатуры, то есть чудовищные циники, властолюбцы и сластолюбцы, которые выкрались из позднесоветского мира и стали носителями этой либеральной идеологии, потому что она прельщала их классовым интересом паразитов, циников, которые готовы за власть и материальные блага служить кому угодно. И поэтому они правили и в значительной степени составляют основу и ядро постсоветской элиты.
Не надо забывать, что наша элита - либеральная. Она состоит не из идейных либералов — типа Новодворской, Льва Пономарёва, которые всё-таки остались маргиналами и в 90-х — это либералы другого поколения. Это бывшие комсомольские работники, часто сотрудники КГБ бывшие или агенты. Они не готовы при этом за эту идеологию были страдать, как диссиденты, которые прошли адовы муки на фоне выходцев из комсомольских бань. Совершенно омерзительная прослойка, которая стала сегодня основой, ядром правящего класса. И они воспитали позднесоветское поколение в этих идеях.
Ещё одна особенность этого полюса: он имеет глобальное могущество. Мы видим, что попытка даже в Америке противостоять ему некоторых своих американских патриотов (тоже таких же безалаберных и неорганизованных, как наши) увенчалась победой с приходом Трампа, но долго не продержалась. И не мытьем, так катаньем этот самый либеральный полюс в Америке сместил консервативное направление.
Поэтому пусть у нас либералов, либерально ориентированной молодежи совсем не большинство, но за ними огромное количество институтов. В конечом счёте за ними геополитическая мощь глобалистов, либерального Запада. Это очень серьёзная, имеющая глобальное планетарное разветвление, имеющая контроль над пакетом образования, имеющая власть и в России, и за её пределами, основывающаяся на политических элитах и правящем классе, группа - вот что такое либералы.
При Ельцине либералы доминировали однозначно, открыто, то что называется эксплицитно. При Путине либеральный полюс чуть-чуть потеснён, немного завуалирован, приглажен, немного отступил, но он никуда не делся. Всё очень серьезно.
А ему противостоит патриотическое направление. Здесь мы видим вообще все по-другому. Мы не видим здесь никакой идеологии. Мы видим лишь отвержение либеральной идеологии. Мы можем назвать это иллиберальным отношением, но идеологией это назвать нельзя. Потому что среди патриотов есть и ностальгические коммунисты, и националисты, и православные, и монархисты — кто угодно.
То есть на самом деле это очень широкий и пёстрый идеологически не объёдиненный тип людей, к которым принадлежит, на мой взгляд, вообще большинство нашего народа независимо от возраста, от образования. Это просто народ как таковой. В то время когда либерализм сосредоточен в первую очередь в элитах. Где-то есть, наверное, такие маргиналы либеральные, но их немного и всё меньше и меньше. Потому что либерализм — это как бы доминирующая парадигма, а патриотизм — оппонирующая. Эта парадигма есть, конечно. Но патриты не идеологичны — раз. Во-вторых, не институционализированы. И в-третьих, не имеют прямого и ясного выражения во власти.
Смутно, частично можно увидеть патриотические или консервативные элементы в самом Путине или в силовиках. Или в военных, например. В некотором подчас спонтанном чувстве патриотизма того или иного чиновника. Но обычно это купируется бессвязностью дискурса, вовлеченностью в коррупционные схемы, которые являются средой для государства. И поэтому такой яркой фигуры или яркой институции, на которую можно было бы опереться и сказать: «Вот они патриотического начала в элите», нет.
В партийной политике это всё превращено еще в 90-е годы в симулякры, и левый патриотизм и правый представляют собой просто такие шутовские лавочки, бессильные, бесконечно перепроданные и никому не внушающие доверия. Это чистое замещение. Поэтому в политике у патриотического лагеря воплощения нет. В образовательной перспективе — нет. В культуре — нет, мы не можем сказать: «Вот это патриотическая культура». Мы можем сказать: «Вот либеральная культура». И можем сказать, что есть нечто, кроме этого, которое где-то на периферии копошится. Но это не тенденция.
Поэтому между этими двумя направлениями существует очень много асимметрии. Поэтому мы не можем уподобить их двум полюсам или двум полушариям мозга. Это, скажем так, жизненные установки. Одна жизненная установка имеет серьезное идеологическое обоснование, связанное с прогрессом, с глобализмом, с технократией, с индивидуализмом, с гендерной политикой, и опирается на огромную систему внутри России и вне ее. Образовательные институты, культура, гранты — просто весь почти правящий класс. А в народе это меньшинство. И они… скажем, лишь их наиболее парокситические, наиболее яростные экстремальные формы мы видим в движении ультралибералов. Но это вершина айсберга. Потому что за этими движениями — часто аляповатыми, бессильными, с которыми легко справиться — стоят на самом деле огромные маховики мировой истории, которые движутся в этом либеральном направлении. Не без проблем движутся, но движутся. И поэтому при всем меньшинстве либералы представляют собой класс, который действует в нашем обществе от имени якобы будущего или, по крайней мере, того будущего, которое воплощено в постгуманизме, гендерной политике, в глобализации. А патриотическое движение противостоит этому, отбиваясь инстинктивно. В патриотизме больше телесности, инстинктивного нежелания идти туда, и четкого или нечеткого, чаще всего размытого ощущения, что либералы ведут нас к гибели. Вот это очень точное чувство, но реакция часто бывает не более выразительной, чем у коров или баранов, которых везут на бойню. У них есть подозрение, что что-то не так, и подчас это подозрение как бы переходит в глубокую уверенность, но за этой уверенностью ничего не следует, здесь нет каких-то ярких идеологических конструкций. Это не выливается как раз во что-то цельное, не связано ни мировоззренчески, ни организационно и остаётся размытым.
