Авторский блог Журнал Родная Кубань 02:35 15 октября 2024

Алексей Шорохов. «Ромаядины»

семейная хроника

Пролог

Ни свиста пуль, ни горячей толкнувшей волны воздуха.

Артёма обожгла близкая вспышка и оглушил грохот АК-74М.

Автомат был без «банки», громкий, темнота и тишина – полной.

Очередь оказалась короткой.

5,45 – коварный калибр, с двадцати метров даже свист пуль не слышен.

То, что очередь дали по нему – Тёмка понял сразу.

Давший её испугался сам.

- Свои, мать вашу! – Тёмка про своих крикнул почему-то не очень своим голосом. Не очень – потому что услышал его со стороны.

- Балу, это ты?

Стрелявший тоже потихоньку возвращался в себя, и в ответ нечленораздельно выругался.

Переполох произошёл из-за подрыва.

Посреди ночи сработала одна из мин, расставленных по периметру наших позиций.

Со стороны Днепровского лимана.

На побережье.

Вариантов подрыва было всего два: или ДРГ противника зашла на наши мины, или какая животина забрела.

В радиусе нескольких сотен метров уже лежало пара туш диких лошадей, подорвавшихся на «монках».

Могло быть и третье – порывом ветра сломало старую большую ветку, и она упала на проволоку растяжки.

Но ветра не было.

А подрыв был.

Поэтому взвод высыпал из блиндажей в окопы на усиление дежуривших на НП наблюдателей.

Один Артём замешкался, надевая броню, и вышел с опозданием минуты в полторы.

Вот его и приветил Балу, решивший, что это хохол заходит с тыла.

Спасла непроглядная черноморская ночь и ещё кое-что. Или Кто...

Но Тёмка в эту сторону сейчас не думал.

Балу, большой, как мультяшный мишка, по которому он получил позывной – мялся и немножко криво и растерянно улыбался.

Он умел так улыбаться, что ничего ему не скажешь.

В темноте было ни аза не видно, но Тёмка точно знал – товарищ улыбается.

- Ну, чего лыбишься, стрелок? Вот сходил бы я сейчас к тёще на блины... неизведанной длины...

К тёще.

Это была отдельная песня.

В общем-то, обычная, пересыпанная анекдотами, но с характерным «московским», оттепельным душком...

1 глава

Безделушкины

Августа Владленовна почему-то считала себя римской матроной. Хотя от матроны в ней было прямо скажем немного – сухая ближневосточная кость и плоть, которая к старости становилась ещё суше и ближневосточнее, провисая бесчисленными складками там, где в молодости блестел смуглый отполированный крымским солнцем полисандр или сандал.

Так ей говорили видевшие и ценившие её тело поклонники. Про полисандр. Иногда оговариваясь, и тогда получался полиандр (1), что звучало не совсем понятно, но ещё более пикантно.

И было тоже правильно, ибо Августа Владленовна только замужем официально значилась несколько раз, про всё же остальное говорить не будем, в её среде это хоть и обсуждалось, но не осуждалось.

Кстати, о среде. Папа Августы – Владлен Борисович – был осветителем в Театре на Таганке и неоднократно пил, по его словам, за сценой с самим Володей Высоцким. И не только с Высоцким.

Смуглая девочка росла, можно сказать, на подмостках.

Поэтому Гуся (а именно так повелось у домашних и близких приятелей – Авгуся или попросту Гуся) даже спустя годы после гибели Высоцкого, по-прежнему называла его «бедный Володя», Любимова «дядя Юра», Филатова «Лёнечкой».

Вспоминала, с папиных слов, историю, как на гастролях в Праге искали американские джинсы для Неёловой, разумеется, «Мариночки».

Последнее, то есть поиск, затруднялся тем, что «Мариночка была худа, как таракан».

Несмотря на погружённость в этот удивительный мир, профессию себе Гуся избрала нетеатральную и попробовала поступить в МГУ на филфак. Читала она всю жизнь жадно, правда – без особого разбору, как правило, то, что было модно в ту пору в её кругу.

Тем не менее, знание запрещённого в позднем СССР Солженицына и «гонимого» лауреата Сталинской премии Некрасова её не спасло от сокрушительного провала на экзаменах.

Потому что знание «запрещённых и гонимых» не заменяло и не отменяло в МГУ знания Пушкина.

И Толстого.

И Шолохова.

Который хоть и был «сатрап» и «штрейкбрейхер», и «певец коммунистического режима», но Нобелевскую премию по литературе получил всё-таки не за Чапаева, как выпалила на экзамене Гуся. В ответ на вопрос о главном герое романа Шолохова о Гражданской войне.

