Сообщество «Круг чтения» 09:39 25 февраля 2021

Схватка

глава новой книги
3

В издательстве "Наше Завтра" готовится к выпуску новый роман Александра Проханова "День".

Книга повествует о небывалой, неповторимой газете, имя которой — "День". Эта газета появилась в самом начале 1991 года, и её называли органом ГКЧП, ибо в ней публиковались статьи и интервью практически всех последних советских вождей перед их печальным концом в 1991 году. Всё огненное время, "пикирующее", как его называют, 1991—1993 годов, когда формировалась новая российская оппозиция, газета "День" принимала прямое участие в становлении первой волны российских-постсоветских оппозиционеров, соединяя красных и белых, публикуя у себя коммунистов и православных, верующих и язычников, экзотических философов и художников, которые возникли на волне перестройки и наполнили интеллектуальное пространство России своими взглядами, похожими на фантастические видения. Газета "День" формировала Фронт национального спасения, который постепенно, преодолевая сопротивление Хасбулатова, завоевал большинство среди депутатов Верховного Совета и возглавил народное восстание после ельцинского переворота, устранявшего Конституцию и Верховный Совет.

Газета "День" была во всех столкновениях и баталиях, на неё обрушивались дубины милиции и ОМОНа. Она была дискуссионным клубом, местом тайных нелегальных собраний, вербовочным пунктом, отсылавшим добровольцев в воюющее Приднестровье, сама воевала в Приднестровье. А в дни ельцинского переворота была оплотом оппозиции, сражалась на баррикадах, погибала под пулемётами в Останкино, выдерживала танковые удары в горящем Доме Советов и была закрыта Ельциным без суда и следствия после страшного разгрома российского парламента. Роман наполнен героями тех лет, коллизиями тех огненных дней, является свидетельством фантастического периода российской истории, когда заканчивалась одна эра и начиналась другая, в которой "последние стали первыми": последние защитники советского строя вскоре стали первыми государственниками новой России.

Виктор Ильич Куравлёв, главный редактор оппозиционной газеты "День", двигался в толпе среди гула, песен, мегафонного рокота, колокольного звона. Перед ним два парня в спортивных куртках несли кумачовый транспарант с надписью "Трудовая Россия". Справа шла пожилая женщина в линялом берете. Держала на палке портретик Сталина, старалась поднять его так, чтобы он не затерялся среди красных флагов и транспарантов. Слева пружинно и нетерпеливо вышагивал парень в кепке с красным бантом на пиджаке. Ему было тесно в толпе, недостаточно песен и лозунгов. Хотелось дать волю играющим мускулам. Сзади две девушки несли букетики алых тюльпанов. Свежими голосами подхватывали советские песни, а когда из мегафона раздавались призывы, радостно вскидывали головы, вторили: «Советский Союз! Советский Союз!». Среди толпы, огромный, похожий на чудовищную ящерицу, катил ракетовоз. Его толстые колёса медленно вращались. Толпа облепила его. Ракетовоз осторожно двигался, стараясь не подмять идущих рядом людей. На спине ракетовоза стояла перекладина с колоколом. Звонарь, счастливый, неистовый, бил что есть мочи в колокол. Удары погружались в гущу песен, выкриков, мегафонного голошения, сбивали их в жаркое варево. Над кабиной ракетовоза возвышалась трибуна. На ней, расставив ноги, Виктор Анпилов прижимал к губам микрофон. Яростно, захлёбываясь, взмахивал кулаком. Его лицо от возбуждения дёргалось. Перекрикивая песни, удары колокола, он бросал в толпу лозунги. Они падали, как головни, поджигая толпу, и по ней катилось валом грозное и восторженное: «Советский Союз! Советский Союз!». От этого гула сотрясались фасады улицы Горького, волновалось синее майское небо, солнечная площадь с пылающей клумбой тюльпанов. Памятник Горькому, костлявый, с клюкой, морщил бронзовый лоб, слушал Анпилова, буревестника новой русской революции.

Куравлёв счастливо пьянел от гула, от сверкания стёкол в кабине ракетовоза, от обилия красного цвета, от мощного движения толпы.

«Хорошо! Мне хорошо! Люблю их всех! И Анпилова, и эту пожилую сталинистку, и молодца, мечтающего об автомате, и звонаря, бьющего в набат! Советский Союз! Советский Союз!»

Он шёл с народом в едином марше, в едином походе. Дышал единой силой, восхищённо повторял: «Советский Союз»! Как и все, верил, что народ отобьёт у захватчиков великое государство. Под натиском грозной народной лавины захватчики отступят, разбегутся, и вновь оживёт красное государство, которое было Куравлёву Родиной.

