I
"Меченосец". Так называется недавний великолепный роман Александра Андреевича Проханова.
Меченосец — это одно из качеств многогранной личности Александра Андреевича Проханова. Меченосец в смысле психоисторической принадлежности не к средневековому ордену, а к тому ордену меченосцев, который хотел создать Сталин как ядро нового общества, как гарантию необратимости и победы Красного проекта.
Проханов родился в символичном 1938 году: 1937–1938 годы — разгар схваток холодной гражданской войны, которую пытались и пытаются заярлычить как "сталинские репрессии", выпячивая одно и хитро пряча другое, намного более важное и страшное. Холодная гражданская война подошла к концу в марте 1939 года — к XVIII съезду ВКП(б) — и окончательно сошла на нет, растворилась в Великой Отечественной. Однако холодная уже не война, а схватка продолжалась, нарастая, до самого конца существования СССР — Красного проекта, и Александр Андреевич был постоянным и активным участником этой борьбы, а на финальной стадии — среди лидеров одной из сторон. Стороны правой, но, к сожалению, не победившей — в земной жизни. Сам Проханов написал об этом так:
Я был солдат. Я жизнь провёл в сраженьях.
Моих утрат не взвесить на весах.
Я потерпел земное пораженье,
Но одержал победу в небесах.
Думаю, под поражением писатель имеет в виду прежде всего то, что враг смог разрушить СССР. Но может ли один человек примерять на себя поражение Государства и Системы (впрочем, уже само это говорит о масштабе личности), тем более что СССР, строго говоря, не потерпел поражение: предательская верхушка капитулировала. Потому-то и нет у русских — настоящих советских русских — патриотов комплекса поражения и вины, как у немцев. Этот комплекс вдалбливали в них англосаксы после Второй мировой войны, стремясь кастрировать или даже уничтожить дух Шиллера, и во многом преуспели. Нам они при активном участии пятой колонны такой комплекс тоже пытались привить — не вышло. Они удивляются: раз вы проиграли, должен быть комплекс потерпевших поражение. А вот хрена, мы — не проиграли, капитулировал иудушка Горбачёв.
Но разве газета, телерадиоинтервью и общественная деятельность — не победа? Писатель в России — больше, чем писатель, и Александр Андреевич этот принцип перевыполнил. Однако писатель ещё и писатель, и при всех других гранях эта у Проханова — главная грань. Первая книга А.А. Проханова "Иду в путь мой" (1971 г.) вышла с предисловием Ю.В. Трифонова, одного из лучших советских прозаиков. Притом что Трифонов и логикой судьбы, её времени и места тяготел к так называемому либеральному лагерю советской литературы, талант и широта взгляда позволяли ему выходить за "узкопартийные рамки", за "ограду" престижного "Дома на набережной" (менее даровитые персонажи этого лагеря так и остались в тинейджерском вареве "арбатских детей"). Это позволило Трифонову не только выделить Проханова из молодой писательской поросли, но и увидеть главное — то, что у Александра Андреевича тема России, русского народа — "не дань моде и не выгодное предприятие, а часть души", что он, в отличие от классических деревенщиков, не педалировал тему крестьянской России, русскости как крестьянственности. Отдав дань сельской Руси (в том числе и конкретно биографически), Проханов очень быстро перешёл к теме современной, промышленно-городской советской России, СССР. В 1970-е годы он пишет несколько романов и повестей именно о советском обществе, которое на то время уже довольно далеко ушло от крестьянского прошлого.
II
Русский писатель, но не почвенник, к тому же один из наиболее ярких представителей так называемых сорокалетних, — это привлекло к Проханову внимание определённого сегмента нашей литературы, не вполне нашей, не вполне литературы, но тем не менее важного.
Вот как описан этот сегмент в романе "ЦДЛ": "В писательских домах у "Аэропорта" обитала неявная власть, управлявшая судьбами писателей и всем литературным процессом. Явная власть, представленная вельможными секретарями Союза писателей, гнездилась в доме Ростовых, что примыкал к ЦДЛ. Но была не всесильна. Делила своё влияние с "мудрецами" "Аэропорта", которые часто действовали вопреки желаниям секретарей. И те, имея опору в партийных верхах и в КГБ, уступали бесшумному бархатному давлению "мудрецов"…"
Вот к такому "мудрецу" (в романе "ЦДЛ" — некий Андрей Маркович) и пригласили главного героя романа Куравлёва (то есть в реальной жизни — Проханова) на смотрины, с придыханием предупредили: "Не исключено, что подойдёт Лазарь Семёнович".
Андрей Маркович прощупывает Куравлёва и в то же время даёт установку: "Мне кажется, — продолжил беседу Андрей Маркович, — необходимо пополнить ряды тех, кто причисляет себя к последователям Трифонова. Ну, не буквально! Русские писатели не могут потчевать нас рассказами о том, как растут овсы или как прекрасен был обряд венчания. Мы должны заглядывать в наше социальное будущее. Трифонов не заглядывает в будущее, но будущее стремительно приближается. У этого будущего должны быть свои исследователи, свои летописцы. Близятся великие столкновения, великие схватки. Литература будет в них участвовать. Какое оно будет, это будущее? В галифе, с синей фуражкой охранника? Или по-европейски свободным человеком? Михаил Сергеевич Горбачёв при встрече сказал мне: "Мы нуждаемся в писателях. Мы надеемся на их поддержку".