Дружный хохот экзаменаторов поразил её в самое сердце, и со словами «вы все здесь сатрапы» девочка в слезах выбежала из аудитории Гуманитарного корпуса на улице академика Хохлова.

На этом её борьба с режимом закончилась, прочитанный в перепечатке под одеялом и с фонариком Солженицын, после его официального и триумфального издания на Родине, был Гусочке уже не интересен.

А интересным стало то, что в её возрасте интересно любой девочке, вне зависимости от того, исполнено её юное сердце тайным презрением к кровавому режиму или оглушено восторженными славословиями комсомольских вожаков, громогласно просивших «убрать Ленина с денег» (2) на стадионах и у памятника Маяковскому.

Гусю заинтересовал противоположный пол. Удивительно, но выросшая среди актёров, суфлёров и монтёров сцены девочка не стала жертвой бурного нетрезвого романа в гримёрке.

Её папа всё-таки отвечал за весь свет на спектакле, часами просиживал в кабинете худрука накануне премьер, его уважали.

Может быть ещё и потому, что серьёзная девочка поводов не давала. «На филологический поступает».

Для актёров это было очень сложно. Семиотика. Структурный анализ. Сложнее была только модная в ту пору кибернетика.

Поэтому, несмотря на все свои тайные закулисные влюблённости, восемнадцатую весну Авгуся встретила всё ещё девственницей.

***

Утрата девственности свершилась у Гуси в общежитии МГУ, в недавно отстроенном Доме аспиранта и студента (ДАС), который столичные пошляки сразу же переименовали в «Дом активного секса». Как видим, не без оснований.

Её сердце сразил бородатый аспирант из Эстонии Питэр. За время недолгой абитуры Августы они очень быстро сошлись, буквально после нескольких случайных встреч.

Один Питэр счёл оглушительный провал Гусочки на экзаменах выдающейся антисоветской акцией, а ответ про Чапаева – блестящей и остроумной отповедью партократам. Фигой, которую наконец-то русская интеллигенция вытащила из кармана и во всеувиденье, громко и демонстративно показала большевикам.

Он говорил и ещё что-такое, но Гуся слушала уже только тембр его голоса и счастливо блестела глазами.

Через семь месяцев у них родилась Машенька, недоношенная, названная так отнюдь не из любви к русским сказкам и старине.

Умом и воображением Питэра в ту пору целиком и безраздельно владел запрещённый Набоков, по которому ему не давали защищать диссертацию.

То есть не то чтобы не давали, просто Питэру хватило его эстонской сообразительности самому не предлагать Набокова в герои своего научного исследования. Зато он решил отыграться на дочери. И вообще-то Машенька должна была стать Адой (3).

Но тут уже встал на дыбы дедушка Владлен и сказал, что внучки с таким именем у него не будет. Достаточно дочки, которую он по глупости разрешил назвать жене согласно римскому месяцеслову. Дедушка хоть и жил в этом странном альтернативном мирке по имени «Таганка», но взглядов был вполне традиционных, ибо прошёл войну, а не отсиделся в Ташкенте.

Может поэтому и Высоцкий нередко из прокуренной и невесёлой духоты гримёрок убегал к нему, «за сцену». Где можно было наконец-то не хихикать о «совке», а поговорить о жизни. И было с кем.

Поэтому родные сошлись на Машеньке (4).

И дедушке угодили, и очередную яркую антисоветскую манифестацию провели. О характере манифестации знали только двое (Питэр и Августа, которой он всё объяснил). Но от этого она была не менее важна и духоподъёмна для всех свободных людей мира, и приближала конец прогнившего коммунистического режима.

Питэр, по обыкновению, говорил ещё что-то такое, на Гуся не слушала. Сама выросшая без братьев и сестёр она наконец получила долгожданную игрушку, недаром в русском народе говорится: первый ребёнок – последняя кукла.

Впрочем, особо баловать девочку с первых дней не удалось. Результатом ожесточённых битв за имя новорожденной стали прохладные отношения между зятем и тестем, которого Владлен Борисович, сам москвич во втором поколении, постоянно тыкал рыбацкой мызой на берегу Балтики, откуда приехал бородатый филолог.

Поэтому в самом непродолжительном времени молодая семья переехала в дворницкую в Черёмушках, где Питэру свезло отхватить самую престижную на ту пору работу для творческих и околотворческих натур в Москве – работу дворником. У представителей альтернативной жизни в цене ещё были котельные, но там больше ответственности. К тому же Черёмушки оказались совершенно новым микрорайоном, с центральным отоплением и киношным лоском. На экраны только что вышел фильм всех времён и народов «Ирония судьбы, Или С лёгким паром!».