«Без него мне не жить! Не жить! И ему без меня! Оно взывает, и я иду! Мы идём! Идём спасать государство!»

Все эти годы он задыхался от дыма, в котором сгорало Отечество. Погибал среди вражеских ликующих кликов. Теперь эти клики глохли среди громогласного: «Советский Союз!»

В толпе мелькали сотрудники "Дня". В ближайшем номере появится описание народного шествия. Худой, длинноногий, похожий на журавля, вышагивал Анисин с красным бантом на чёрной рубахе. Маленький, сияющий Нефёдов с упоением подхватывал песни, то и дело заслоняемый красным флагом. Бондаренко ненасытно смотрел шальными глазами. Газета "День" шагала в народном шествии, вливала в него свою непреклонную веру, питалась его могучей волей. Куравлёв любил их братской любовью. Они были малым мобильным отрядом, незаменимым в бою.

Анпилов с крыши ракетовоза, оседлав железного дракона, царил над толпой. Управлял огромной лавиной, будил в ней ярость, восторг, веселье.

— «Трудовая Россия», сожми кулак! Пусть буржуи видят рабочую руку, привыкшую сжимать не только серп и молот, но и винтовку! Долой захватчиков! Отстоим нашу социалистическую Родину! Пашни — крестьянам! Заводы — рабочим! Гайдару — кол в зад! Банду Ельцина под суд! — он дёргал кулаком, срывал голос, тянулся вверх. Казалось, оттолкнётся и полетит. Толпа жадно глотала его слова, счастливо отзывалась: «Под суд! Под суд!» «Долой! Долой!»

Анпилов передал микрофон долговязому лысому рабочему. Раздувая жилы на горле, тот захрипел, забурлил.

— Слышь меня, кровосос! А булыжник в лоб не хочешь? Ты, Гайдар, чмо слюнявое! Жопа с ушами! Хочешь в рожу мой рабочий кулак? — он показывал толпе тёмный кулачище, и толпа ревела, хохотала, была готова разбирать булыжные мостовые, — Ни шагу назад! Это наш Сталинград! Ни шагу назад!

Толпа бушевала. «Сталинград! Сталинград!»

Микрофон перехватила бойкая старушка. Платочек, седые прядки, утиный нос, озорные глазки. Тяжёлые башмаки топотали по крыше ракетовоза.

Пропою я вам частушки.

У Шахрая из волос

Вылетают вошки, мушки.

Вот и чешется, как пес.

Эх, ма! Эх, ма!

Царь Борис наполовину

Человек и бегемот.

Зафигачил он в Наину,

Пьяный, банку из-под шпрот.

Эх, ма! Эх, ма!

Эту задницу с ушами

Мне не надо даром.

Подарите мне собаку,

Назову Гайдаром.

Эх, ма! Эх, ма!

Старушка приплясывала, зыркала синими глазками. Народ хохотал. Подпевал: «Эх, ма! Эх, ма!»

Шагавший рядом с Куравлёвым парень в кепке зло произнес:

— Мне бы автомат! Всё хахоньки, да хохоньки. Дайте народу автоматы! У тебя, часом, нет автомата? — спросил он зло у Куравлёва.

— Пока нет. Как тебя звать?

— Бирюков. Просто Бирюк. Достать автомат, вот и будет «Эх, ма!»

На ракетовозе появился взъерошенный человек в шутовском колпаке. Держал палку с надетым чучелом Ельцина.

Тот был в белой хламиде с длинными рукавами, напоминавшей смирительную рубаху. Голова с тяжелой челюстью, мочалка вместо волос. Человек в колпаке крутился, приседал и подскакивал. Чучело болтало руками, смешно трясло головой. Народ потешался, свистел. Раздавалось: «Под суд! Долой!». Человек достал бутылку, сунул в рот чучелу.

Чучело глотало, проливало на хламиду. Человек достал зажигалку и поджёг чучело. Оно жарко вспыхнуло. Хламида сгорела, обнажился проволочный каркас. Горела тряпичная голова, мочалка. Летела копоть. Народ улюлюкал, свистел. Чучело сгорело, лохмотья упали на спину ракетовоза. Человек в колпаке затаптывал пламя.

Куравлёва веселило пёстрое многолюдье. Оно напоминало уличный театр. Наивная бутафорская трибуна, домашнего изготовления транспаранты, нелепый и радостный колокол, невесть из какого гарнизона угнанный ракетовоз, старушка с частушками, хохочущие лица.