Проханова тестируют на роль русского глашатая кругов, стоящих за сегментом.
Смотрины удались, причём Куравлёв/Проханов понимает ситуацию: "Я заключил неписаный договор, быть может, с дьяволом". Но случай, точнее — Бог-изобретатель, а вместе с ним и сам Проханов управили иначе: Афганистан. За очерк о войне, о нашей армии сегмент и его холуи объявляют Проханову бойкот, "и с этой минуты кончается его романтическое писательство, а начинается смертельная схватка с теми, кто провёл борозду и напитал её кровью". Впрочем, как и в любой творческой среде, проблемы создают не только враги, но и друзья или те, кто ими почему-то считается.
И не случайны строки Проханова: "Врагов объявленная злоба. Друзей отравленный укус" — прямая перекличка с Пушкиным: "Мне слышится друзей отравленный привет". Показательно, что замену Куравлёву сегмент нашёл именно среди тех, кто из якобы друзей: место Куравлёва/Проханова вприпрыжку занял тот, чья фамилия в романе изменена минимально — Макавин. За превращение в человека свиты "дьявола" ему пришлось заплатить: наступил сюжет усреднения таланта. Ну а в творчестве Проханова всё большее место стала занимать военно-политическая тематика с восточным (афганским) "акцентом" — тетралогия "Горящие сады", "Рисунки баталиста" и др.
По сути, в форме истерна Проханов создал советский имперский роман. Притом что и царская Россия, и СССР были империями, писатели и поэты-имперцы у нас — крайняя редкость. В дореволюционной России явным имперцем, опять-таки с восточным уклоном, был Н.C. Гумилёв — но поэт, не прозаик. В СССР главный имперец — прозаик Проханов. "Восточно-имперские" романы Проханова со стеклянной ясностью (как сказал бы Владимир Набоков, которым, как и его антиподом Андреем Платоновым, увлекался в молодости Александр Андреевич) демонстрировали: в советской литературе кроме патриотов, красных и белых, и либералов, интернационалистов раннесоветского типа и космополитов позднесоветского, теперь есть советские имперцы, имперцы советского типа. Пусть в одном лице — писателя Проханова, который, кстати, к концу 1980-х был уже не только признанным писателем, но и секретарём Союза писателей, и главным редактором журнала "Советская литература". Но ведь мир — понятие не количественное, а качественное.
В 1980-е Проханов своими романами делает большой шаг на пути превращения бинарной оппозиции "патриоты — либералы" в треугольник, который, как известно, самая устойчивая конструкция. Третий, образующий, угол обеспечивала идея советской имперскости, осмысление СССР не как матушки-России и не как центра мирового революционного процесса, а прежде всего как Красной империи. При этом, подозреваю, выбор Проханову с его чувством вкуса диктовали не только история, политика и судьба, но и эстетика — Большой стиль Красной империи, которой, кажется, не хватало рефлексии именно по этому поводу. Хотя СССР на Западе и называли империей, у нас первым в литературной форме, что очень важно для литературоцентричной страны, отчётливо, без обиняков и с проекцией на идеологию заявил это Проханов. Эстетический резон и восторг были здесь далеко не на последнем месте.
III
Увы. Треугольник не состоялся.
Сова Минервы вылетает в сумерки. Свои имперские романы Проханов писал в десятилетие стремительного заката Советской империи, по сути — во время хроники её объявленной смерти. Причём закатывалась она не столько сама, сколько закатывали её в "лунку истории" сознательно: не только враги, но своей неадекватностью, простотой (той, что хуже воровства) — те, кто должен был её защищать. Были ещё и третьи, кто хотел на месте СССР создать свою — не империю, а что-то вроде мегакорпорации, их Александр Андреевич выведет в романе "Меченосец".
Проханов с его обострённым чувством истории ощутил обречённость горе-защитников Системы ещё до их поражения. Вот он размышляет о будущих гэкачепистах: "Все они казались недалёкими, почти примитивными для того дела… Но оно требовало изощрённости, гибкого ума. Всего того, чем в полной мере обладали "перестройщики" Яковлев, Дейч, Явлинский, Чубайс. Множество советников. Всё многочисленное дружное племя, которое ополчилось на государство, готовило ему бесславный конец. Государственные мужи владели флотами, воздушными армиями, разведкой, казной. Но не владели тем сатанинским интеллектом, каким владели противники. И это мучило Куравлёва, когда он плескался в ледяном бассейне с Янаевым, который выкрикивал:
— Эхма! Забодай меня комар!".
