Стихи Сэмюэла Тейлора Кольриджа (21 октября 1772 — 25 июля 1834) на русский язык переводились (переносились) ещё при его жизни. В частности, творчество этого английского поэта было не только хорошо знакомо Пушкину, но и оказало определённое влияние на свет «солнца» поэзии русской. Так, Александр Сергеевич в 1835 году, на годовщину смерти Кольриджа специально купил двухтомник «Застольных бесед», изданный в Лондоне, а незадолго до роковой дуэли — двухтомник «Писем, бесед и воспоминаний» того же автора. В отрывке «Холера», касающемся периода знаменитой «Болдинской осени», Пушкин написал: «Я занялся моими делами, перечитывая Кольриджа, сочиняя сказки и не ездя по соседям…» Написанный тогда же в Болдино «Скупой рыцарь» из «Маленьких трагедий» и более раннее стихотворение «Анчар» (1828) несут в себе «капельки крови» из кольриджевского «Раскаяния» («Remorse»), а в «Египетских ночах» (1835?) прослеживаются параллели с «Импровизатором» («The Improvisatore»).
Уже этот отблеск в Пушкине делает имя Кольриджа далеко не безразличным для отечественной литературы и культуры, а ведь к его произведениям обращались и Иван Козлов, и Михаил Лермонтов (чьи «Тамара» и «Демон» перекликаются — через Байрона — с кольриджевской строкой из «Кубла-хана»: «woman wailing for her demon-lover», «женщина, ожидающая своего демона-любовника»), и Константин Бальмонт, и Николай Гумилёв, и многие другие русские поэты.
При этом, заранее повторяя слова Достоевского про «способность всемирной отзывчивости» русского народа, особо явленную через Пушкина, не стоит забывать самое важное — на что идёт этот отзыв: на доброе или злое, на должное или недолжное? И не заглушает ли, не заменяет ли эта уникальная отзывчивость ко всему внешнему — наш собственный «голос», не делает ли его только эхом, «призванием варягов» прежде всего? Или всё же огромная наша Россия, согласно то ли прозрению, то ли видению пушкинского друга, «басманного философа» Петра Яковлевича Чаадаева, действительно «получила в удел задачу дать в своё время разгадку человеческой загадки», «объединить в нашей цивилизации историю всего земного шара», то есть вбирает в себя, проверяет собой и преобразует в себе, в своей истории и культуре (зачастую — «от противного»), всё лучшее, что создаётся человечеством?
И если видеть в Пушкине («Русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет», Н.В. Гоголь), в его творчестве залог такой разгадки, такого объединения и такого преобразования, то Сэмюэл Томас Кольридж, несомненно, окажется среди «поэтов пушкинского круга». Куда входят — если обращаться только к английским поэтам — Шекспир, Мильтон, Бёрнс, Байрон, Уилсон (чей «Чумной город» считается истоком пушкинского «Пира во время чумы»), а также друзья Кольриджа Роберт Саути и Уильям Вордсворт.
Сегодня творчество этой поэтической «триады» принято относить к романтизму, а их самих (плюс стоящего несколько особняком Уильяма Блейка) уже традиционно именуют «старшими романтиками» — в отличие от «младших романтиков»: Джорджа Байрона, Перси Шелли и Джона Китса. Но здесь необходимо заметить один, казалось бы, случайный, но по сути немаловажный момент: все «старшие романтики» пережили «младших», которые скончались или погибли в начале 1820-х годов, не дожив даже до сорока лет. Все «младшие» действительно были романтиками, которые остро ощущали и культивировали свою особость, «с лица необщим выраженьем». При этом их — по разным причинам, внутренним и внешним — всех тянуло на юг, в Италию и Грецию, ближе к античным богам и героям…
А главной материальной и духовной локацией «старших романтиков» (опять же, за вычетом Блейка) являлся «озёрный край» на северо-западе Англии, в Камбрии, за что эту троицу и стали называть «озёрными поэтами» или «поэтами озёрной школы». Если их оттуда и тянуло куда-то ещё, то больше в мечтах и воображении, но это место притяжения точно не было Югом (а уж Югом античности и Возрождения, — в том числе и прежде всего). При этом мало кто обращал внимание, что через «озёрный край» Камбрии как раз проходила одна из Limes imperii Romani, границ Римской империи — вал Адриана, отделявший некогда римскую провинцию Британия от «варварских» северных племён. Но именно эта историко-географическая граница оказалась переосмыслена, освоена «старшими романтиками», Кольриджем в том числе, как центр нового мира, Pax Britannica, который утверждался непосредственно при их жизни, в ходе Войны за независимость американских штатов, Великой Французской революции и наполеоновских войн. Соединённое Королевство Великобритании (с 1800 года — Соединённое Королевство Великобритании и Ирландии).