«Какой же народ весельчак! Но не дай Бог его оскорбить! Сегодня театр народный, завтра война народная, священная война!»

Шествие было грозным, но и праздничным. Людям было хорошо вместе. Они были непобедимы, обрели вождя, верили ему. Любили его мятый пиджак, яростный, орлиный клёкот. И Куравлёв любил, ликовал среди песен, гармошек, колокольного уханья.

«Эх, ма! Эх, ма!» — повторял, пританцовывая.

Он заметил Терехова, главу Союза офицеров. Бледное, с усиками, лицо, офицерская форма, золотые погоны. В нём дрожала страсть, которая жгла его. Он был поневоле в этой мирной толпе. Организация офицеров, как жёсткие прожилки, пронизывала рыхлую мякоть толпы.

Рядом с Тереховым вышагивал полковник Алкснис, «красный латыш», мешковатый, похожий на пуму. Издалека обменялся с Куравлёвым поклонами. Среди флагов и песен шли сыновья Куравлёва, Олег и Степан. Дома с вечера они рисовали плакат и крепили на палочки флажки. Куравлёву было радостно видеть рядом с собой сыновей. «Генерал Раевский и сыновья», — усмехнулся он.

Демонстрация медленно вплывала в площадь Маяковского. Бронзовый поэт, как глыба застывшей лавы, казалось, приветствует колонну стихами о «товарище маузере».

Куравлёв посмотрел на парня по имени Бирюк, мысленно вложил ему в руку оружие.

Садовая ныряла в туннель под площадь, осыпала колонну солнечным мельканьем машин. До «сталинского» дома, где жил Куравлёв, оставался квартал. Там, среди гранёных фонарей, окружённый бронзовой цепью, высился Пушкин. Куравлёв подумал, — жена Вера слышит гул демонстрации, стоит на краю тротуара, всматривается в чёрную, расцвеченную красным лавину, ищет в этой лавине мужа, детей, крестится, пугаясь колокола на восьмиколесной колокольне. Колокол бьёт всё надсадней, сзывая людей на пожар, и жена испуганно крестится.

«Милая, милая Вера, ну оставь, оставь свои страхи!»

Куравлёв протиснулся во главу колонны и увидел знаменосца. Женщина несла на плече древко, волновалось алое знамя. Знамя было столь велико, что ветер окутывал знаменосца алым шёлком, и женщина становилась невидимой. Казалось, знамя само плывёт впереди колонны. Ветер сдувал знамя в сторону, и становился виден знаменосец. Женщина шла плавно, как по волнам. Над ней раздувался алый парус. Знамя, наполненное ветром, взмоет, и женщина полетит, ухватившись за древко.

Она была стройная, высокая, с длинными ногами на высоких каблуках, в белой блузке и тёмной юбке. Лица не было видно, но Куравлёв видел сильную гибкую спину, золотистые, связанные в пучок волосы. Куравлёва восхитило это алое знамя в руках чудесного знаменосца. Вся огромная лавина людей, угрюмая махина ракетовоза послушно следовали за огненным знаменем, за чудесным знаменосцем. Знамя, как поводырь, вело, знало путь, направляло к заветной цели. Колонна преданно и послушно следовала за знаменем, верила знаменосцу. Пустое пространство отделяло колонну от знамени. Люди не приближались к нему, оставляли в прекрасном одиночестве.

Куравлёв верил знамени, верил знаменосцу, который проведёт всё тысячное толпище по улице Горького до Манежа, мимо гостиницы «Москва» на брусчатку Красной площади. В весеннем солнце, как букет цветов, засияет Василий Блаженный, заблестит гранит мавзолея, зажелтеет из-за кремлёвской стены дворец. Знамя воспарит, сметёт своей алой силой чужеродный полосатый флаг, взовьётся над Кремлём, и Советский Союз воскреснет.

Так думал Куравлёв, глядя на знаменосца. Алое полотнище плыло воскрешать Советский Союз.

В толпе незримо двигались те, кто вручил им знамя. «Все здесь, все с нами. Никто не забыт», Куравлёв представлял предшественников, вручивших знамя. Лихие конники Будённого с пулемётными тачанками. Строители Днепрогэса с мастерками и отбойными молотками. Гвардейцы-панфиловцы, обвязанные гранатами. Юрий Гагарин с лучезарной улыбкой. Прежде они представлялись скульптурами на фасадах сталинских зданий, но теперь, окроплённые алой росой, они ожили. Совершилось таинство воскрешения. Мёртвые восстали из могил, обнялись с живыми, идут за священным знаменем. Куравлёв, не приближаясь, целовал знамя, целовал знаменосца, целовал своего деда, сражённого под Сталинградом и теперь идущего рядом, краснея лейтенантскими ромбиками.