Разумеется, Чубайсы, Явлинские и прочая публика такого рода были сильны не сами по себе — в известном смысле вполне убогие и ничтожные персонажи с замешанными на социопатии комплексами, которые время позволило им выплеснуть на людей. Они были сильны другим. Во "Властелине колец" эльф Леголас говорит об орках: "Их подгоняет чья-то злая воля". Всю эту шелупонь, этих орков перестроечно-постперестроечного времени подгоняла воля серьёзных, скажем так, людей внутри страны и за её пределами. В романе "ЦДЛ" "хромой бес перестройки" Александр Яковлев объясняет автору, что переход власти (от Горбачёва к Ельцину) — не проблема, что в реальности "в этом нет необходимости. Борьба происходит в мирных формах. Ибо ею… управляют ответственные люди". Да, сегодня мы знаем, что среди этих ответственных людей был, например, президент США Джордж Буш–старший. Именно его главной заслугой Мадлен Олбрайт считала руководство демонтажом Советской империи. Именно ему как главному начальнику — первому отрапортовал Ельцин о результатах беловежского сговора. Именно Буш в полном соответствии с интересами тех кланов, которые он представлял, и вопреки аргументам Чейни принял окончательное решение об устройстве постсоветского пространства: не союз суверенных государств (ССГ) числом от 40 до 60, а союз независимых государств, СНГ — 15. Разумеется, и сам Буш — лишь высоко- (очень высоко) поставленный клерк, были и другие, ещё более "ответственные люди", но суть ситуации ясна. И вот пришёл 1991 год. Проханов:
В Кремле разбилось голубое блюдце.
И с колокольни колокол упал.
Зажглись над Русью люстры революций,
И начался кромешный русский бал.
Эти строки вызывают в памяти волошинский "Северовосток", но не строки "Быль царей и явь большевиков" и не "В комиссарах — дурь самодержавья, / Взрывы Революции — в царях", а другие: "Расплясались, разгулялись бесы / По России вдоль и поперёк…" Причём бесы оказались мелкими. Но это если мелкий бес — сам по себе, то, как у Пушкина, он "понатужился, понапружился… два шага шагнул… ножки протянул". А если его поддерживает хозяин — закордонный буржуин, то гоголем пойдёт.
В налетевшей стремительно, как поднятые ветром листья в ноябре: то ли с похоронами домовых, то ли с ведьмиными свадьбами, уродливой жизни Проханов создаёт русскую советскую имперскую газету — в социуме не просто с антиимперской-полуколониальной, а с антисоветской и русофобской властью, пьяно и униженно кривляющейся перед Клинтоном, в социуме, где ельцинские холуи под американские аплодисменты сначала расстреляли парламент страны, а затем под американскую диктовку сварганили Конституцию.
Все 1990-е — противостояние Проханова и его соратников с мелкими бесами и их хозяевами. Но дело Проханова — не только газета, не только высекание искры. Он пишет — роман за романом, причём не только военно-политические, но и острополитические (например, "Господин Гексоген", 2002 г., премия "Национальный бестселлер").
Все 1990-е — это действия Проханова и его соратников, словно в качестве партизанского отряда на оккупированной территории в надежде на то, что "наши придут". Пришло время — пришли. Может, не совсем "наши", не совсем по своей воле и не от хорошей для них жизни, а потому что высокомерный и тупой Запад загнал в угол самый прозападный в русской истории режим и заставил его обороняться, причём активно. Эта оборона, стартовавшая Мюнхенской речью, постепенно приближала, хотя далеко не во всём (это понятно: классовое бытие определяет классовое сознание — и классовые намерения), позицию власти к имперской позиции Проханова. Как говорил И.В. Сталин, логика обстоятельств сильнее логики намерений. И вот — чудеса, да и только: например, в 2012 году указом В.В. Путина Проханов становится членом Совета по общественному телевидению, начинает часто появляться на телеэкране и даже бьёт врага на его территории — даёт интервью "Эху Москвы".
Все эти годы писатель оставался верен себе — и Советской империи. Ведь империя, как вообще различные сущности, в том числе идеальные, существует, пока живы её солдаты и офицеры, память о ней. Более того, она существует, пока есть кто-то, пусть даже всего один человек, кто её мыслит. Недаром когда-то Маркс сказал о Реформации: "Революция началась в мозгу монаха".
Закончился ХХ век, о котором Проханов скажет: "Век мой вскрикнул, вспыхнул и умчался, / И растаял где-то вдалеке". Наступил век XXI-й. В творческой биографии Проханова — это "романный взрыв". Чем объяснить его? Не смогу назвать все причины, но некоторые очевидны. Эти романы — форма сопротивления тому, что не принимает душа. Они — выплеснутая боль по утраченной империи, по утраченному величию, по людям, которые эту империю строили, по их мечтам. Эти романы — способ самостояния вопреки. Они — ответ на вопросы: как это всё могло произойти? Что происходит сейчас? Что будет? Всё это есть и в "Семикнижии", и в "Политологе", и в "Теплоходе "Иосиф Бродский", да и в других.
И вот что интересно. Реалистические политические романы Проханова нередко окрашены в магические тона, оказываясь в каком-то смысле и этюдом в багровых тонах магического реализма — сплава рациональности и чародейства: привет Эдгару По, Михаилу Булгакову и Габриэлю Гарсиа Маркесу. Впрочем, творчество, будь то художественное или историческое, — это всегда чародейство, магия. Как писал Эрнст Юнгер, произведения искусства относятся к магическому быту. Магическое в восприятии Прохановым советской истории, империи не случайно. У поколения Трифонова (1925 г.р.), тем более у людей его судьбы, революция и то, что за ней последовало, — это прежде всего боль. У Проханова и многих из его поколения боль отчасти улеглась и высветилось то, что за ней скрывалось, — трагическая магия. Или, если угодно, магия трагического праздника истории, локомотив которой шёл по трупам в прямом и переносном смысле. Другое дело, что увидеть магию и сказать это в той форме, в какой сказалось, смог только Проханов. В неменьшей степени в романах Проханова слышен привет Гоголю и вообще русской смеховой культуре, в которой, в отличие от западной, смешно и страшно может быть одновременно.