Вот так я вижу эти два полюса. Я вижу, что один отлился, а другой нет. Они сосуществуют в нашем обществе и создают тот мир, в котором мы живём. А власть сама по себе после прихода Путина. Она отменила эксплицитность либеральной политики и стала замуровывать её, косметически маскировать. Власть стоит строго между полюсами. В некоторых случаях поворачиваясь, обращаясь к патриотам для получения легитимации, но сохраняя основные рычаги управления в руках либералов. Власть на самом деле очень не хочет ни раскола, ни победы одной из этих сил друг над другом, ни формирования их. Но она не может предотвратить некоторую субъективацию либерального полюса и поэтому просто наносит подчас превентивные удары только против самых ярких и крайних проявлений, жёстко оппозиционных. Одновременно власть ещё больше боится патриотической идеологизации, поэтому держит, вцепившись зубами в карикатурные образования, в такие политические паразиты, как парламентские партии, которые призваны заместить собой левую и правую идею. Эти исходящие на опилки монстры, набитые какой-то ерундой, или просто мешки с песком, которые выставлены для защиты от пробуждающегося народного самосознания ещё в 90-е. Власть крепко держится за сохранение этих симулякров, в ужасе перед возможностью того, что патриотическая часть приобретёт более сильные самостоятельные черты и с ней придётся считаться, придётся как-то разговаривать.
А власть совершенно на это не настроена. Поэтому она сохраняет своего рода нейтралитет или баланс, или равновесие между полюсами, стараясь не допустить откровенного срыва в либерализм и всячески одновременно стараясь подавить рост любого движения в сторону обретения субъектности на патриотическом фланге. Хотя срыв в либерализм в течение правления Медведева был очевиден, и поскольку его еще сохраняют в качестве такого, может быть, игрушечного, но возможного преемника, мы все время живём под дамокловым мечом, что опять этот срыв в либерализм с ним, с Медведевым, или без Медведева может наступить. Мы живём в очень патологическом состоянии. С одной стороны, можем поблагодарить власть за то, что она остановила тотальную либерализацию, но можно её с такой же степенью пожурить как минимум или подвергнуть основательной критике, что, видимо, из-за ужаса перед патриотическим полюсом она делает всё возможное, чтобы он не сложился, и заменяет его ручными симулякрами, с которыми научились справляться ещё либералы ельцинского периода.
— Мы перешли к разговору о власти. Сегодня многие сравнивают Россию с СССР брежневского периода. Даже достали из чулана термин «застой». Вы считаете такое сравнение сколько-нибудь справедливым? И если это есть, то это кризис управления или кризис идей?
— Я отчасти с этим согласен. Потому что ощущение именно очень похоже. Потому что в поздний советский период было чувство, что ни туда, ни сюда — мы не можем двигаться никуда. Как будто что-то застряло, вот как подумал Винни-Пух, который пришёл в гости к Кролику. Это такое застревание в безвременьи. Советский Союз ведь тоже застрял. Он застыл именно потому, что он не мог двигаться ни в одном направлении, ни в другом. И в конечном итоге это привело к параличу мысли. Когда огромная, гигантская, прекрасно сложенная система, ещё не и исчерпавшая своего потенциала, просто рухнула в силу того, что замыкание было именно «софтовое», то есть коммунистическая идеология перестала жить, перестала работать. И весь «хардвер», вся инфраструктура рухнула в силу того, что в какой-то момент синильная позднесоветская элита просто не смогла думать. И вполне ещё жизнеспособное государство, обладавшее огромными, как мы сейчас видим, неизрасходованными возможностями, стало жертвой именно ментального коллапса. Ментальный коллапс погубил Советский Союз в первую очередь. И, соответственно, конечно застой — это были его яркие признаки.
Я вижу признаки ментального коллапса и сейчас. Они точно есть. И этот ментальный коллапс имеет в каком-то смысле сходную природу, то есть неспособность к мышлению.