Впереди, где светлела площадь, и улица Горького начинала спускаться вниз, мимо магазина «Армения», к Кремлю — там возникло туманное, тёмное. Медленно надвигалось в тусклом железном свечении. Куравлёв различал сдвинутые щиты, каски, плотный строй солдат, перекрывших улицу. Веяло тупым упорством, угрюмой силой. Солдаты внутренних войск встречали народ. Газета "День" рассказывала, как Дивизию Дзержинского тренируют бороться с демонстрантами. Изображают толпу с красными флагами. В неё врезаются железные клинья солдат. Теперь толпа была настоящая, красные флаги настоящие, железные щиты и каски, готовые врезаться в демонстрантов, были настоящие.

Шествие замедлило ход, уплотнилось. Люди вглядывались в железный заслон, который медленно занимал площадь.

— Товарищи, не сдаемся! — захлёбывался Анпилов, — Москва — наш город! Улицы наши! Дома наши! Пушкин наш! Захватчики будут разбиты! Победа будет за нами!

Куравлёв чувствовал лбом давление щитов. Пространство, разделявшее две силы, сдвигалось. Столкновение было неизбежно. Он не желал столкновения, робел, но и торопил, хотел, чтобы скорее сошлись две силы. С грохотом столкнутся, ракетовоз тараном ударит в щиты, расщепит, расслоит сомкнутый строй.

«Ну, давай, давай, подходи!» — торопил Куравлёв.

Демонстранты перестраивались. Женщину-знаменосца увели вглубь толпы. Красное знамя колыхалось над дальними рядами. Вперёд вышли крепкие парни, сцепились локтями. Куравлёв оказался в первом ряду, между Алкснисом и Тереховым. Все трое крепко схватились локтями. Мимо проплыли каменные львы на воротах музея Революции. Появился гранитный цоколь дома, где жил Куравлёв.

Солдаты были близко. Они колотили дубинками в щиты, издавая грозный рокот, будивший первобытный страх. Ракетовоз выдвинулся из толпы, нацелил тупую голову. Анпилов врубил «Марш артиллеристов». «Горит в сердцах у нас любовь к земле родимой», и «Артиллеристы, Сталин дал приказ»! Колокол бил, дубины грохотали. Две рати, две первобытные силы сошлись.

Треснуло, грохнуло. Ракетовоз пробил строй солдат и завяз. Анпилов успел крикнуть: «Народ, держись!», и его стянули с трибуны. Куравлёв увидел близко клёпанный щит, летающую дубинку, полоску лица между щитом и каской. Повис на локтях Терехова и Алксниса и ногами, что есть силы, ударил в щит. Слышал, как грохнул металл, удар вернулся к нему, тупо шарахнул в грудь. «А ещё не хотите? А вот так! Вот так!»

Солдаты прорубались вглубь демонстрации. Летали дубины, реяли флаги, гремела музыка, ухал колокол. Рубились в рукопашной, насмерть. Нельзя было понять, где солдаты, а где демонстранты. Всё распалось на хрипящие, визжащие клубки. Куравлёв бил кулаками, ногами. Получал удары дубинок. Испытывал слепую ненависть, жаркую ярость. Был готов убить. Получил дубинкой в голову, удар рассёк ему бровь и ухо. Кровь заливала глаза, слепила. Он выбрался из гущи на тротуар. Отирал кровь рукавом, наблюдая схватку.

Старушка в платочке, что пела частушки, повисла на рослом солдате. Тот пытался её стряхнуть, как медведь таксу, но старушка вцепилась накрепко, что-то кричала, быть может, «Эх, ма»! Парень по имени Бирюк в боксёрской стойке норовил достать кулаком челюсть солдата, но тот увёртывался, заслонялся щитом, старался садануть парня дубинкой. Двое солдат яростно лупили упавшего отставника-офицера, охаживали дубинками по погонам, по кителю. Озверев, придавили его щитом, а один вспрыгнул на щит, оглушив офицера. Тот так и остался лежать среди бегущих людей.

Куравлёв увидел, как на женщину-знаменосца напали двое, вырывают древко, сдирают знамя. Женщина отбивалась, тянула к себе полотнище. Волосы её распались, рот чернел в крике, из-под бровей горели глаза, казавшиеся золотыми.