IV
Среди романов, написанных Прохановым в XXI веке, я как читатель и как историк выделяю то, что воспринимаю как трилогию: "ЦДЛ" (2021 г.), "День" (2021 г.), "Меченосец" (2022 г.). И хотя "Меченосец" написан позже и его герой — не писатель Куравлёв, как в "ЦДЛ" и "Дне", по хронологии это первая часть: события происходят в 1984 — начале 1985 года, "ЦДЛ" — это лето 1991 года, "День" — осень 1993-го. Трилогия, хотя и с перерывами во времени, охватывает период 1984–1993 годов, переломный период не только советской, но и русской истории. Прохановская трилогия — единственный романный цикл об этом "вывихнутом времени", о социальной войне и мiре (то есть обществе), о хождении по мукам такого времени, о котором в романе "Меченосец" сказано: оно "выпало из календаря". Я более подробно остановлюсь именно на этом романе, поскольку он знаковый сразу в нескольких отношениях и, на мой взгляд, ярко проявляет многое и в творчестве Проханова, позволяя прочитать некие скрытые шифры, и в его позиции наблюдателя и сотворца эпохи, и в его анализе.
Трилогия — это и свидетельство острого на глаз и точного на слово очевидца и ушеслышца, и одновременно анализ произошедших событий. Причём от романа к роману, и особенно в "Меченосце", анализ становится всё более тонким и глубоким. В "ЦДЛ" показаны и те, кто проиграет, и те, кто победит, и те, кого Юрий Кузнецов назвал маркитантами. В "Дне" присутствуют и те, кто пойдёт на баррикады, и те, в кого эта баррикада целит, а также кукловоды и куклы (в "ЦДЛ" они названы "матерчатыми"). А чего стоит описание Ельцина и времени, а точнее безвременья, которое он воплощал и которое тащил за собой, как Вий, окружённый сворой нечисти. Вот только убийственный для нечисти петушиный крик не раздался.
Итак, Ельцин: "Куравлёву показалось, что в его дом вошёл огромный истукан с вырубленным ртом, в котором вяло чавкал застывающий бетон, язык с трудом проворачивал застывающее месиво. Ямины, в которых должны были помещаться глаза, смыкались, и на дне их что-то липко блестело. Время, которое предшествовало появлению истукана, остановилось, запруженное каменным туловищем. Накапливалось, взбухало, не в силах пробить запруду. За спиной истукана остановленное время горбилось огромной горой, перед каменным брюхом открылась пустота. Начиналось безвременье".
Я не случайно вспомнил "Вия". Образ истукана — гоголевский, а вот на ельциноидов нужен был бы Пётр Боклевский — потрясающий иллюстратор "Мёртвых душ". Но это к слову.
В "Меченосце" Проханов, во-первых, показывает механизм реального заговора "ответственных людей" внутри страны и этих самых людей. В "ЦДЛ" устами писателя Макавина говорится о том, что в Париже богатые и могущественные люди ("они знают подоплёку, а не ширму") решают судьбу России, что "эти люди уже пришли сюда, они здесь, они подпиливают сваи, на которых стоит Советский Союз", в "Меченосце" показаны не забугорные планировщики и исполнители разрушения, а местные, советские. Их задача по должности и по совести не допустить разрушения, но действуют они с точностью до наоборот и неважно, с какими намерениями. Если в "ЦДЛ" лишь вскользь упоминаются некие дровосеки в самом Кремле, которые пилят древо, именуемое государством, огромная машина, подпиливающая опоры государства, но главный герой романа никак не может обнаружить "глубинную волю, совершающую разрушение", то герой "Меченосца", а точнее Проханов, эту волю обнаруживает, но об этом чуть позже.
Во-вторых, в романе глазами капитана КГБ Сергея Максимовича Листовидова мы видим широкую панораму изнаночного (в социокультурном и идейном плане) СССР, изнанку, которой в начале 1990-х предстоит поменяться местами с лицевой частью. Мы знакомимся с организованными в кружки русскими и украинскими националистами, с православными и с косящими под психов (а отчасти действительно психами) художниками, сионистами и фашистами, молодыми комсомольскими и партийными функционерами, презирающими Систему, страну и народ, уже примеривающими на себя одежды будущих хозяев новой системы, её прокураторов — "в белом плаще с кровавым подбоем".
В "экскурсиях" героев "Меченосца" по кружкам-кругам аномального (з)ада позднесоветского социума слышна перекличка с романом В.А. Кочетова "Чего же ты хочешь?". Оба автора проводят нас по репрезентативным, как сказал бы социолог, идейно-политическим группам советского общества. У Кочетова их меньше, у Проханова — больше, но ведь в конце 1980-х, в ситуации разложения советского общества, их и было больше, чем в 1960-е.