Таким образом молодожёны угнездились в самом эпицентре жизни и времени.

Если ещё добавить, что, за неимением ванной в дворницкой, семья на помывку каждую неделю ходила в общественную баню – переплетение киношной жизни и всамделишной оказалось чрезвычайным.

Питэр в этих семейных, а по большей части и самостоятельных походах в баню настолько вошёл в роль любимца женщин Лукашина, что это стало угрожать семейному благополучию.

Злую роль, по слову дедушки, с зятем сыграла «чухонская хромосома», которая не расщепляла алкоголь. Ну, или расщепляла его гораздо хуже «русской», не говоря уже про всё расщепляющую «еврейскую».

Когда Питэр после очередного гигиенического мероприятия вернулся в дом без бороды – Августа вздрогнула во второй раз.

Первый раз был, когда он привёл её с запелёнутой дочерью в дворницкую.

Тогда Гусочка, выросшая на Верхней Радищевской, впервые подумала, что свобода от родителей «совков» и государства могла бы выглядеть и посимпатичней.

Изнеженная девочка столкнулась с многими другими, доселе неведомыми ей атрибутами свободы – мытьём полов и посуды, необходимостью готовить себе и Машеньке, походами в магазин и, главное, стоянием в очередях, то есть тем, чем в прежней её жизни занималась мама.

При том, что доставал всё папа. И даже больше, чем всё.

Благодаря театрально-билетным возможностям и гастролям.

Попасть на спектакль с Высоцким – это, знаете ли, трёхлитровой баночкой чёрной икры не отделаетесь, дорогие гости из Астрахани. Не говоря уже про балычок или лососинку с Дальнего Востока и прочие благорастворения воздухов со всех концов изобильного Союза.

И вот Гусочка осталась безо всех незамечаемых прежде благодатей. Ну, практически. Бабушка, конечно же, тащила кое-что для внученьки. С молчаливого неодобренья дедушки. Но по сравнению с прежним это было и в самом деле «кое-что».

Цена свободы оказалась непомерной.

Осознание этого совпало с окончанием аспирантуры её мужем, который без бороды стал гораздо симпатичнее, хотя и растерял всю свою филологическую брутальность.

Его распределили (не без его горячих и убедительных просьб) в Тарту.

И это стало третьим звоночком, потому что ехать во всесоюзный центр структурализма, хотя и в максимально несоветскую и благоустроенную Эстонию, но за тысячу километров от мамы – Гуся была не готова.

- Я не жена декабриста! – стукнула она кулачком по столу.

- Так ведь не в Сибирь, Гусочка, - попытался возразить Питэр на общесемейном совещании.

- Ну из Эстонии в Сибирь дорожка прямая, - пошутил дедушка Владлен, после чего эстонский филолог обиженно засопел и затих на весь вечер.

Не последнюю роль в расставании сыграло и то, что в с недавних пор Питэр с «заседаний кафедры» стал возвращаться густо попахивая не только коньяком, но и дамскими духами.

В общем, решили, что девочка болезненная, недоношенная, у неё слабые лёгкие, и прокуренная атмосфера творческих дискуссий во всесоюзном центре структурного анализа её добьёт, поэтому Гусочка с Машенькой пока останутся здесь. Сроки и окончательность этого «пока» предстояло ещё выяснить.

***

В счастливых детских воспоминаниях Машеньки, хоть и немного смазано, но незыблемо сохранились отголоски нескольких поездок с мамой на мызу. Дедушка Тойво и бабушка Салме, суровая серая Балтика, чёрный дедушкин баркас, на котором он выходил в море ставить ловушки, баснословно вкусная салака, как её здесь называли «райма», которую бабушка жарила на чёрной чугунной сковородке прямо на печке.

Папа с дедушкой, пившие домашнюю водку.

- «Шмыгалка», так она будет по-русски, - пояснял папа.

- Почему? – смеялась мама.

- Потому что её не пьют, а шмыгают! – серьёзно объяснял Питэр, – шмыг, шмыг!

- А-а, теперь я понимаю почему так много местных в прошлое воскресенье валялось на улицах райцентра. Нашмыгались!

- Трудяги, что ты хочешь. Всю неделю в море. Вот и нашмыгались.

Но таких весёлых минут было не много.

Чаще Машина мама сидела на крылечке одна, курила, подолгу смотрела на песчаное взморье, кудлатые бесприютные волны. А папа с дедушкой уединялись в бане, обсудить за стаканчиком «шмыгалки» перспективы осеннего хода салаки.

