Огромностью и сложностью поставленных перед собою задач Андрей Платонов превосходит всех русских писателей вместе взятых. И это при том, что главная мысль всех его произведений чрезвычайно проста: более всего он озабочен идеей счастья для всего человечества. Самое удивительное, что он препоручает осуществлять её тем, кто погружен в бездну такого одиночества, какое мало кому доступно. Поэтому логика поступков его героев до невероятности причудлива, завороты мысли непостижимы, само физическое существование колеблется сразу между несколькими толчками разнобежных и разнородных сил. Собственно, люди ли они при всей своей явной, всегда подчеркиваемой Платоновым плотянности и вещественности? Если и люди, то чрезвычайно странные, крайне неуютно ощущающие себя в обыденности прекрасного и яростного мира.
В «Джане» у падчерицы главного героя Назара Чагатаева, с матерью которой, кстати, его связывают неплотские, платонические отношения, «было правильное лицо юноши, уставшее от стыда жить».
Подобный стыд испытывает Саша Дванов, герой «Чевенгура»: при родах приёмной матери, «у него поднялась едкая теплота позора за взрослых, он сразу же потерял любовь к ним и осознал свое одиночество – ему захотелось убежать и спрятаться в овраг».
То же самое – у партийца Чепурного из того же романа, до крайности запутавшего свою семейную жизнь, так как «он втайне не верил, что Клавдюша может ходить во двор и иметь страсть к размножению».
Сходного порядка их одиночество – оно запредельно, их томит еще не выстроенная и находящаяся внутри в хаотическом состоянии духовная высота, которую они не знают как применить к создавшимся обстоятельствам и в результате настолько погружаются во внутренний мир, что зачастую перестают воспринимать внешний. Наглядным и гротесковым выражением этого свойства служит увиденная глазами одного из них двухстворчатая картина:
«Картина изображала мечту, когда земля считалась плоской, а небо – близким. Там некий большой человек встал на землю, пробил головой отверстие в небесном куполе и высунулся до плеч по ту сторону неба, в странную бесконечность того времени, и загляделся туда. И он настолько долго глядел в неизвестное, чуждое пространство, что забыл про свое остальное тело, оставшееся ниже обычного неба. На другой половине картины изображался тот же вид, но в другом положении. Туловище человека истомилось, похудело и, наверно, умерло, а отсохшая голова скатилась на тот свет – по наружной поверхности неба, похожего на жестяной таз, - голова искателя новой бесконечности, где действительно нет конца и откуда нет возвращения на скудное, плоское место земли». (Повесть «Джан»).
Однако такое возвращение есть, и оно несколько раз описано Платоновым. Наиболее убедительно – в знаменитом, ставшим классическим рассказе «Река Потудань».
Сюжет его в поверхностном понимании мог бы показаться анекдотичным, так как основной посыл определяет мужское бессилие, охватывающее при сношениях с женой главного героя Никиту Фирсова, в другом, не платоновском случае могущее быть осознанным как ущербность. Но Платонов, как всегда, вкладывает в этот сюжет нечто важное для себя, да и для нас тоже.
Поначалу у Никиты смещен центр, объединяющий и определяющий в душе каждого человека дозировку небесного и дольнего, ангельского и животного – равновесие, которое Книга Бытия определяет как сочетание благословения земли и благословения неба, - данное изначально, но приводящееся в гармонию долгим трудом самоограничения и духовного подвига. Для того, чтобы Никита обрёл его в себе, автор поочередно проводит его через состояние сначала ангела, а потом животного – чтобы сочетав, примерив и приведя внутри себя в равновесие их компоненты, он мог обрести необходимые для дальнейшего человеческого существования качества, например, жалкую силу, т.е. способность к оплодотворению женщины, которой он поначалу лишен.
Почему эта сила названа жалкой? Потому, что за приобретение этой низменной, в сущности звериной силы, приходиться отказываться от гораздо высшей в духовном смысле силы ангельской – и Никита, пожив некоторое время в животном состоянии, а затем слив его с ангельским, которое всегда в нём жило, обретает человеческую полноту, к которой органически неспособен другой платоновский герой – Саша Дванов из «Чевенгура», чью неистребимую двойственность отражает даже его фотография:
«Там был изображен человек лет двадцати пяти, с запавшими, словно мёртвыми глазами, похожими на усталых сторожей; остальное же лицо его, отвернувшись, нельзя было запомнить… казалось, что этот человек думает две мысли сразу и в обоих не находит утешения; поэтому такое лицо не имеет остановки и не запоминается».
Получается, что даже самые обычные человеческие качества, на которые обычно не обращают внимания и которые принято считать изначальными – не данность. Человечность, по Платонову, обретается сочетанием отказа от высших ангельских свойств или некоторого снижения их и сознательным руководством животными инстинктами, которые до того сроднились с естеством человека, что кажутся ему привычными. Человеку нужно учиться этому. Никита, по выражению Платонова, не может мучить Любу ради своего счастья, он уходит из дома в никуда, питается помоями, спит в яме с нечистотами, чтобы «существовать в беспамятстве, в бедности ума, в бесчувствии как в домашнем тепле, как в укрытии от смертного горя». Однако, узнав о том, что Люба после его исчезновения пробовала покончить с собой, сердце Никиты «наполнилось горем и силой». Сила родилась из горя, но она кажется Никите жалкой, а чувства, вызванные ею – намного слабей, чем те, которые он испытывал раннее – в горе. «Он пожелал её всю, чтобы она утешилась, и жестокая, жалкая сила пришла к нему. Однако Никита не узнал от своей близкой любви с Любой более высшей радости, чем знал её обыкновенно».