Путешествуя по "кругам антисоветчины", словно попадаешь в мир какотопии — этот термин ввёл Энтони Бёрджесс в романе "1985". "Какос" — плохой, нечто вроде немецкого der Dreck (но не столь сильное, как die Scheiße, скорее латинское cacatum или, по-русски говоря, "кака"). Какотопия — это мир, сделанный из чего-то нехорошего, плохо пахнущего. В "Меченосце" мы попадаем в какотопическую сферу позднесоветского общества. Значительная часть этой изнаночной сферы превратится в постсоветское общество и станет его лицом, а точнее — рожей. Впрочем, не сама превратится, а её превратят. Превратят такие, как начальник Листовидова генерал-полковник Иван Фёдорович Клубников, в качестве прототипа которого угадывается Филипп Денисович Бобков, в 1984–1985 годах тоже генерал-полковник, один из "птенцов гнезда" Евгения Петровича Питовранова.
Задуманная Клубниковым, а также другими генералами, высокопоставленными номенклатурщиками и министрами операция сводится к внедрению Листовидова в "зоны аномальных явлений", в антисоветские кружки и к вербовке их лидеров. Но не для того, чтобы уничтожить эти кружки, а для того, чтобы с их помощью опрокинуть старое, ветхое, сгнившее государство и создать новое, оседлав поднимающиеся из бездны перемены. Это для Листовидова "аномальные зоны" — помойка, и он прямо говорит об этом. На что героиня романа Варя, в конце оказывающаяся подведённой к нему сотрудницей КГБ и специалистом по этим самым зонам, возражает: "В этих домах вершится история. У истории нет помоек. В этих домах история себя обнаруживает. Не на партийных съездах, не на космодромах, не на великих стройках. История обнаруживает себя в шорохе чуланов… В этих чуланах видно, как гибнет государство… Каждый кружок, где мы побывали, — это норка, где живут маленькие зверьки. С огромными зубами. Каждый выгрызает из государства крохотный ломтик. Ломтик за ломтиком — и ствол государства начинает качаться и падает".
Это кажущееся очевидным суждение на самом деле — глубокая мысль самого Проханова, вложенная в уста героини. Справедливость и точность этой мысли полностью подтверждается эволюцией, причём не только социальной, но и биологической. Советская Россия рождалась не в парадах и войнах России самодержавной, а в эсеровских и большевистских кружках, капитализм — в "чуланных" союзах протестантов, в действиях таких людей, как Мартин Лютер, которых гуманисты типа Эразма Роттердамского называли viri obscuri — тёмные (в смысле "неотёсанные") мужики, послеантичное будущее рождалось в христианских катакомбных подпольях позднего Рима. В биологии это называется рецессивной мутацией, когда виды, вытесненные на периферию экологической ниши, но обладающие универсальной способностью жить на "помойке", на обочине, при изменении ситуации быстро занимают место бывших цветущих хозяев прежней жизни (для сравнения: млекопитающие и динозавры).
Аномальные зоны в позднем СССР празднуют свой пикник не только на обочине. Они прорастают наверх. Процесс подрыва государства идёт не только снизу и сбоку, но и сверху. Когда Варя называет комсомольских вожаков, готовящих сброс государства, бобрами, подгрызающими его ствол, и Листовидов предлагает поместить их в "бобровый заповедник" или пустить на воротники, в ответ он слышит: "Этот заповедник, мой милый, находится на Старой площади, а там совсем другие бобры… Ты говоришь: "Госбезопасность! Она спасёт государство". Но это она грызёт государство. Ты побежишь доносить на бобров, войдёшь в кабинет с правительственными телефонами и увидишь огромного бобра, грызущего ствол государства".
Так оно и происходит. Когда Клубников по сути приказывает Листовидову готовить из кружковских микрофюреров новых лидеров, капитан понимает, что центр антигосударственного заговора им обнаружен. Это и есть ответ на вопросы, поставленные Прохановым в "ЦДЛ" и "Дне", и ответ этот предъявлен в романе потрясающими по силе сценой и монологом Клубникова. Листовидов понимает, что "генерал и был тем огромным бобром, подгрызающим ствол государства. Листовидов видел сальный мех, жёлтые резцы, плоский резиновый хвост. Бобёр восседал в кресле среди телефонов правительственной связи. Следовало кинуться на него и убить. Спасти государство.
Генерал захлопнул папку. Казалось, он угадал безумный порыв Листовидова.
— Государство, Сергей Максимович, переодевается. У него большой гардероб. Там есть генеральские мундиры, рясы священников, смокинги, тюремные робы".
И — финальная фраза, бросок завершается болевым приёмом, которым генерал вербует-добивает капитана, апеллируя к истории: "Мы идём туда, куда нас ведёт история. Когда ломается мир, под обломками гибнут прежние хозяева мира, а встают из развалин новые. Гибнущий мир — место, где плодятся будущие вожди. Майор Бонапарт под Тулоном засыпал картечью город и превратился в Наполеона. Капитан госбезопасности, волевой, просвещённый, переживший в младенчестве смерть и спасённый для великих свершений, — такой капитан может встать из развалин". По логике генерала, ветхое государство нужно доразвалить и похоронить.