Хотя совершенно точно они ездили с мамой летом, Машенька не помнила, чтобы они купались у дедушки Тойво.

Море, купанье, солнечные брызги – это навсегда вошло в её жизнь вместе с Крымом, уже с другими дедушкой и бабушкой, московскими.

А на мызе всё было, как из какой-то давней сказки. Или чёрно-белого кино.

Машенька же, как и все советские дети (включая антисоветских), любила цветное.

***

Ещё Машенька запомнила папину квартиру, которую тоталитарное государство выделило молодому и многообещающему доценту Тартусского университета родом из деревни – в самом историческом центре города, просторную, трёхкомнатную. Недалеко от Ратушной площади.

Диплом и аспирантура МГУ высоко ценились на исторической родине Питэра, которого, несмотря на пока ещё достаточно скромные достижения – несколько публикаций в столичных профильных журналах – уже успели назвать «вторым Лотманом».

И кому это льстило больше – Питэру или самому мэтру (5) – было трудно определить.

Машенька запомнила Ратушу, неубиваемую булыжную мостовую на Ратушной площади, развалины Домского собора Петра и Павла на Домской горке, где находилась библиотека Тартусского университета, мосты через речку с невыговариваемым названием.

Само древнее наименование Тарту – Дерпт, красновато-кирпичный колорит улиц, дома с черепицей, соборы, магазинчики, мосты, всё это поразило девочку не меньше чёрно-белой сказки о рыбацкой мызе.

Августа Владленовна тоже полюбила тесную красоту тартусских улиц, уют кафешек, розы и ухоженные газоны везде, где только можно, местечковая знакомитость и родственность всех встречных и поперечных – всё это разительно отличалось от огромных каменных проспектов Москвы, разноплеменных и безликих толп приезжих или таких же толп уже угнездившихся в столице Советского государства. «Лимитчиков», как презрительно называли их в кругу москвичей во втором поколении знакомые Гусочки.

«Санаторий повышенной культуры» - отзывался о Прибалтике в целом дедушка Владлен, неоднократно бывавший там на гастролях с театром.

Было это похвалой или ругательством – Машеньке не разъясняли.

В эти счастливые поездки к папе на родину – Гуся и Питэр были вместе, пили вкусное чёрное пиво в кафешках, возвращались держась за руки поздно.

За Машенькой в такие вечера приглядывала тётка Питэра, тоже жившая в Тарту, правда, на окраине.

Увы, но совместная радость и близость родителей были редкостью, и хотя Машеньке об этом долго не рассказывали, но и Гуся, и Питэр уже начали жить в разные стороны, каждый своей жизнью.

...Дочь у Владлена Борисовича была единственная и любимая, поэтому после того, как чухонский зять исчез с горизонта, она возвратилась в семью ещё более любимой и желанной.

К тому же, несчастной.

«С мужем не повезло». Так решили в семье Ромаядиных (Гусочка сохранила за собой и дочерью дедушкину, «прославленную в театральном мире» фамилию).

Впрочем, нельзя сказать, чтобы Гуся сходила замуж напрасно, вернулась-то она с трофеем. Говорить о том, что дедушка с первых же дней в Машеньке души не чаял, думаю, излишне.

Трофей, по большому счёту, и достался однодетным и недолюбившим в своё время бабушке и дедушке.

А для Гусочки началась подлинная свобода.

Предоставив питание и воспитание дочери родителям, Августа Владленовна, ставшая наконец женщиной и как-то случайно даже матерью – впервые так остро и радостно оценила ту атмосферу, которая совершенно безо всяких усилий досталась ей с детства.

Предприняв, не совсем удачную, но честную попытку пожить своим умом, Гуся вернулась к родным пенатам во всеоружии только что распустившейся женственности, и в поисках потерянного понапрасну времени окунулась в увлекательную жизнь закулисья с головой.

Несмотря на всю театральную прославленность фамилии Ромаядиных, местечка в Театре на Таганке для Гусочки не нашлось, но Владлен Борисович без труда устроил её в находившуюся поблизости Библиотеку иностранной литературы, знаменитую Иностранку.

Как это не странно, работа в Иностранке Августу увлекла, видимо не сбывшееся филологическое нашло себя в библиотечном.

Наряду с заочным обучением в Кульке (6), Гуся со всем пылом нерастраченной молодости ушла в мир модных зарубежных писателей, редких или полузапрещённых изданий, театральных премьер и артистических квартирников, на которые съезжалась «вся свободомыслящая Москва».