Обыкновенность любви требует уменьшения радости посредством горя – эта важная мысль может подсказать нам причину неясных томлений большинства платоновских героев по то и дело куда-то уплывающему от них миру, функционирование которого, на самом деле, по Платонову, сходно с функционированием человеческого организма, ибо в мире та же пульсация, что в биении сердца: «В сердце и мире бьется, как в клетке, невыпущенное, еще не испробованное счастье, и каждый человек чувствует его силу, но чувствует лишь как боль, потому то действие счастья сжато и изуродовано в тесноте, как сердце в скелете». Такую боль испытывает казалось бы добившейся всего, чего только можно добиться в Стране Советов, но отчаявшийся от постылого житейского благополучия и в результате отказавшийся от него ради еще не испробованного и плохо представляемого им счастья ученый Сарториус из «Счастливой Москвы».
«Сарториус…чувствовал в себе смутное волнение, не объяснимое его счастливой молодостью, и тайна человеческой жизни была для него неясна; он чувствовал себя так, как будто до него люди не жили и ему предстоит перемучиться всеми мученьями, испытать все сначала, чтобы найти для каждого тела человека еще не существующую, великую жизнь... Сердце его стало как темное, но он утешил его обыкновенным понятием, пришедшим ему в ум, что нужно исследовать весь объем текущей жизни посредством превращения себя в прочих людей. Сарториус погладил свое тело по сторонам, обрекая его перемучиться на другое существование, которое запрещено законом природы и привычкой человека к самому себе. Он был исследователем и не берег себя для тайного счастья, а сопротивление своей личности предполагал уничтожить событиями и обстоятельствами, чтобы по очереди в него могли войти неизвестные чувства других людей. Раз появился жить, нельзя упустить этой возможности, необходимо вникнуть во все посторонние души – иначе ведь некуда деться; с самим собою жить нечего, и кто так живет, тот погибает задолго до гроба».
Сарториус поначалу теоретически прорабатывает вариант существования, освоенный героем раннего платоновского рассказа «Маркун», который «в детстве, когда он потерял веру в Бога, стал молиться и служить каждому человеку, себя поставил в рабы всем и вспомнил теперь, как тогда было ему хорошо. Сердце горело любовью, он худел и гас от восторга быть ниже и хуже каждого человека. Он боялся тогда человека, как тайны, как бога и наполнил свою жизнь стыдливою жертвой и трудом для него», но уже очень скоро переходит к практическому его осуществлению:
«Жизнь Груняхина (фамилия, под которой, купив чужие документы и став совершенно чужим бывшему Сарториусу человеком, он стал жить) смирилась в чужой комнате. Он работал, Матрена Филипповна хозяйствовала, выражала разное недовольство и редко вспоминала сына, скорее всего лишь затем, чтобы после слез наступило то облегчение, которое равно наслаждению сердца; другое счастье она испытывать не могла или ей не встречалось случая…и она призывала Ивана Степановича участвовать в ее бедном чувстве, где однако было согревающее тепло темного упоенья собственной скорбью и все терпение ее души. В такое время она всегда становилась более доброй и кроткой, чем требовал ее характер. Груняхин даже любил, когда Матрена Филипповна вдруг начинала плакать о своем погибшем ребенке,– тогда и Ивану Степановичу перепадала от жены какая-нибудь нежность или льгота.
По ночам он думал рядом с женой, что все это так и быть должно, иначе его жадное, легкое сердце быстро износилось и погибло бы в бесплодной привязанности к разным женщинам и друзьям, в опасной готовности броситься в гущу всей роскоши, какая происходит на земле…Своего мучения от этой женщины он не считал, потому что человек еще не научился мужеству беспрерывного счастья – только учится.
Ночью, когда жена и сын уснули, Иван Степанович стоял над лицом Матрены Филипповны и наблюдал, как она вся беспомощна, как жалобно было сжато все ее лицо в тоскливой усталости и глаза были закрыты как добрые, точно в ней, когда она лежала без сознания, покоился древний ангел».
Раннее Сарториус «хотел открыть в самом течении человеческого сознания мысль, работающую в резонанс природы и отражающую поэтому всю ее истину – хотя бы в силу живой случайности, и эту мысль он надеялся закрепить навеки расчетной формулой. Но он сейчас не сознавал никакой мысли, потому что в голову его взошло сердце и там билось над глазами».
После того, как в лице спящей супруги Сарториус-Груняхин прозревает черты ангела, Платонов добавляет фразу, в некотором смысле перечеркивающую предыдущую: «если бы всё человечество лежало спящим, то по лицу его нельзя было бы узнать его настоящего характера и можно было бы обмануться», перекликающуюся со схожим размышлением по поводу спящей женщины в повести «Джан»: «Казалось внутри плакал ребенок, невинный другой человек, и он настолько был одинок и чужд для нее, что даже не будил ее ото сна – или это плакала ее действительная, детская душа, неизменная и еще не жившая».
Для чего повествует Платонов об этих не всем понятных и уж тем более мало кому близких вещах? Думается, по той ли самой причине, что и Апостол Павел, писавший своим ученикам: «От великой скорби и стесненного сердца я писал вам со многими слезами, не для того, чтобы огорчить вас, но чтобы вы познали любовь, которую я в избытке имею к вам» (2-е Коринфянам, 2; 4).
Такого рода любовь Платонову была очень близка. И если вправду возможно, как он полагал, будущее пробуждение ещё не знаемой обладателем, но только интуитивно ощущаемой души, то уже одно это может внушить надежду на возможность обретения счастья вне тесной клети собственного тела - и уже без скорби и без боли.