Символ похорон отжившего государства в романе — похороны Черненко, причём мертвецом здесь оказывается не только Черненко, но и организатор траурного мероприятия Горбачёв, которому суждено стать новым и последним генсеком. Листовидов всматривается в него, и его веселит мысль о том, что Горбачёв не догадывается о своей роли в истории: "Он был землекоп, копавший могилу "ветхому государству". Он спускал это "ветхое государство" в могилу истории… В гробу, заваленном цветами, лежало "ветхое государство". Горбачёв оказывал ритуальные услуги, запечатывал гроб "ветхого государства", ставил сургучную печать с клеймом каракатицы… Горбачёв с понурой гурьбой стариков — "мертвецы, погребающие мёртвых", эдакие морвиваны высокономенклатурного разлива.
V
В романе ни Клубников, ни Листовидов, ни Варя не знают, увенчается ли успехом их операция. В отличие от них, Проханов и мы знаем: не увенчалась. Попытка снарядить в своих интересах новую русскую птицу-тройку не удалась. И в этом плане проигрыш коллективного Клубникова — позорный: имея на руках если не все, то многие козыри, они проиграли свою партию — в обоих значениях этого слова, они тоже в известном смысле "забодай меня комар". Предатели, которых они готовили, оказались нежитью, и это — приговор тем, кто самоуверенно полагал себя игроком, а оказался всего лишь колодой старых карт. В известном смысле история поступила с ними, при всех их спецкачествах, как Ихарев из гоголевских "Игроков" с талисманно-любимой, но не оправдавшей надежд колодой карт "Аделаидой Ивановной", швырнув её об дверь: "Дамы и двойки летят на пол". Тузы и короли, добавлю я, тоже.
У Проханова сразу несколько ответов на вопрос, почему проиграли Клубниковы, и это делает "Меченосца" произведением не только литературы, но и аналитики. Предъявляя первое объяснение, Проханов выходит на проблему планирования в истории, управления историей — на то, что я называю проектно-конструкторским подходом к истории. Вот какие мысли вкладывает писатель в уста генералу Клубникову: "Человек только и делает, что планирует историю. Другой вопрос, в какой степени сбываются подобные планы. Их результаты отличаются от замыслов. Возникает совсем другая история. Историю формируют не планы, а ошибки планирования. Но вот вопрос: мы ли управляем историей или она управляет нами? Мы стараемся овладеть историей, взять её в плен, планируем её ход. Но, не ведая того, закладываем в наши планы ошибку. Сквозь эту ошибку, как сквозь игольное ушко, история выскальзывает на свободу, освобождается от нас. Будущее — это ошибочно спланированное настоящее".
Какую же ошибку заложили в свои планы Клубниковы? Чего не учли? Нескольких вещей. Первая ошибка — рассуждая о "ветхом государстве", они почему-то решили, что они к этой ветхости не относятся. Когда-то А.А. Зиновьев сказал, что если вы сломаете старый сарай, то из его досок вы сможете построить сарай же, только хуже качеством. Ломая систему, коллективный Клубников даже не думал о том, какие силы направляют его деятельность, наивно полагая, что в тех сетях-паутинах наднационального элитного влияния и управления, куда их допустили, они — среди пауков. Это одна сторона дела. Другая — в том, что у планировщиков "переодевания государства" не было понимания, какие силы русской и мировой истории они выпускают своими действиями, словно джинна из бутылки. Нередко именно у спецслужбистов-оперативников встречается самоуверенная короткость мысли — восприятие истории как спецоперации гигантского масштаба. И если для отрезков относительно спокойного развития систем это пусть с натяжкой, но допустимо, то для периодов разрыва времён, наступления "минут роковых" это хуже преступления и ошибки, это чаще всего самоубийство, как минимум — политическое. Например, зубатовщина могла частично сработать в 1870-е, в начале ХХ века это была пуля в лоб в прямом и в переносном смысле.
При всём уме спецслужбистов, их мысли нередко оказывались коротенькими, как у Буратино. Генерал сам роняет фразу: "Когда верхний иерархический слой начинает гнить, гниение охватывает низшие уровни и организация погибает. Высшей формой организации является государство. Если вы замечаете гниение низших слоёв, значит, гниением охвачены верхи". Последней фразой генерал по сути выносит приговор самому себе и перспективам своей "затейки".