Машенька к обоюдной радости сторон оказалась на полном попечении бабушки и дедушки.

О чувствах третьей стороны, собственно отца ребёнка, справлялись мало, хотя в структуралистском и постструктуралистском бытии Питэра образ «похищенной» дочери становился всё более и более навязчивым. Особенно за стаканчиком шмыгалки.

Пока Питэра, как и его прославленного шефа, преследовала удача и советский (в сокровенной глубине своей, конечно, антисоветский) структурализм был моден и привечаем в известных кругах творческой интеллигенции в СССР и на Западе – приглашения на международные конференции и симпозиумы следовали одно за другим.

Папа Питэр летал в свободный мир через Москву и привозил оттуда Машеньке дорогие и редкостные шмотки, а также книги парижских и немецких издательств с творениями постепенно разрешаемых в стране писателей.

Режим слабел, разрешённого становилось всё больше и больше.

Привозил он подарки и для возлюбленной жены своей Гусочки: тоже книги и шмотки; и тогда родители изображали для дочери любовь и взаимопонимание, даже спали вместе – по-дружески.

Машенька всего этого не понимала, но ей, как и любому другому ребёнку, нравилось, что папа и мама вместе.

В такие минуты она была счастлива.

Впрочем, дети обычно счастливы и во все остальные минуты. Кроме тех, когда они действительно несчастливы.

2 глава

Возвращение в реальность

Однако эпоха Таганки, советского структурализма и необременительной «борьбы с режимом» заканчивалась.

На экранах страны замаячил говорливый молодой генсек с апокалиптической отметиной на голове, который стал всё чаще выезжать за границу, то ли для того, чтобы проветрить застоявшийся воздух в стране, то ли для того, чтобы проветрить многочисленные наряды своей супруги, скопившиеся в кремлёвских гардеробах.

Про зловещую отметину сразу же пошли толки в народе. «Тёмном и неграмотном».

Спустя тридцать лет, в залитой кровью по всему периметру, нарезанной на ломти бывшей великой стране – эти предзнаменования уже не будут казаться такими смешными и недалёкими.

Средняя и младшая Ромаядины перемены в стране восприняли с энтузиазмом. Старшие с опаской.

Выход из обрыдлых прокуренных притонов свободы в квартирниках и подвалах обеих столиц на свежий воздух улиц и площадей будоражил кровь.

Получалось совсем по Достоевскому: «всё позволено».

Мало кого настораживало, что позволение было даровано сверху.

Не в смысле свыше, а в смысле от начальства.

Августу Владленовну, на тот момент повторно замужнюю, будто настигла вторая юность – она бегала на митинги, боялась намечавшихся еврейских погромов, радовалась их отмене.

Пошла на баррикады к Белому Дому (не те, всамделишние, которые будут расстреливать из 125-мм орудий и давить танковыми гусеницами в Октябре 1993-го, а милые и бутафорские августа 1991-го), слушала вместе со всеми по транзистору «Радио Свободу»*, ела кооперативные бутерброды, которыми кормили защитников демократии мордатые столичные кооператоры.

Там, на баррикадах девяносто первого, взявшись за руки, чтоб не пропасть поодиночке, стояли они несколько ночей подряд, молодые и свободные.

По дороге на перегороженный танками душителей Новый Арбат, в троллейбусе – Гуся даже вывела пальчиком на запылённом оконном стекле «КП», за что была восторженно одобрена своим вторым мужем и неодобрена пожилыми пассажирами рабочей наружности.

Но эти и другие милые шалости закончились.

Заказчики свободного волеизъявления и мордатые кооператоры своего достигли, танки разъехались, клоуны остались.

Альпийским топором Троцкого по национальной разметке Ленина вороватые правнуки большевиков разрубили страну по живому. Чухонский папа Машеньки оказался по другую сторону границы. А Ромаядины, как и большинство восторженной околотворческой интеллигенции, чаявшей перемен и изобилия, оказались в нищете.

Чёрная икра банками в обмен на несколько децибелов живого Высоцкого и бесплатное жильё – остались в прошлом.

Вместе с самим Владимиром Семёновичем и дедушкой Владленом.

Оба, не сговариваясь, решили в новую жизнь и в новую страну не переезжать.

И остались в старой.

Навсегда.

***

После смерти дедушки жизнь семьи Ромаядиных резко изменилась. Стало не хватать буквально всего.

Это совпало с пускавшим пузыри на телеэкранах Гайдаром, рыжим Чубайсом и приватизацией.

«Бойся рыжих и косых» - говорили на Руси раньше.