Уже не было музыки, колокольных ударов. Только выли сирены, гремели щиты, хрустели кости, раздавались вопли и ругань. Из соседних улиц ударили железные клинья, рассекли толпу, обратили вспять. Площадь опустела. На асфальте валялась обувь, разорванные транспаранты, несколько щитов. Катила милицейская машина с ядовитой мигалкой. Пушкин, склонив голову, печально смотрел на осквернённую площадь.

Куравлёв почувствовал слабость, сел на край тротуара. Кровь продолжала сочиться. Кто-то тронул его за плечо.

— Вам плохо? — к нему склонилась женщина-знаменосец. Волосы распались, лицо исцарапано, на груди фотоаппарат. И глаза золотые. Она выглядела бодро, почти весело, — Здорово досталось?

— А где знамя?

— А вот оно, — женщина распахнула блузку. Под блузкой полыхнул красный шёлк. Она обмоталась знаменем. Из-под шёлка выступала плотная грудь.

— Давайте, я вытру кровь, — она достала платок и осторожно отёрла ему лицо. Он уловил запах разгорячённого тела, видел у самых глаз перетянутую красным шёлком грудь.

— Я вас знаю. Вы Куравлёв, редактор «Дня».

— А вы кто?

— Я Зоя.

— Космодемьянская? — вяло пошутил Куравлёв.

— Нет, Кострова. Дайте я вас сфотографирую.

Она отошла на шаг. Подняла аппарат, присела и сделала несколько снимков. Куравлёв заметил, что она босая.

— Вижу, вы всё это снимали. Принесите снимки в газету.

— Принесу, — сказала она, — Мы делаем революцию. Я снимаю революцию, — и ушла, ступая босиком по асфальту.

….

Явились товарищи по борьбе, «спецназ», оснащённый орудиями боя — плакатиками, бенгальскими палочками. У Куравлёва и Нефёдова были машины. Все погрузились и отправились на улицу Воровского. Там, в чудесном ампирном дворце за чугунной решёткой, помещалось Министерство информации.

Вышли у дворца, развернули плакатики, повесили их себе на грудь. Выстроились у ворот. Смущались, посмеивались, ловили удивлённые взгляды прохожих.

— Как партизаны, с дощечками, — хмыкнул Нефёдов. У него на груди висел плакатик: «Что у трезвого на уме, у Полторанина на языке».

Бондаренко храбрился, выпячивал грудь с плакатом: «Не тронь "День" — ударит током». Анисин, худой, длиннорукий, держал над головой лист с корявым начертанием: «Нас остановит только пуля». Шурыгин прижимал к груди надпись: «Закроешь "День" — настанет ночь» У Куравлёва на шнурке висело: "День" — газета духовной оппозиции».

— Полторанин, должно быть, смотрит в окно и бухает, — сказал Шурыгин.

— Одного литра мало. Полтора в самый раз, — съязвил Султанов.

— "День" закрыть — не поле перейти, — произнёс Анисин.

— Отсиживается, боится выйти, — Нефёдов посмотрел на дворец и скорчил гримасу.

Они стояли, переминались. Прохожие читали надписи. Один недовольно качал головой. Другой в знак одобрения поднимал большой палец. Третий равнодушно проходил мимо. Куравлёв смотрел на окна дворца.

«Пусть видят, что "День" не сдаётся. Духовная оппозиция не имеет танков и орудий, но «дух дышит, где хочет». Найдёт врага в бронированном бункере».

Стали скапливаться почитатели "Дня". Бог весть откуда узнали о пикете. Несколько телекамер уже стояло на треногах. Журналисты достали блокноты, рассматривали надписи. Когда операторы припадали к камерам, народ кричал: «Позор! Позор!»

Появлялись активисты, не пропускавшие ни одного митинга. Лишь бы пошуметь, пообщаться, побранить Гайдара и Ельцина.

Пришла вездесущая старушка в платочке, похожая на крепкий пенёк. Частушки вырастали на ней, как опята.

Я свинину не люблю,

А люблю баранину.

Не ходите вы, девчата,

В гости к Полторанину.

Эх, ма!

Полторанина штаны

От натуги лопнули.

Он хотел прихлопнуть «День»,

Самого прихлопнули.

Эх, ма!

Старушка топотала изношенными башмаками. Она красовалась перед телекамерами, надеялась снова попасть в передачу.

Молодой язычник, похожий на Леля, в белой, навыпуск, рубахе, подпоясанной красным кушачком, затеял разговор с Анисиным. Язычник носил на лбу золотую ленту. Она закрывала лобное око. Он излагал Анисину своё языческое учение.