В романе Олега Маркеева "Угроза вторжения" (события происходят в 1993–1994 гг.) гроссмейстер подковёрных интриг говорит одному из нуворишей от власти: "Вы, как все нынешние кремлёвские хозяйчики, не ведаете, что творите… Своей бестолковой операцией вы разбудили силы, о существовании которых даже не подозреваете. По собственной глупости вы вторглись в сферы, причастности к которым не имеете. Хуже — даже не можете иметь! И за вторжение придётся платить по полному счёту". Но то в романе Маркеева, в реальности всесильному генералу и его сообщникам сказать это было некому. Результат — на экспресс "История" они опоздали. Спецоперация, какие бы тёплые места Клубниковы ни заняли после 1991-го, обернулась для них злым роком — потерей всеохватывающей власти, наркотик которой не сравним для этих людей ни с какой кормушкой. Клубниковы, что бы они о себе ни думали, сами были частью "ветхого государства", манипулирующие ещё большей ветхостью. Только они этого не знали — не положено. Если Горбачёвы — это просто прошедшее время, то Клубниковы — прошедшее в настоящем, но таком, которое без будущего, по Петру Вяземскому: "Во мне найдёшь, быть может, след вчерашний, / Но ничего уж завтрашнего нет". А ведь главный удар по государству, которое заговорщики считали ветхим, наносился не из прошлого, а из будущего, из завтра, и они этот удар пропустят. Об этом символически свидетельствует финальная сцена романа: Листовидов помогает психбольным в пижамах сажать саженцы корнями вверх. Не этим ли по факту, по результату оказалась вся операция Клубникова?
Вторая ошибка связана с Листовидовым, а точнее с тем, какое трансформирующее влияние оказала операция на её непосредственных исполнителей. Речь о "ловушке осы-наездницы". Инструктируя Листовидова, Клубников говорит, что процесс вербовки нынешних антисоветчиков как кандидатов в управляемую Лубянкой элиту будущей новой (то есть по факту — антисоветской) России сродни тому, как оса-наездница откладывает яйца в тело жирной гусеницы. Личинки, вылупившиеся из яиц, питаются гусеницей, та превращается в бабочку, но личинки остаются и в ней и продолжают поедать её живьём, по окончании процесса личинки превращаются в осу-наездницу, которая покидает уже мёртвую бабочку. Судьба завербованных — стать социальным вариантом "гусеницы" для рождения новой "осы". По Клубникову, Листовидов и должен стать осой-наездницей. "Не просто вербуйте, — говорит генерал, — а откладывайте яички на будущее. Пусть завербованные вами будущие министры, депутаты, банкиры переместятся в "обновлённое государство". Вместе с ними переместитесь и вы. Их не станет, а вы отряхнёте оставшуюся от них труху и продолжите существование в "обновлённом государстве".
Но "гладко было на бумаге": в процессе одной из вербовок, то есть оплодотворения вербуемого будущей смертью, до Листовидова вдруг доходит очевидное: а ведь неизвестно, кто оса, а кто — гусеница, уж не он ли? Вот этого обратного эффекта и не предусмотрели Клубниковы (а он-то и сработал в 1990-е). Равно как и того, что, полагая себя осами-наездницами, они сами для кого-то более сильного и далёкого могли выступать в роли гусениц.
Но были и более близкие, а не забугорные "осы". Конкретная история показала: Клубниковы не учли степени криминализации позднего советского общества, широту и глубину её влияния на позднесоветское общество и его верхи — партократов и спецслужбистов. А ведь умные люди это прекрасно понимали. Например, в середине 1970-х годов советский экономист-японист Я.А. Певзнер писал в дневнике, что если в Советском Союзе когда-нибудь победят рынок и связанная с ним "демократия", результатом станут распад СССР (разбегутся все республики, кроме, может быть, Белоруссии) и, самое главное, тотальная криминализация всех сфер жизни. Так оно и произошло. В 1990-е возник симбиоз чекистов, чиновников и криминала, эдакая ЧЧК (звучит почти как Чичиков) — глубинная власть по-российски, которая со временем надела государственные одежды. И мостившие ей дорогу Клубниковы власти этой оказались не нужны так же, как в "Золотом ключике" столетний Говорящий Сверчок — Буратино, который со словами "Убирайся отсюда!" запустил в него молотком. Их будущее действительно оказалось плохо спланированным настоящим. А всё почему? Потому что, как повторил за Р.И. Косолаповым Ю.В. Андропов, "мы не знаем общества, в котором живём и трудимся". Кто-то скажет: но в конечном-то счёте победили чекисты. Да, но какие? Коммерческий чекист Грибов из романа "Новый вор" Юрия Козлова — это чекист клубниковского разлива? Или уже не совсем?
VI
Вовсе не так просто обстоит, на мой взгляд, дело с жанровым своеобразием трилогии, особенно "Меченосца". Вообще, у русской литературы и пришедшей к нам в XIX веке с Запада жанровой сетки интересные, скажем так, отношения. Отвечая на вопрос о жанре, в котором написана его великая книга, Лев Толстой заметил: "Что такое "Война и мир"? Это не роман, ещё менее поэма, ещё менее историческая хроника. "Война и мир" есть то, что хотел и мог выразить автор в той форме, в которой оно выразилось. Такое заявление о пренебрежении автора к условным формам прозаического художественного произведения могло бы показаться самонадеянностью, ежели бы оно было умышленно и ежели бы оно не имело примеров. История русской литературы со времени Пушкина не только представляет много примеров такого отступления от европейской формы, но не даёт ни одного примера противного". Толстой в качестве примера отступления от европейской жанровой нормы приводит "Капитанскую дочку". И он, конечно же, прав, подчёркивая систематичность "отступления". Его пример можно дополнить: "Евгений Онегин" — роман в стихах, "Мёртвые души" — поэма. А к какому жанру отнести "Былое и думы" Герцена, "Дневник" Достоевского, почти всё, написанное Розановым? Правда в том, что русская реальность плохо вписывается не только в прокрустово ложе триады "экономика — социология — политология", но и в сетку западных литературных форм, отражающих буржуазную реальность. Трилогия Проханова — цикл политических романов, и в значительной степени это так. Но это "так" — неполная характеристика. На мой взгляд, эта трилогия, особенно "Меченосец" (и это роднит его со многими другими вещами Проханова), — поэма в том смысле, который вкладывал в это слово Гоголь, определяя как поэму "Мёртвые души". Я уже не говорю о том, что трилогия посвящена душам — живым и мёртвым, ведущим борьбу не на жизнь, а на смерть. Приходится с сожалением констатировать: мёртвых душ в трилогии больше, чем живых, не говоря уже о бесах, полубесах и бесенятах "из неудавшихся, с насморком", на которых мы насмотрелись в "аномальных зонах". В целом это неудивительно: эпоха конца — это выморочное время, время живых социальных мертвецов. Мертвецы Клубниковы могут породить только мертвецов — а нас убеждают, что мертвецы не могут размножаться. Ещё как могут.