Как и в случае с меченым генсеком – предзнаменованиям никто не внял. Повествовавшая об успехах приватизации телеведущая косила глазами на всю страну, но никого это уже не смущало. На телеэкраны и в радиоэфир ринулись толпы гугнивых и косноязычных, в литературу – матерная речь и блудописание.

Над всем этим полыхала рыжей окалиной голова заокеанского назначенца, незыблемость происшедшего со страной в прямом эфире скреплял ударом беспалого кулака по столу новый президент:

- Тэк... Я сказал!!!

...Тем временем, Машенька вошла в пору. Жили они с бабушкой вдвоём. Августа Владленовна обретала очередное семейное счастье и жила со своим молодым избранником наособицу.

Папа Питэр стал в Москве совсем редок, «национальные фронты» в прибалтийских землях громили всё советское, стало быть русское, потому что еврейское советское успели вычистить зондеркоманды из местных ещё в годы Великой Отечественной войны, а другого советского, кроме русского, у них попросту не было.

Русская литература, даже с антисоветчиками Набоковым, Солженицыным и Бродским вдруг стала совершенно невостребована в переживавшей судорожный ренессанс местной национальной культуре, в прошлом большей частью хуторской и рыбачьей, а теперь вовсю старавшейся стать европейской и англоязычной.

А Машенька, повторимся, вошла в пору. И в свои восемнадцать она также невероятно сияла глазами, как и Августа Владленовна в начале пути. Как, пожалуй, и все девушки на свете — в ожидании незаслуженных и неизбежных чудес. Люди без воображения называют это гормональным взрывом. И не пишут стихов.

Машенька писала...

***

...Та ночь на Косе задалась, прямо сказать, с огоньком.

После подрыва и дружеского огня чевэкашники быстро прочухались, и пока Тёмка с Балу выясняли, кто из них больший идиот — Лука и Сеня, сидевшие на передовом НП с видом на Днепровский лиман, принялись выстригать темноту ночи из «Утёса».

Сеня божился, что разглядел на берегу две тёплые точки и силуэт лодки. Теплак был так себе, но живое и горячее от холодного отделял.

На пулемёте теплака не было, поэтому Лука поливал берег втёмную. Но от души.

А вот трассеров в коробах не было. Снабжали доброволов по остаточному принципу.

Сеня пытался корректировать, но потом с досадой бросил:

- Ушли!

Потихоньку к НП стали подтягиваться бойцы: узнать «шо це було»?

Это Цыган, старшина из Краматорска, щеголял знанием мовы.

Получалось не всегда.

На прошлых позициях пошли с утреца в Геройское к соседям, морпехам-североморцам, к ремонтникам, раздобыться бензином, а если повезёт и гранатами.

- Доброго ранку! - входя в гараж, сказал Цыган стоявшим к нему спиной братушкам.

Воцарилась нехорошая тишина. Которая оборвалась лязгом патронов, досылаемых в патронник.

- Да что вы, братцы — мы свои...

Двое штурмов, которые тоже зашли к ремонтёрам, поворачивались медленно. Очень медленно. Со стволами наизготовку.

Цыган, конечно, получил по шее. Точнее по кепке. Но шутить не перестал...

Где-то справа, с наших позиций, длинной почему-то очередью в сторону берега разродился АК-74М. Высадив полмагазина стрелявший успокоился.

Но проснулись артиллеристы.

Стоявшая в лесочке возле Покровского «дэ двадцатая» вдарила по противоположному берегу. Через пару минут ещё.

Хохол обиделся и ответил из саушки, которая регулярно выкатывалась и работала по нашему берегу со стороны Очакова.

Теперь полетело по нам.

Не прямо по нам. Но близко.

Значит, подняли беспилотник, засекли нашу бестолковую движуху.

Бойцы тут же попадали: кто в блиндажи, кто поумнее и поопытнее — в лисьи норы.

Тем временем, арта занялась своим любимым развлечением — начался пинг-понг, наши старались подловить вражескую саушку, хохол «стодвадцатьвторыми» снарядами шерстил прибрежный лес в поисках одинокой гаубицы.

Всё это летало над головами доброволов, но вреда не причиняло.

- Ну что, братец, с Днём рожденья! - Балу выкопал из песка канистру со спиртом и плеснул Артёму в кружку.

- Тогда уж с Ночью, - криво улыбнулся Тёмыч, вспомнив очередь над головой.

В конце концов, Тёмка заснул, и приснилась ему Маша...

***

...Машенька не любила вспоминать «девяностые», бедность, если не сказать нищета, обрушились на юную девушку и её бабушку вместе с демократией и свободой слова.