— Древние русичи поклонялись солнцу, ты знаешь. То есть, поклонялись Ра. Русский язык солнечный. «Разум», то есть «Ра у меня», то есть «Я — солнечный», понимаешь? «Разбег» — «Бег солнца», то есть русский космизм». Далее — «Радуга», то есть «Солнечная дуга». Давай, напишу статью «Русское солнце». Учение придёт на смену коммунистической идеологии.

— «Разбойник» — «Побивающий солнце», «Солнцеборец», — поддакивал Анисин, — «Разведчик» — «Ведающий солнце», то есть «Астроном». Ты меня убедил. Пиши статью.

Появилась женщина с бурятским лицом. Нарумяненные щёчки, узкие глазки, подведённые чёрные бровки. На ней было малиновое облачение, усыпанное бисером. В чёрные волосы вплетены цветные ленточки, колокольчики. Она была боса, поднималась на упругих мысках, поводила руками, кружила в танце. Колокольчики звенели, бисер мерцал, подкрашенные губы таинственно улыбались.

— Уле! Уле! — восклицала она, вычерпывая что-то из воздуха. Была похожа на ожившую статую из восточного святилища. Потанцевав перед Куравлёвым, бурятка остановилась.

— Я пришла к тебе от Белой Богини. Она любит тебя и берёт в мужья. Она велела взять тебя за руку и привести к ней. Пойдём к Белой Богине, — бурятка взяла Куравлёва за руку и потянула.

— Брысь, ведьма! — шуганул её Нефёдов, — Пошла бы ты к своей Белой Богине!

Бурятка, мелькая грязными пятками, исчезла.

Вместо неё возник неопрятный, с седыми бакенбардами и безумными глазами человек. Он размахивал перед носом Куравлёва крохотной рукодельной газеткой. Гневно выкликал:

— Читай! Читай, говорю! Вот как надо писать! Меня сам Ельцин читает! И ты давай читай!

— Не хочу, — уклонялся от газетки Куравлёв. Издатель рукописной газеты, по прозвищу Топтыгин, появлялся на всех протестных митингах, совал всем газетку, а когда не брали, сердился. Он и впрямь был похож на Топтыгина, шатуна, что бродит среди людей.

— Топтыгин, давай мне газету, — Нефёдов принял от издателя мятый листок, — Прочитаю и тебе скажу. Ты молодец.

— Почитай, почитай! Вот как надо писать! — и удалился, сердито тряся бакенбардами.

И языческий Лель, и бабуся с частушками, и бурятская ведунья, и сердитый издатель Топтыгин, — все были творцами. Высыпали на улицы, где возбуждённый народ искал правды, проповедовал эту правду на свой народный лад.

К Куравлёву подошёл журналист в клетчатом пиджаке, с диктофоном. На бело-розовом свежем лице красовался загнутый нос, смотрели любезные голубые глаза, краснел маленький сочный рот.

— Я Марк Файн, из "Нью-Йорк таймс". Позвольте вопрос, господин Куравлёв?

Правда ли, что ваша газета антисемитская? Я прочитал в сегодняшнем номере фразу: «На Малой Бронной упало дерево-антисемит». Неужели в России такой уровень антисемитизма, что даже деревья — антисемиты? — журналист улыбался, но в голубых глазах светилась холодная неприязнь. В диктофоне горел красный злой огонёк.

Куравлёв почувствовал опасность. Она была в сладком запахе табака, любезном поклоне, властном носе, презрительно сжатых губах. Американец источал превосходство победителя, наблюдавшего пляски побеждённых.

— Не могут ли в России повториться еврейские погромы?

— Эта фраза не более чем шутка. Я бы сказал, еврейская шутка. Разве мы похожи на погромщиков? Мы наивные простаки, пляшущие на забаву американскому гостю.

— А правда ли, что в России возможен реванш коммунистов? Будет восстановлен Советский Союз?

— Пока существует газета "День", такая возможность сохраняется.

— Спасибо, господин Куравлёв. Скоро выйдет моя статья, и вы проснётесь знаменитым! — журналист отошёл, улыбаясь пунцовыми губками. Куравлёв заметил, как улыбающийся рот сжался в хищный хоботок.