«Золотой век» (1830-1914) Британской империи был ещё впереди, «старшие романтики» застали его уже на излёте своей жизни и творчества, но внутреннее устройство этой системы уже сложилось — в том числе и не в последнюю очередь — благодаря их поэтическим усилиям, при всей вроде бы сосредоточенности «озёрников» не на внешних успехах, а на «внутреннем храме» жизни собственной души. Уже к началу XIX столетия сердце Британской империи, все её артерии и вены были до предела наполнены водами «озёрного края», идеалом «жизни сердца в гармонии с природой и обществом». Осмелюсь предположить, что в противном случае этот организм просто не смог бы выдержать взятых им на себя «имперских» нагрузок. У Pax Romana Древнего Рима было Mare Nostrum, Средиземное море, давно и прочно освоенное. Поэтому знаменитый римский философ-стоик Сенека, тоже причастный к британской истории (он был кредитором Прасутага, правителя кельтского племени иценов, известного по восстанию против римского владычества, которое возглавила его вдова Боудикка) мог сказать, что ни один ветер не может быть попутным для корабля, который не знает, в какую гавань он плывёт. В эпоху же Великих Географических открытий, начиная с Колумба и Магеллана, мало кто мог сказать, куда именно он плывёт, а потому любой ветер считался попутным.
Мир перевернулся в том смысле, что океан оказался больше суши, и как быть с этим, как освоить это пространство и освоиться в нём, тоже никто не знал. Настоящими первопроходцами здесь оказались не португальцы, не испанцы и не голландцы, но англичане. Прежде всего, потому что создали в этом перевёрнутом мире внутреннюю точку опоры. Эта точка опоры, «добрая старая Англия» — образ не только от Вальтера Скотта, впоследствии доведенный до иномирного предела «Хоббитанией» в сказочной эпопее про «Братство кольца» Толкиена. Это прежде всего — образ от «старших романтиков», Сэмюэла Кольриджа в том числе и прежде всего (Вальтер Скотт называл его своим учителем).
В кольриджевской «The Rime of the Ancyent Marinere» (1797), или «Поэме о старом моряке», как это название переведено Николаем Гумилёвым, когда главный герой, после всех пережитых им лишений и мук в «перевёрнутом мире» высоких, приполярных южных широт, граничащем с миром чудовищ и призраков, чудом возвращается в родные края, этот образ «старой доброй Англии» даётся так:
О, дивный сон! Ужели я
Родимый вижу дом?
И этот холм и храм на нём?
И я в краю родном?
К заливу нашему корабль
Свой направляет путь —
О, дай проснуться мне, Господь,
Иль дай навек заснуть!
В родном заливе воды спят,
Они, как лёд, ровны,
На них видны лучи луны
И тени от луны.
Немым сиянием луны
Озарены вокруг
Скала и церковь на скале,
И флюгерный петух…
Подозреваю, что для носителей английской культуры эти строки значат примерно то же, что для нас пушкинское «У Лукоморья дуб зелёный…» История Старого Моряка (Старинного Морехода), рассказанная Кольриджем с использованием множества староанглийских слов и католического лексикона, то есть максимально приближенная автором к языку начала XVI века, суть аллегорическое описание или даже прозрение исторического пути Англии, каким этот путь представлялся поэту — но не в её внешних проявлениях «империи, над владениями которой никогда не заходит солнце», «владычицы морей», собравшей у себя всеми правдами и неправдами сокровища большей части мира, а во внутренних его, незримых для сторонних взглядов, мучительных и трагических смыслах. Возможно, на этой странице в генеалогии Туманного Альбиона можно прочесть то, что стоило и стоит учитывать в далеко не простых, уходящих своими корнями в эпоху Ярослава Мудрого или даже ранее того, отношениях между нашими странами и культурами?
Нельзя выжить в этом, подвластном злу и тлену мире, если не отрешиться от него (так врач-хирург должен отрешиться от страданий больного) и не противопоставить ему свой собственный, гармоничный и прекрасный внутренний мир, по мере возможностей расширяя его границы и утверждая его через собственную реальность. Ведь остановленный главным героем «Песни» юноша, по сюжету — один из троих, спешивших на свадебный пир, — это почти нескрываемая реминисценция и переосмысление евангельской притчи о брачном пире и госте, пришедшем туда в несоответствующей празднику одежде, а потому брошенному «во тьму внешнюю, где плач и скрежет зубов». Старый Мореход прошёл через эту тьму, вернулся из неё и рассказывает всем о её существовании, тем самым подчёркивая ценность «обычного» мира и «обычной» жизни, каждого их мгновения, каждой детали, которые могут быть утрачены…
Весьма актуальный момент «Сказания старинного морехода» — её, если можно так выразиться, «экологичность», которая выражается не только в проклятии героя за убийство Альбатроса или в снятии проклятия после благословения им гигантских морских змей и вообще всего живого:
Где тени не бросал корабль,
Я видел змей морских:
Они неслись лучам вослед,
Вставали на дыбы, и свет
Был в клочьях снеговых.