Августа Владленовна тоже поджала пёрышки, но виду не показывала. Да и сама показывалась на родительской квартире нечасто.

Новое семейное гнездо у модной библиотекарши «за тридцать» оказалось пустынным, очередной муж сказал ей твёрдо, что детей ему не надо, а жить нужно духовной жизнью.

Правда супружеского ложа он не отвергал, скорее даже напротив, поэтому гормональные таблетки супруги неизменно сопровождали духовные стремления и искания новой семьи, добавляя к неизбежной старости женщины будущие проблемы с надпочечниками и суставами.

Новый муж Августы Владленовны был историк искусства и неофит, читал митрополита Антония Блюма и диакона Кураева**. Начинал ещё более широко, как и многие из его круга — с несчастного Александра Меня. Но потом, как сам признавался, перерос заблуждения последнего.

Машенька не голодала, но платье на выпускной пришлось шить самой. И хотя из былых замашек Августы Владленовны осталось немного, перевод дочери в престижную школу она всё-таки сумела устроить.

Девушка заканчивала 11 класс среди детей «новых русских», стремительно народившихся из старых нерусских, большей частью торгпредовских и комсомольских.

Поэтому её самодельное платье разглядели все, одноклассницы с издёвкой, парни с пренебрежением.

Друзей и подруг у Машеньки в школе не было.

В этом мире рассказы о Высоцком и Таганке не котировались.

***

В университете всё резко изменилось, Машенька исполнила мамину мечту и поступила на филологический в МГУ.

Там знание Набокова и диссидентский шарм семидесятых ценились выше родительских «мерседесов», а святая филологическая нищета была пропуском в самые отчаянные и запретные тусовки интеллектуальной Москвы.

Советские хиппи доживали свой век на филфаках.

Доживали уже с полной свободой «свободной любви», вина и наркотиков.

На одном из таких флэтовников (7) Машеньку и завалил патлатый рок-музыкант, лидер какой-то прочно забытой университетской рок-группы середины 90-х.

Она думала, что полюбила навсегда, и посвящала ему стихи.

Он возил её автостопом через всю Россию по доступным тогда ещё Украине и Прибалтике: то к Чёрному морю, то к Балтийскому.

Тогда-то Машенька и оказалась в Тарту, впервые с детства.

Но встреча с папой получилась холодной.

Питэр, как и Августа Владленовна, в очередной раз устраивал счастливую личную жизнь, и его молоденькая аспирантка посмотрела при встрече на Машеньку скорее не как на дочь, а как на конкурентку.

В искривлённой набоковской вселенной такое было вполне себе вполне, поэтому Машенька с возлюбленным достаточно быстро покинули ставший ещё более провинциальным старинный Дерпт.

Уже уезжая на трейлере с попутным дальнобоем, на железнодорожном переезде она с грустью отметила ржавеющую узкоколейку с осыпающимися платформами, по которой раз в неделю теперь бегали списанные в Европе дизельные дрезины с вагончиками.

Следы предшествующей высокоразвитой цивилизации стремительно зарастали диким виноградом и дурниной...

Несмотря на жёсткое последовавшее разочарование, годы любви она и потом вспоминала с блестящими глазами, как самое лучшее в её жизни.

Хиппи заразил её трихомониазом, не со зла, конечно. Просто свободная любовь предполагает сожительство с разными людьми одновременно.

Так Машенька узнала, что она у него не одна.

Несмотря на провозглашённую свободу отношений и прочего она оказалась неготова к такой любви, и хиппи исчез из её судьбы.

Но не бесследно.

После болезни Машенька получила хроническое бесплодие, потому что маленькие трихомонады не только причинили ей серьёзное беспокойство в личной гигиене и боль при сексе, но и проникли в маточные трубы, где от воспаления появились непроходимые спайки.

Правда узнает об этом Машенька уже спустя десятилетия, когда захочет и не сможет стать мамой.

...А вот Августа Владленовна начала сдавать.

Причиной этому был Путин.

Наступили двухтысячные, и расставание с её последним официальным мужем вынудило стареющую матрону вернуться в родительские пенаты.

Признаться себе в крушении всех надежд на личное счастье Августа Владленовна не могла, и тут её в третий раз настигла нестареющая страсть к диссидентству.

У неё наконец появился персональный враг, и увядающая женщина вздохнула свободно. Теперь каждая новая морщина на её лице (а для женщины это посерьёзней разных там «шрамов на сердце») была обязана своим появлением Путину.

Всё встало на свои места, во всех её бедах и даже болезнях отныне были виноваты «проклятые чекисты».