Есть некоторая неспособность принять вещи как они есть. Неспособность столкнуться с идеологическими вызовами. Но есть одна разница, мне кажется. То, что отличает позднесоветский застой от нового застоя, застоя 2.0, путинского: в Советском Союзе существовала идеология, и она начала работать в какой-то момент вхолостую, то есть она стала абстрактной, она не могла быть подвергнута reality check ("проверка реальности"). И из живой, действенной, взаимодействующей с реальностью, трансформирующей реальность — эта идеология превратилась в что-то, что больше не соответствовало ничему. Она не соответствовала ни реальности, ни внутренней воле. Она зависла и фактически мешала, не позволяла жить. Это не просто бессмыслица, которая ничего не понимает. Нет, это некоторый бывший смысл. Как пожилой человек, впавший в маразм или в Альцгеймер — он повторяет одно и то же. Когда-то это были правильные фразы, распоряжения, которые он давал близким или на работе. Но в состоянии деменции эти высказывания кажутся совершенно лишенными смысла, потому что они не к месту. Так же и позднесоветская идеология была не к месту. Она не способна была ответить на сформулированный вопрос, говорила невпопад. На Горбачёва посмотрите: вот типичный пример, ранняя деменция во всей ее красе. Он, кстати, с возрастом не глупеет, как многие. Он таким же и был всегда, вот что поразительно. Во главе государства оказывался человек не просто низких интеллектуальных уровней, а человек, повторяющий что-то как бы само по себе, может быть, и верное, но абсолютно не контекстуальное. Но там была идеология, которая впала в сон.
А у нас сейчас вообще нет идеологии, власть идеологии боится, как огня. Поэтому в застое 1.0 существовало остывание идеологии. А в застое 2.0 свирепствует безыдеологичность. Но ужас идеологии парализует любое поползновение мысли. В советское время нельзя было мыслить потому, что мысль была известна, истина была достигнута и надо было только ей соответствовать. Мыслить было нельзя потому, что уже за тебя помыслили: партия, Ленин, Маркс, прогресс, пролетариат. Не надо было мыслить: мыслить не твое дело. В итоге старческое политбюро оказалось единственным носителем мысли, но мыслить оно не могло, отсюда это короткое замыкание такой деменции, которая выбрала себе молодого «дементора», молодого Горбачева, который был носителем неспособности к мышлению уже, видимо, с юности. Потому что глупые люди — это не только продукт возраста, и не всегда люди глупеют — иногда они такими рождаются и живут. А в путинское время мыслить нельзя не потому, что за тебя помыслили, а мыслить нельзя вообще. Потому что это опасно, потому что это не очень способствует карьере; потом мыслить — это накладно, это ресурсоемкий процесс, не ведущий к прямой цели.
И в путинском периоде две фазы я отмечаю. Первая фаза «сурковская», когда мыслить было можно, но только как бы осторожно, по таким искусственным, намеченным администрацией президента маршрутам. То есть мышление должно быть замкнуто само на себя; если кто-то мыслил слишком ярко — находили человека, похожего на него внешне или по фамилии, создавали спойлеры партий, движений, даже институтов. То есть как только мысль пробуждалась, создавали дубликаты, её завешивали, с ней вступали в сложные отношения. Администрация президента не культивировала мысль — она её погружала в процесс такой сложной центрифуги. И фактически прямо запрета на идеологическую мысль не было, была идея её подменить. И создали такую управляемую систему со всеми остальными партиями, которые просто были государством, а не партиями. А последние годы мысли не стало вообще. И даже фиктивная мысль эпохи Суркова исчезла. Раньше казалось, что это ужасно, чем он занимался, а сейчас уже понимаешь, что это была хоть какая-то симуляция интеллектуального процесса. А потом и симуляция отпала.
Государственный логос превратился в складскую логистику.
Даже если Путин публикует какие-то совершенно верные статьи, то он находит в них, наверное, какое-то своё удовлетворение, однако он сам их не воспринимает как действительно заветы или указания. Это некоторые довольно хорошо составленные слова, никого ни к чему не обязывающие и в первую очередь — его самого.
Поэтому и другие на это плюют. Если у первого человека нет трепетного отношения к Идее или нет Идеи вообще, а есть только чувства или какие-то подсчёты, то в нашем обществе, центрированном на одну фигуру, это очень быстро всеми считывается - и окружением, и близкими, и далекими. И отсутствие идеи становится бытовой практикой. То есть «ну что там идеи? Давайте более конкретно поговорим». И вот это «чисто конкретно» — я даже раздумывал, откуда оно вошло в блатной язык 80-х годов. Я думаю, как раз от тех же самых комсомольских работников, которые тогда уже стали сближаться с криминалом. И, собственно, у них ещё были, болтались в голове фрагменты лекций по диалектике, которые они вынужденным образом слушали в Ленинском университете миллионов или на курсах повышения квалификации, и они принесли эти непонятные, смешные, как им казалось в силу их слабоумия, фразы в преступный мир. И «понятия» кстати — вот что значит «жить по понятиям»? Begriff — это важнейшая гегелевская категория. У нас оно приобрело криминальный характер, но все это, на мой взгляд, продукты и субпродукты вырождения позднемарксистской интеллектуальной культуры в лице криминализированных комсомольцев, которые, собственно, и дали все основные фигуры нашего олигархата и всех политических лидеров сегодняшнего дня.
— Поговорим о Международном Евразийском движении, создателем, лидером и идеологом которого вы являетесь. 20 ноября отпраздновала семнадцать лет организация. Каковы результаты ее работы? Какие перспективы и главная повестка сейчас? Политические амбиции в России у вас есть?