Среди репортёров, телекамер, фотографов Куравлёв увидел Артёма Боровика, издателя молодой, но уже прошумевшей газеты. Артём Боровик был сын известного советского американиста Генриха Боровика. Тот работал корреспондентом в Нью-Йорке, быть может, разведчиком. Писал обличительные статьи об американском империализме. Рассказывал о бедствиях безработных, о расовом неравенстве. Появлялся на телеэкране в обществе бомжей, и даже привёз в Москву негритянскую активистку Анжелу Дэвис с огромным стогом курчавых волос. Фотографировался с ней у Мавзолея. Он оказал протекцию своему одарённому сыну, опекал его первые шаги в журналистике. Отправил юнца в Афганистан, где тот проехал два раза на БТР-е, получив Орден Красной Звезды. Фотографировался в камуфляже с автоматом Калашникова. Вскоре после Афганистана, когда бурно цвела перестройка, поехал в Америку. На военной базе прошёл курс морского пехотинца. Написал восторженный очерк об американской армии. Сфотографировался со скорострельной винтовкой М-16. Тогда ещё шла афганская война. Из М-16 убивали советских солдат. Панегирик Боровика показался Куравлёву отвратительным.

Теперь Артём Боровик подошел к Куравлёву. Он был полный, щекастый, с пухленьким розовым ртом и большими умными глазами. В них пряталась осторожность играющего с огнём человека. Он поздоровался за руку с Куравлёвым.

— Я с вами, Виктор Ильич. Это безобразие — преследовать вашу газету. Пусть я не разделяю ваших убеждений, пусть моя газета утверждает другие ценности, но есть свобода слова, есть журналистская солидарность. Можете на меня рассчитывать, Виктор Ильич.

Куравлёв был благодарен. Он привык к нападкам демократической прессы. Был ожесточён, и в этом ожесточении черпал силы, позволяющие вести неравную схватку. Рукопожатие Боровика было тёплым, мягким. Его лицо, всегда казавшееся неприятным, теперь выглядело привлекательным.

— Спасибо, Артём. Я нуждаюсь в поддержке.

Боровик отошёл, ещё раз протянув Куравлёву мягкую руку.

К Куравлёву подскочил взвинченный человек. Хрипло смеялся, извивался, делал пальцами брызгающие движения, словно прыскал в Куравлёва едкой жидкостью.

— Дождался! Пришлёпнут тебя мухобойкой! По башке, по башке! — это был Щелкунов, захудалый писатель, автор нескольких детских книжиц о белочках, зайчиках, прочих зверушках. Прежде в Доме литераторов он подобострастно подходил к Куравлёву. Его серое лицо напоминало матерчатую куклу, в которую проникла рука и сжала пальцы. Он восхищался романами Куравлёва. В ответ Куравлёв снисходительно посмеивался:

— Какой зайчик? Правильно, трусишка. А стрекоза? Верно, попрыгунья. А сорока? Она белобока. А мышка? Она норушка.

Щелкунов хихикал, смиренно переносил шутки, называл Куравлёва своим учителем.

Теперь, подскочив, Щелкунов хохотал, яростный, ненавидящий.

— Как хорошо, как я рад! Твоя газета хлюпает кровью! Вы все палачи, вертухаи! Попили народной крови! Где та стенка, к которой вы нас ставили? Теперь сами вставайте! Вас не закрыть, вас стрелять надо! Чтобы вашего духа не осталось! Ни ваших книг, ни газет, ни детей! Под корень, под корень! Мы вас каждого вычислим! В норах крысиных! Намордник наденем, тот самый, в котором вы страну держали! Ненавижу!

Щелкунов скакал, извивался. В нём полыхал адский огонь. В бесноватом танце он хотел освободиться и не мог от всех пережитых унижений, обид, согбенного смирения, страхов. Его ненависть была жгучей, как факел огнемёта. Опаляла Куравлёва. Он чувствовал ожоги. Ему казалось, что с пальцев Щелкунова летят брызги кислоты, прожигают пиджак, рубаху, оставляют на коже пузыри.

— Иди вон, — произнёс Куравлёв шёпотом, с такой беспощадной жестокостью, что Щелкунов стих. Скрючился и по-собачьи, боком, затрусил прочь.

Всё ещё горели ожоги. Чужая ненависть была смертоносной. Его ответная ненависть опустошила, наполнила душу кислым дымом. Куравлёв не замечал, что его плакатик перевернулся на другую сторону.

Мерцали вспышки фотоаппаратов. Телеоператоры ходили кругами, водили рыльцами телекамер. Человек, стоящий поодаль, слегка отвернулся, достал из пиджака портативную рацию, что-то забулькал. Лубянка присматривала за пикетом.