Является ли шабаш умертвий в 1990-е финалом русской государственности или это временный провал, раздастся ли петушиный крик и испуганные карлики и духи бросятся "кто как попало, в окна и двери, чтобы поскорее вылететь"? Есть нечто, что питает сдержанный оптимизм по этому вопросу, причём из области как "практики", так и "теории". "Практика": в последние месяцы 2022 года крысокарлики разного калибра полетели во все концы, а за ними — "ведьмы, блохи, мертвецы". "Теория": образные рассуждения и умозаключения Проханова о природе русской государственности с её циклическими падениями и возрождениями. Разумеется, этот процесс когда-то может и прерваться — "нам не дано предугадать", но — dum spiro, spero (пока дышу — надеюсь). И стакан всё же наполовину полон, а не пуст. Дети и внуки победителей, расписавшихся на Рейхстаге, рассуждать иначе не могут.
VII
В "Меченосце" важны мысли о природе государства в России. Проханов сравнивает его с дельфином, ныряющим и выныривающим в океане русской истории: "…необъяснимое свойство государства Российского умирать и вновь воскресать, каждый раз в новом обличье, сберегая свою тайную сущность, стремление к ускользающей от понимания новой буре, исчезновению и новому воскрешению. Российская империя напоминала громадную льдину, лениво плывущую в просторных берегах. Когда берега сужались, русло сжималось, течение убыстрялось, льдина раскалывалась, проносилась сквозь стремнину множеством мелких обломков. Но когда берега расширялись, течение стихало, льдина снова срасталась и во всей красоте и величии продолжала свой путь. Листовидов чувствовал, как льдина государства начинает трещать, ломаться на две льдины — старое и обновлённое государство".
Почему же это государство всё время воскресает? Почему нередко его разрушители сами начинают его воссоздавать? Потому что либо жизнь заставляет, иначе кирдык, либо разрушителей отодвигают и приходят строители. Именно так произошло в 1937–1938 годах. У Проханова есть объяснение, почему так происходит, и оно весьма убедительно: при всех минусах и проблемах русской государственности, государство — это единственное, что есть у русского народа в борьбе за место в истории, в противостоянии хищникам и чужим. "С помощью государства народ вгрызался в историю… Государство мостило поля сражений костями героев, прятало в ямы изуродованных пытками мучеников. Государство примиряло ненавидящие друг друга сословия, укрощало властолюбцев, вершило суды и казни. Низвергало тщеславных вождей и отдавало победу осторожным лукавцам. Государству слагались хвалебные оды и глухие хуленья. Но всё это казалось мерцаньем. Государством было то, что не имело названия и давало всему названия. Делало вдох — и всё начинало дышать, плодоносило, умножалось. Делало выдох — и всё хирело, осыпалось, превращалось в строительный мусор на картине Кандинского. Государство было таинственным сердцем, бьющимся в русской истории. Оно останавливалось — и прекращалась история. Начинало стучать — и эти стуки превращались в громы победных сражений, грохоты невиданных строек".
Важное слово — мостило. Мост. Государство в России — это, помимо прочего, мост — в историю, в будущее, каким бы страшным это государство-мост, будь то опричнина Ивана Грозного или диктатура грозного Иосифа, ни пытались рисовать. Совершенно ясно, что Проханов ассоциирует себя с государством. И в этом смысле не случайны следующие его строки: "Я — мост, ведущий от рожденья к смерти. / Я — по мосту идущий пешеход".
У Проханова личное не просто переплетено с историей, а спаяно с ней. Он прорубается в историю, в прошлое, в том числе и ради лучшего понимания и преобразования настоящебудущего. Отсюда — ещё одна его метафора:
Я — прорубь в прошлое. На дне моём — цветы,
И девять войн, и лица милых женщин.
Но если в глубину вглядишься ты,
Увидишь дым, сочащийся из трещин.
Но ведь если есть дым, то есть и огонь: дыма без огня не бывает. Проханов — писатель огненный. А у огня нет возраста, независимо от того, мерцает ли он в сосуде или полыхает заревом нашей истории.
С юбилеем, Мастер.