— Неоевразийство как мировоззрение я стал развивать еще с конца 80-х годов. Семнадцать лет этой структуре, зарегистрированной международной организации. Так-то можно сказать, что неоевразийству, связанному со мной, уже больше тридцати лет. С конца 80-х годов я стал продвигать это мировоззрение как политическую философию. На первом этапе ее смысл был в том, что Советский Союз надо сохранить, интернациональность советского союза надо сохранить, но перейти к другой идеологии, как сами евразийцы первого поколения 30-х, 20-х, 40-х годов предполагали — передав власть от компартии евразийскому органу, который сохранит державу, социальную справедливость, интернационализм, но только предаст этому консервативный характер, вернёт религию, традиционные культурные ценности.
С этим, будучи еще молодым человеком, я обращался к разным политическим деятелям. Потом нашёл Проханова как единомышленника, который был еще в советской системе. И журнал «Советская Литература», а потом газета «День» стали рупором этой идеи, у которой, конечно, были прямые политические амбиции еще тридцать с лишним лет назад. Я участвовал в разных фронтах, в разных оппозиционных антиельцинских структурах, участвовал в защите Белого дома, в штурме «Останкино». Я был «евразийской» частью всего этого направления. И большинство людей, которые так или иначе «справа» или «слева» примыкали к этому движению, они тоже так или иначе разделяли и как-то воспринимали евразийские идеи. Потому что евразийское мировоззрение являет собой синтез «правых» и «левых» идей. Это не антисоветское в полном смысле слова течение. Поэтому, будучи антиатеистическим или, скажем, нематериалистическим, оно признавало важность борьбы большевиков против Запада — это очень важно, создание мощной сильной государственности, хотя очень многие вещи, конечно, идеологически отрицало. То есть это была право-левая идеология с самого начала политическая, которую я старался имплементировать политически. Потому что уже тогда стало понятно и мне, и Проханову, что нужна альтернативная платформа для патриотов, которые сражались с либералами в 90-е годы. Когда я увидел, что само общее движение не идёт, я попытался эти право-левые идеи воплотить в более резкой, более молодёжной форме: с Эдуардом Лимоновым тогда было создано национал-большевистское движение (имеется в виду НБП — партия, деятельность которой запрещена на территории РФ; признана экстремистской организацией — прим. ред.) — мне не нравилось слово «партия», я хотел оставить «движение», как источник такого модуля мировоззренчески, — тоже это дало какой-то определенный эффект, эстетический прежде всего. Но постепенно организационно мне это показалось в общем не тем, что нужно: очень узким, с культом личности покойного Лимонова, что сужало идеологическую направленность. Я оставил это. И вот с тех пор я уже в большей степени посвятил себя собственно политической философии евразийства.
Когда пришёл Путин, вначале власть очень положительно отнеслась к моим инициативам, через некоторое время меня пригласили в Кремль. Сказали, раньше при Ельцине было внешнее управление, атлантизм, а теперь будет евразийство. Я искренне этому поверил, включился. Меня поддержали в одной инициативе, в другой. И фактически я был уверен, что теперь нет никаких преград для воплощения политической философии евразийства в дело. Я не настаивал на каком-то месте или роли себя. Я — выразитель идеи. Я много дисциплин в российскую жизнь привнёс. В начале и в середине 90-х годов я опубликовал «Основы геополитики», которые изменили стратегическое мышление силовиков и военных элит. Я работал не покладая рук все эти годы в интересах своего государства и в интересах того, чтобы придать нашей стране Логос, вернуть его, не просто искусственно его придумать — это невозможно. Чтобы воссоздать полноту русской традиции, чтобы найти ключи к смыслам русским, русской истории, русской стратегии.
В начале тысячных я видел, как многие мои идеи реально воплощают: Евразийский союз, геополитика, суверенитет, даже суверенная демократия в значительной степени, по крайней мере, «суверенная» часть этой демократии Сурковым была в значительной мере была взята из этой системы. Мне Кремль посоветовал делать Евразийскую партию: она будет очень влиятельна. Но постепенно что-то пошло не так. И в какой-то момент я понял, что к этому нет серьезного отношения. Это было очень болезненно. Потому что я думал, что моя миссия выполнена именно с точки зрения политической борьбы — потому что в 90-е годы это была борьба против режима, который открыто стоял на прозападных либеральных позициях, и все в нём было ненавистно, и всё требовало уничтожения. Этот режим был нелегитимен, государство было нелегитимно, им правили нелегитимные абсолютно антирусские, русофобские элиты. Сейчас это признают все.
И когда Путин пришел на этой волне и начал говорить приблизительно то же самое, конечно, я очень обрадовался и подумал, что моя миссия выполнена. У меня амбиций властных, депутатских или каких-то административных никогда не было. Я человек Идеи. Но тот факт, что эта идея стала побеждать — я очень был этому рад. Готов был включиться в любой форме в этот процесс. Меня пригласили Демидов и Батанов, втроем мы сделали телеканал «Спас» как такое консервативно-православное телевидение. Оно до сих пор есть.
А Евразийское движение — ему семнадцать лет, это было ощущение того, что надо как-то чётко обозначить нашу политическую философию, придать ей организационный характер, распространять эти идеи за рубежом. Потому что эти идеи глобальные — это борьба с однополярным миром в пользу многополярного. Это идея континентализма против атлантизма. Это поиск альтернативы либерализму в глобальном масштабе, это признание ценности всех культур и всех народов, антирасизм и антинационализм являются одними из главных силовых векторов евразийства, борьба с гегемонией, с колонизацией.