Куравлёв вдруг почувствовал слабость, тщету своих маломощных усилий. Беспомощность газетных листков, крохотной горстки пикетчиков перед мощью, погубившей страну, её великую армию, разведку, миллионную компартию, множество оснащённых людей, призванных защищать государство. Что могут самодельные плакатики, танцующие старушки, ряженые язычники перед загадочной, неодолимой, нечеловеческой силой, завладевшей непобедимой страной?

Куравлёв уныло смотрел на гомонящий люд. Это были остатки народа, гонимые бурей, разметавшей народ.

Из бестолковой толпы, рассекая её, вынеслась женщина с букетом алых тюльпанов. Зоя Кострова, стремительная, яркая, с болтавшимся на груди фотоаппаратом, подбежала к пикетчикам. Стала раздавать им цветы. Каждому по тюльпану, а Куравлёву — оставшийся сочный букет. И опять, как недавно на демонстрации, сквозь холодный запах цветов, он уловил жар её тела. И глаза, серо-голубые, стали вдруг золотыми.

— Торопилась! Опоздала! Всегда так! — она отбежала, стала нацеливать аппарат. Снимала, перескакивала с места на место, напоминая лесную белку. Пикетчики приосанились. Достали бенгальские палочки, запалили. Стояли — в одной руке тюльпан, в другой — искристый огонь. Зоя снимала лица, цветы, серебряные искры.

— Едет! Едет! — раздалось.

Из чугунных дворцовых ворот скользнула чёрная машина. За стеклом возникло мутное, сырое лицо Полторанина. Куравлёв успел заглянуть в его угарные глаза. Показал плакатик с надписью: «Духовная оппозиция». Машина умчалась. Люди расходились. Пикетчики снимали плакатики, сыпали в урну обгорелые бенгальские палочки. Собирались в редакцию пить вино.

— Вы с нами? – спросил Куравлёв Зою, — Мы заслужили бокал вина.

— Не могу, тороплюсь. Выпейте за моё здоровье, — убежала, стуча каблуками. Куравлёв поднял с асфальта упавший тюльпан.

Подписывайтесь на наш канал в Яндекс.Дзен!

Нажмите «Подписаться на канал», чтобы читать «Завтра» в ленте «Яндекса»

28 апреля 2021
Cообщество
«Круг чтения»
8
Cообщество
«Круг чтения»
30
Cообщество
«Круг чтения»
1
Комментарии Написать свой комментарий
25 февраля 2021 в 15:11

Печальный должен быть роман о гибели Советской империи, о тотальном предательстве, о тотальном оглуплении побеждённого народа, о креатуре БАБа, довершившего начатое страшным партийным оборотнем.

1 марта 2021 в 10:13

Не в этом тотальном предательстве главная печаль, Сергеев. А в том, что не была понята победа коммунизма над капитализмом в 1976 году. Это и явилось единственной основной причиной разрушения СССР. Это, непонимание гибели капитализма и необходимости входа в коммунизм, направлением УЖЕ выпускаемых денег в России населению России, всем и каждому, может стать и причиной гибели России. Страны и народы, не идущие в следующую формацию, неизбежно гибнут.
Криком кричу: "Спасите Россию! Верните ей выпуск ее рублей!" А никто и ухом не ведет.
Заодно бы избавили народ России от эксплуатации и вошли бы в коммунизм.

7 марта 2021 в 08:50

23 февраля 1992 года ветераны Великой Отечественной шли поклониться могиле Неизвестного солдата… До сих пор с ужасом вспоминают этот день дожившие до сегодня старики и, надеюсь, со стыдом и сознанием греха — молодые каратели, поднявшие дубинки на тех, благодаря которым они живы. Генерал, дошедший до Берлина, не смог дойти до Кремля — упал на Тверской, как на поле сражения. Уличные развалы Арбата полнились орденами и медалями за оплаченное кровью мужество. Отца моей знакомой двое дюжих молодцов избили до потери сознания и вырвали «с мясом» орден Красного Знамени и медаль «За освобождение Будапешта»: «Ты, дед, — мразь красно-коричневая». Плакали по всей России ни Бога, ни черта не боявшиеся старики от унижения и непонимания происходящего»(из репортажа Светланы Гладыш).
Градоначальник, допустивший это скотство сдох в любимом городе Гитлера. Он - основатель "Единой России", инициирующей запредельной фарисейской вонькости закон о "защите" ветеранов.
Солнце Победы закрыто фанерой Мавзолея.
И где они - ростки "пятой Империи"? После этих воспоминаний буквальное повторение тезисов Пети ТОлстого?
А "День" помним и чтим.

1.0x