Где тени не бросал корабль,
Наряд их видел я, —
Зелёный, красный, голубой.
Они скользили над водой,
Там искрилась струя...
Они живыми были! Как
Их прелесть описать?!
Весна любви вошла в меня,
Я стал благословлять:
Святой мой пожалел меня,
Я стал благословлять…
Нет, этого мало: Кольридж придаёт субъектность — а вместе с тем способность надеяться и любить — даже природным явлениям и стихиям. И в данном случае это не просто удачная поэтическая метафора и не возврат к древним пантеистическим верованиям, а прозрение всеобщего единства и родства всего сущего в его бытии. Не случайно исходной точкой данной поэмы, по признанию самого Кольриджа, стала незаконченная и, в общем-то, неудавшаяся попытка совместного с Вордсвортом написания «Скитаний Каина» (напоминает ли убитый Мореходом альбатрос ветхозаветного Авеля?). Вообще, надо сказать, что между Кольриджем, Вордсвортом и Саути во время становления и расцвета их творчества существовали теснейшие личные отношения, ничуть не мешавшие развитию их индивидуальных талантов. И Кольридж выступал несомненным центральным звеном, соединявшим эту тройку «старших романтиков». Саути был его другом юности и стал близким родственником (они почти одновременно женились на родных сёстрах), знакомство с Вордсвортом состоялось чуть позже, но вылилось в настоящее со-творчество, а выпущенный ими в 1798 году сборник «Лирические баллады» стал настоящей вехой для английской поэзии. Вехой — прежде всего потому, что в нём была представлена полная человеческая «матрица» для новой империи. Возможно, против этой «матрицы» и подняли бунт «младшие романтики», одновременно восхищаясь ею, но испытывая на прочность «изнутри». «Старшие» же если не понимали, то чувствовали, что ими сделано — и навсегда. В общем, если это и «романтизм», то романтизм имперский, больше от Pax Romana, чем от надрывного романса.
«Кубла Хан», якобы написанный, по уверениям самого Кольриджа, на грани яви и наркотического, «под влиянием опиума», сна в 1797 году, в издание «Лирических баллад» не попал — видимо, в силу своей незаконченности — и был опубликован (по настоянию Байрона) только в 1816-м. Этот текст живописует рукотворный Эдем в Ксанаду (Шэньду) стоящий на бездонных пещерах-пропастях, сквозь которые вниз, к подземному «бессолнечному морю» текут потоки «священной реки Альф», то есть начала всего сущего — тоже аллегория-идеал «старой доброй Англии», вынесенная на фантасмагорический Восток прошлого (впрочем, очень скоро английские войска дойдут и в те места — в ходе Опиумных войн против Китая)… По общему признанию, в «технике» английского стиха, в ритмах, рифмах и образах, с Кольриджем, который, к тому же, расширил поэтический лексикон, ввёл в творческую практику тоническое стихосложение и множество иных новшеств, вообще мало кто способен сравниться. И потому «изумительнейший образец музыки английского языка» (Чарльз Суинберн), которым является «Кубла Хан», оказывается практически невоспроизводим на других языках. Во всяком случае, автор лучшего из существующих отражений этого произведения в русском языке, Константин Бальмонт, сам большой мастер «музыкального» стиха, к уровню оригинального текста, где форма неразъемлема со смыслом, что и делает данное произведение одним из величайших шедевров английской и мировой поэзии, даже не приблизился.
Сравните — даже без попытки смыслового, образного перевода текста, исключительно «на звук»:
«In Xanadu did Kubla Khan
A stately pleasure-dome decree:
Where Alph, the sacred river, ran
Through caverns measureless to man
Down to a sunless sea…»
«В стране Ксанад благословенной
Дворец построил Кубла Хан,
Где Альф бежит, поток священный,
Сквозь мглу пещер гигантских, пенный.
Впадает в сонный океан…»
К этому стоит добавить, что стихия воды — воды важнейшая для творчества Кольриджа. В знаменитом отрывке из незавершённой поэмы «Кристабель», ставшем основой для ещё более знаменитого стихотворения Байрона «Farwell!» («Прощай!») и лермонтовского «Романса» («Стояла серая скала на берегу морском…») повествуется о друзьях, которые некогда были одним целым, но «оторвались друг от друга, и угрюмое море течет теперь между ними…» — эта стихия, подобно времени, заполняет собой все разрывы бытия. Она может убить, но жизнь без неё невозможна… Тот же Пушкин уловил и отметил это обстоятельство: «Поэзия в отечестве Шекспира и Мильтона становится суха и ничтожна…», но «Wordsworth, Goleridge… увлекли за собою мнения многих…», их произведения «исполнены глубоких чувств и поэтических мыслей, выраженных языком честного простолюдина…» Но этот «честный простолюдин» явно был знаком со Старинным Мореходом или даже был им — в Океане Поэзии.