Постепенно я стал замечать, что происходит некоторая изоляция, то есть тот «застой», о котором мы говорили, проявлял себя постепенно. И многие вещи были неясны. Я не понимал, почему-то мировоззрение, та позиция, которые настолько соответствуют и целям России, и необходимости патриотического подъема, его возрождения, и укрепление суверенитета, — почему они не берутся в полной мере. Вначале я думал, что противодействуют враги. Так оно и было. И агенты влияния Запада, и либералы, и политическая элита. Но с этим можно было довольно легко справиться, найди евразийство поддержку в лице первого человека.
Если бы Путин по-настоящему заинтересовался не просто даже евразийством, а миром Идей, миром Мысли, если бы для него Мысль, философия, исторический взгляд на вещи имели бы какое-то значение, я думаю, всё бы сложилось не так. Но увы. Оказалось, что он — действительно, как он говорит, он не обманывает — он технолог, он менеджер, он управляющий, он прагматик, он реалист.
И, соответственно, он имеет дело только с реальными вещами. Идея — это не его. И постепенно поэтому некое внимание к евразийству власти ушло. А противодействие тех, кто за атлантистскую позицию - сохранилось.
Соответственно, движение в политической реальности находится в очень сложном положении, потому что вовне борьба евразийства против атлантизма ведется вполне открыто, спокойно. Поэтому меня деплатформируют с YouTube и санкции на меня наложили, запрещают практически любое передвижение на территории Европы, стран НАТО, отслеживают это тщательно. Для них я один из главнейших идеологических противников. Евразийское движение находится в списках запрещенных организаций везде только за нашу идеологию, только вдумайтесь. Они относятся к этому серьезно. Мы сосредоточили свою работу на внешнем фланге. И там это затребовано, это важно, там растёт число сторонников и ненависть глобальных элит.
— Следующий вопрос связан с вашей теоретической базой. Отдельно поговорим о вашей книге «Четвертая политическая теория», вышедшей в 2009 году, и одноименной концепции. Вы говорите о падении двух теорий: «фашизма» в 1945 году и «коммунизма» в 1991 году вместе с распадом СССР. И о кризисе третьей теории «либерализма». Также о падении субъектов: класс — в коммунизме, раса — у фашистов, индивид — в либерализме. Эти субъекты не выполняют больше роль актора истории, насколько я понимаю. Ключевое понятие «четвертой теории» — «Dasein» — можно перевести как «бытие присутствия». Это новый субъект, новая действующая сила. Для человека далекого от современной философии как объяснить этот конструкт? Кто является его «физическим» воплощением?
— Замечательный вопрос. Я приступил к оформлению Четвёртой политической теории не так давно, лет пятнадцать назад. Если говорить серьёзно, это результат всей моей политической философии. Это последнее слово, или синтез всех тех идей — в том числе евразийских, национал-большевистских, консервативно-революционных, традиционалистских, — которые я продумывал на протяжении всей своей жизни. Это некоторая кульминация, можно сказать так. Акме политической философии, к которой я шел очень постепенно, через много разных учений и теорий. Постепенно Четвёртая политическая теория отлилась в такую довольно простую модель, которую вы сейчас изложили. Суть ее вы уже изложили. И именно потому, что это был уже результат жизненный, жизни внутри политической философии, глубокого исследования и самой политологии, и политических наук, и философии как таковой, и философии истории, социологии, психологии, онтологии, религиоведения — это все стало такими составляющими нитями, которые привели к Четвёртой политической теории. Именно благодаря тому, что это синтез моего мировоззрения, эта книга получила очень широкое распространение. Не у нас — в силу застоя и такой атрофии, ментального коллапса того самого. У нас тоже было несколько изданий. Но в мире перевели на все европейские языки, включая датский, венгерский, греческий, сербский, польский, чешский. Она есть на иранском, на турецком, в Китае сейчас переводят, на арабский переводят. Она есть на множестве языков, потому что то, что вы сейчас сказали, можно изложить в одной фразе. Это её суть. Я там это на 300−400 страницах это рассказываю более подробно, чем вы изложили, но смысл именно в этом.
Есть три главные политические идеологии. Сейчас победил либерализм. И оставшись одним, этот либерализм на самом деле всех остальных пытается «загнать» в фашизм и в коммунизм или приравнять, чтобы никто его не смел трогать. И когда мы соглашаемся с тем, что мы коммунисты или фашисты, мы подыгрываем либералам, которые уже знают, как обращаться с двумя политическими теориями, тоже западными, тоже атеистическими и материалистическими, как и сам либерализм. И легко бьют карту нации или расы, или государства — в случае национализма. Или карту класса своей картой, своим субъектом — индивидуумом, которому обещают всякие блага: карьера, успех, продвижение, полная свобода. В этом смысл этой стратегии.
Так вот либерализм не способен отстоять себя, если он не осуществляет опыт редукции, не говорит, что «мы имеем дело с фашизмом», достает фотографию Гитлера, приклеивает на лоб любой критике либерализма, если она справа, и на этом заканчиваются все диалоги. Сразу: «Ты сторонник газовых камер, сторонник уничтожения шести миллионов евреев, отвечаешь лично за холокост, тебе слова не давали». Кто-то говорит: «Я же просто за то, что мужчина и женщина должны составлять семью». Тебе отвечают: «Ты нацист, ты сжег всех возможных, кого только можно было». И приблизительно с такой же логикой, чуть помягче, обращаются либералы с коммунистами. Им говорят: «Социальная справедливость». Они достают фотографию из ГУЛАГа, показывают Сталина, говорят: «Мы это уже проходили, это тоталитаризм, это насилие, социальная справедливость вот чем кончается, поэтому вы покушаетесь на самое главное, на свободу, на права человека, и вон отсюда».
Это некий диалектический момент, когда Четвёртая политическая теория предлагает бороться с либерализмом за совершенно другие, находящиеся вне европейского модерна политические идеалы. Может быть, религиозные, традиционные, постмодернистские, локальные, глобальные. И чтобы найти эту четвёртую позицию, откуда можно было бы атаковать либерализм не из европейского проигравшего прошлого. Не как наследники коммунизма и дискредитировавшего себя реально криминальными практиками фашизма. А чтобы начать как бы заново это противостояние либерализму. Если есть тезис — может быть и антитезис. Кто-то говорит: «Как хорошо! Права человека, гражданское общество! Свобода слова — там». Дальше гей-браки, аборты и семья из пяти человек одного пола плюс козёл. И еще этим пяти человекам плюс козлу надо давать право усыновления детей в такое просто козлиное сообщество первертов на самом деле. И что это является тезисом, это признак или мерило прогрессивности, на это можно и нужно отвечать — на этот тезис — определенным антитезисом. Например: «Нет, не пойдет, мы не согласны».
Что касается субъекта. Субъект — вещь такая довольно сложная. Когда субъект определяется, определяется некий центр этой политической теории. Думая над тем, как подвергнуть субъекты классической политической идеологии деконструкции, я конечно же обратился к Хайдеггеру, который занимался деконструкцией западноевропейского субъекта на уровне философии, и его принцип, который является результатом и откровением этой альтернативы, как Бытие или Dasein, применил это к политике. Вы скажете, что это очень сложно. Но если бы это было очень сложно, разве бы мою книгу переводили бы на все языки? Согласитесь, имела бы она такое фундаментальное влияние, когда сейчас уже, наверное, несколько десятков книг написано: где-то критических, где-то наоборот апологетических, развивающих, толкующих эту теорию в мире? Но это только начало, недавно начался этот процесс.
Так вот Dasein — это некая путеводная звезда. По какому направлению пойти? Не просто сразу мгновенно защищать какой-нибудь премодернистский тип устройства — монархию или религиозное общество, теократию или империю. Всё это вполне возможно, но тоже должно быть сопряжено с различием цивилизаций, с учетом разного рода обществ. И дальше всё становится сложнее. Отвергнуть довольно просто, а утвердить альтернативу сложно.
Dasein — это для более глубокой критики западноевропейского субъекта, для более глубокого уровня деколонизации. Хайдеггеровский Dasein я интерпретирую с точки зрения множественности Dasein’а, тем самым включая весь методологический арсенал новой антропологии. И моя теория ведет нас напрямую к теории многополярного мира. И каждый Dasein, каждое историческое Бытие в каждой культуре само подсказывает те решения, как организовывать субъект Четвёртой политической теории, который не может быть заведомо всем предложен. И тем не менее, с сохранением важности всего того, что я говорил, есть более простой ход: Dasein есть народ. Вот у Хайдеггера есть такая фраза: Dasein существует через народ, по-народному. Народ является, если угодно, той средой, в которой Dasein присутствует. Но народ не как общество, не как класс, не как совокупность индивидуумов, не как население, не как люди. А народ как культурно-историческая общность судьбы. Вот это народ. Народ, который считает себя носителем определенной судьбы, определенного языка, определенной мысли, определенной идеи. И он определен не только прошлым, но и будущим.
— Кто будет носителем воли народа? Волеизъявление как будет происходить? На демократических рельсах? Выборы?
— Вы знаете, Четвёртая политическая теория не даёт такого однозначного результата. Каждый народ, каждая традиция, каждая цивилизация, каждый Dasein организован по-разному. И если в одном случае можно говорить о волеизъявлении этого Dasein’а через демократию, понимаемую, например, как Артур Меллер ван ден Брук предлагал, что демократия — есть соучастие народа в собственной судьбе, такая демократия — это прекрасно. Но насколько я представляю на основании исторического опыта, начиная с опыта афинской демократии, очень редко когда репрезентативная представительская демократия действительно соответствует этому принципу соучастия. Органичная или прямая демократия, органическая демократия — да, прямая демократия в небольших коллективах, в земских областях, в ограниченных общинах, где каждый друг друга знает, там принцип коллективного решения действует по-настоящему, и он прекрасен. Но как только мы поднимемся на более высокий уровень, когда расстояние между компетенцией при принятии решений и самим реальным коллективом увеличивается, здесь открывается поле для махинаций, ложных репрезентаций. Здесь олигархи, обман и отчуждение.
В некоторых случаях, когда речь идет о цивилизациях, о больших огромных державах, государствах, континентах, как говорили евразийцы, конечно, демократия должна приобретать иной характер. Здесь возможны тоже, в зависимости от той или иной культуры, религиозные институты, которые могут включаться в это волеизъявление. Причем это волеизъявление народа неслучайно Vox populi vox Dei — волеизъявление народа на самом деле тесно связано с оракулами. Сам народ поодиночке часто может не знать, что он хочет, а когда он собирается вместе, в каких-то особых ритуалах, он может это знать, может знать то, чего он не знает, он становится оракулом. Сквозь него проходят некоторые более глубокие токи бытия. Вот это тоже очень важный момент, что народ — это не совокупность индивидуумов. Он нечто большее.
— Я сейчас задам вопрос, который мне кажется ключевым. Вероятно, его вовремя не задали Ницше, это бы много поменяло. Вы уже сказали, что либерализм загоняет в фашизм теории, недружественные ему, от которых он чувствует опасность. Я хочу поставить точку, размежевать окончательно понятия. У нас в общественно-политическом пространстве сейчас, информационном пространстве очень много говорят о результатах фашизма и очень мало о его реальных истоках — единого диагноза нет. Кто-то Ницше называют предтечей, заложившим философскую базу. Кто-то Хайдеггера называет певцом фашизма в Германии. Редко, но упоминают про общество Туле, которое питалось эзотерикой и оккультными теориями. Сами представители Туле и уж тем более Ницше не представляли, чем закончится их «поиск Атлантиды» и рассуждения об арийской расе. Учитывая, что Dasein — это трансцендентальное понятие, а еще и немецкое, что должно стать неким предохранителем для последующих поколений, знаком, что трактовать это понятие начали неправильно?
— Вы знаете, у фашизма и национал-социализма в значительной степени разные истоки. И разный идеологический генезис. У нас при отсутствии политической культуры и такого некоторого супер-ангажированного некоторыми политическими событиями, в частности нашей Великой Отечественной войной, мы не можем говорить об этом спокойно. А когда мы говорим неспокойно, мы уже не говорим на философском уровне, мы уже хотим кого-то осудить. Поэтому о фашистах говорить чрезвычайно трудно в России. И законы о «фальсификации истории» и тому подобное — понятно, почему они делаются. Но они же на самом деле выглядят-то очень жалко. Потому что с идеями надо бороться идеями, а не запретами. А если идей нет, то можно запретить, но это не будет эффективно, только больший интерес породит.
Совершенно преступным является нацистский режим. Совершенно. И преступным абсолютно является либеральный режим, который строится на опыте рабства, превосходстве одних государств над другими. Сотни тысяч людей были уничтожены во время «арабской весны» с подачи Запада. Хиллари Клинтон просто кичилась тем, что она уничтожила Ливию и осуществила геноцид. Либерализм — это кровавая форма тоталитарного режима, который должен быть осуждён так же, как фашизм.
Готов ли я нести ответственность за искажение Четвёртой политической теории, когда она будет воплощаться? Мы видим уже сейчас, что евразийство, которое, на мой взгляд, блистательно и глубоко, и прекрасно в своей теории, превратилось в отталкивающую чиновническую рутину. Евразийский союз как братство народов, которые идут к своей духовной цели, осмысляя в единстве миссию своего пути сквозь историю, превратился в какую-то чиновничью недействующую организацию, где толкутся бессмысленные серые люди, которые понятия не имеют ни о каком евразийстве. Я уже вижу результат вырождения и отчуждения своих идей.
Об ответственности мыслителя за реализацию его идеи вопрос очень острый. Вот Эрнст Юнгер. Если говорить о том, кто вдохновил национал-социалистов в большей степени, чем Хайдеггер (это смешно). Хайдеггер был совершенно на периферии этого движения, был очень критически настроен, но поддерживал именно исходя из ненависти к либерализму и коммунизму, что тоже можно понять — уж очень они отвратительны именно в своих глубинах. Также он критиковал свою собственную национал-социалистическую модель. Можно «Чёрные тетради» почитать — это критика фашизма, пожалуй, более глубокая и более основательная, чем всё, что мы имеем со стороны. Это критика изнутри, критика очень обоснованная. Хайдеггер ближе к Четвёртой политической теории, чем к национал-социализму. Так вот настоящим идеологом, если говорить о национал-социализме, был конечно не Гитлер — он не был идеологом, он был прагматик — а Эрнст Юнгер в своем «Труженике», в Der Arbeiter. Вот он как раз предвосхитил самые основные, на мой взгляд, стороны национал-социализма и технику, и такое вот возвращение к нехристианским стихиям, к мировоззрению чистого активного пессимизма или активного нигилизма. Но обратите внимание, что еще на первых этапах, когда его приглашали стать депутатом в партии Гитлера, он говорит: «Я с этими свиньями вообще, с ничтожествами, не сяду за один стол просто». Еще не было ни газовых камер, ни концентрационных лагерей, ни преследований. И Юнгер оставался патриотом. Он был в изгнании. Его идеи реализовались так страшно, что он их не признавал как свои. Но он не отказывался от этой ответственности. То есть он отказался вступать в ту партию или в то движение, которое превращало на его же глазах его идею в что-то кошмарное, но он стоически выносил эту историческую ответственность. Не давая своего благословения, но одновременно и не отказываясь, не отмежевываясь от идей «Труженика». Книгу эту он публиковал и после войны многократно, вносил только существенные поправки, отнюдь не извиняясь. И Хайдеггер, кстати, молчал об этом отношении. Если уж делаешь выбор, даже если неправильный, достоинство человека заставляет его держаться этого неправильного выбора, если он был свободный и осознанный.
Поэтому, что касается ответственности за возможность чудовищного искажения моих идей, я готов брать ее на себя. Может быть, остаться в полной неизвестности и забвении гораздо спокойнее было бы, чем видеть, как твои высшие идеалы и чистые помыслы превращаются в нечто противоположное, безобразное, отталкивающее, низменное и ставшее достоянием…
Самое страшное для философа — это не злодеи и бандиты, это посредственность. Нет ничего более антифилософского, чем посредственность. И в преступнике, и в совсем простейшем человеке, недалеко отрывающемся от быта, можно увидеть некоторые интересные переливы, переливы человеческого, а вот в самовлюбленной агрессивной посредственности, толкающейся локтями, ничего увидеть невозможно.
Вот где пропадает человечество. Человечество пропадает не на полюсах, не там, где самые умные и самые жестокие. А человечность пропадает в середине, в далеко не золотой середине. В этих агрессивных, маячащих повсюду самовлюбленных посредственностях человечество исчезает, пропадает. Вот они — самое страшное. Не те, кто «превращает золото в свинец», как писал Бодлер, а те, кто своей дежурной скукой внутренней разлагает величие, низводя высокое до своего уровня. Уж лучше бы они превратили очень высокое в очень низкое. Пусть хотя бы величие сохранится по модулю. Самое страшное, что вообще по большому счету меня, честно говоря, пугает — это банальность. Когда я сталкиваюсь с банальностью, у меня как-то поражаются самые глубокие нити моего восприятия. Я то же самое думаю в отношении политической философии и философии вообще. Что самое страшное — это даже не извращение наших идей, а их банализация. Вот это мне претит по-настоящему.
— Вы сегодня видите политиков, которые способны преодолеть этот кризис идей, транслировать новые идеи, если уйдет Путин? Кто-то из несистемной оппозиции? Или какая-то «темная лошадка»?
— Я их не вижу, потому что не дают видеть. То, что есть, настолько не думает о будущем, что сделано всё, чтобы будущего не было. Это работает, в каком-то смысле. То будущее, которое придет после Путина, оно с ним как-то не может быть связано. Потому что Путин не готовит будущее. Не то что преемника или непреемника, Путин не даёт появиться тем, кто могли бы прийти после него. Не даёт нам увидеть их. Конечно, я их не вижу, как их не видит никто. Те, кого мы видим, это явно не то. Это не просто не то, а еще и заведомо «не то». Нам показывают тех, у кого нет никаких шансов быть кем бы то ни было. И прячут тех, у которых есть шанс. Это просто стратегия.
Будущее зреет где-то там, куда не проникает наш взгляд. Путин сделал свое правление таким бесконечным настоящим. Но будущее — от него он отрёкся, я думаю. Когда не обратился к Идее. Будущее — всегда Идея. Он ограничился настоящим. И в нем он полностью суверен. Но будущее ему не принадлежит нисколько. Он разменял полновластие в настоящем на возможность — лишь возможность — участия в будущем. Это выбор абсолютно точный. Поэтому он отказался от идей и занялся решением таких технических проблем, бытовых.
Когда этот период кончится, все начнётся как бы заново. Тогда и только тогда кто-то может появиться. Кто-то может раскрыться, может, мы увидим, что за пустым футляром этой путинской занудливой рутины на самом деле кто-то сидит, кто-то прячется и он выйдет тогда, когда придёт время. Пока же всем дан ясный указ: «Носу не показывать, изображать, что вас нету». И что всё, что есть, будет всегда. Такое очень длинное государство, настолько длинное, что успеете постареть и сдохнуть, когда эта длина будет измерена. Но она будет измерена. Потому что, может, и хорошо, пока нам нужно как-то прийти в себя. Я думаю, что Путин — это правитель консервативного нигилизма. То есть ничего нет, но мы особенно этого «ничего» не замечаем. Более того, иногда это «ничто» нам видится как «нечто», а иногда снова как «ничто». И пусть это мигает. Это некоторая такая эпоха. Но политика, жизнь, история — начнутся конечно только после Путина. Обязательно начнутся. Либо в том, либо в другом случае. «Ничто» либо будет заполнено чем-то, либо окончательно рухнет, те промежуточные средние остатки, зависшие между двумя полюсами. Это затянувшийся момент перехода. Теперь уже все забыли — откуда мы переходим, куда мы переходим. Новое поколение, с чего вы начали, выросло в этом состоянии затянувшегося полудрёма. Мы не можем ни заснуть, ни проснуться толком. Уже люди прожили жизнь в этом путинском режиме.
Подготовил Дмитрий Зуев
Публикация: Свободная Пресса