Материально и морально она укрепилась тоже, как никогда: узнав о «неприличной болезни» дочери, Августа Владленовна пригвоздила Машеньку таким презрением, что и без того сутуловатая и прозрачноватая молодая женщина съёжилась до математической точки.

Отныне вся её жизнь была безраздельно посвящена матери, только так неблагодарная дочь могла искупить свои прошлые преступленья перед светлым образом Августы Владленовны и избегнуть будущих.

- Хватит бегать за мужиками, заломив хобот! — отрезала Августа Владленовна, после чего великодушно простила дочь.

Грешки «для здоровья» она, конечно, разрешила — но согласованные, с утверждёнными кандидатурами.

Этому предшествовала поездка с бабушкой под Анапу, в небольшой курортный посёлок Сукко. Машенька измену переживала тяжело, хотя и молчала. Уже на грани нервного истощения бабушка, единственный, как оказалось, свет в небольшой Машиной жизни — схватила великовозрастную девочку чуть ли не за руку и увезла к морю. Как в старые добрые времена, когда был жив дедушка.

Там, после купания в прозрачном с окатистой галькой море, юная женщина забиралась на крутую и почти отвесную гору, справа от городского пляжа, и подолгу смотрела вдаль со смотровой площадки.

Странно, но ни измена, ни постыдная болезнь желания броситься со скалы в ней не вызывали.

Какую-то неистощимую и неубиваемую жизненную силу она унаследовала от папы, что-то чухонское, крепкое, как рыбачья мыза, гнездилось в её субтильном — вся в мать — и в тоже время привлекательном, точёном юном теле.

Поездка к морю оказалась последним подарком из детства. Вскоре бабушки не стало.

Машенька выздоровела физически, но забросила филологические мечты и мысли о диссертации, устроилась на хорошую зарплату редактором на Телецентре и зажила со стареющей Августой Владленовной душа в душу.

Иногда её что-то смутно тревожило, особенно в церкви, и когда радостные мамаши несли к причастию малышей, у Машеньки почему-то наворачивались слёзы. Она сама не знала почему. Но призрак одиночества и брошенности веял где-то поблизости, и тогда молодая женщина ещё теснее прижималась к матери.

О большем Августа Владленовна не могла и мечтать. Машенька зарабатывала хорошо, и почти всё тратила на мать. Надо сказать, что к десятым годам двадцать первого века несмотря на все злодеяния «чекистского режима» недорогие россияне обросли жирком, и отдых в Турции или Египте стал повседневностью.

Турцией и Египтом Августа Владленовна как «женщина из театральной среды» и с художественным вкусом, разумеется, брезговала, и Машенька, превратившаяся для матери и в секретаршу, и в маркетолога, и в финансового директора, заказывала ей туры в Италию или Испанию. Как правило, сама же её туда и сопровождала.

Потому как чемоданы тоже кто-то таскать должен.

Да и разговорным английским в этой странной семье владела она одна. Диссидентствующая работница Иностранки языкам была не обучена, как-то не склалось.

Сначала был муж, блестяще владевший английским и французским, теперь дочь.

Питэр, как и большинство жителей приграничных территорий, тоже с языками ладил, но когда Августа Владленовна говорила «муж», по умолчанию подразумевался последний её муж.

Бородатый филолог из далёкого Тарту в воображении стареющей матроны с Таганки из величины относительной постепенно превращался в величину отрицательную, первопричину её бед и страданий. Поэтому с недавнего времени всё больше обходился молчанием.

Да и проявлялся в их жизни он всё реже и реже, как правило, звонками к католическому Рождеству и Машиному дню рождения.

Помимо шопинга в Милане и обязательного Святого Семейства в Барселоне Августа Владленовна всё больше заболевала оппозиционными расстройствами.

Особенно обострилось это в период климакса, и когда импозантная заведующая сектором литературы ХХ века в Иностранке поняла, что отныне она уже не вполне женщина, внутри у неё что-то оборвалось.

Доконала Августу Владленовну установка памятника Солженицыну на Таганке.

Это чекисты ему за ту мерзкую антисемитскую книжонку (8) памятник поставили, - прошипела она, и весь день ходила, как ужаленная.

Неизвестно, вспоминала ли она в тот день свою юность, чтение «Архипелага ГУЛАГА» под одеялом или нет, но однозначно, что и те святые годы «борьбы с кровавой гэбнёй», и сама священная, не вставшая на колени Таганка были теперь отравлены и непоправимо осквернены.

Приезд на открытие памятника президента страны оказался последним ударом для стареющей женщины.

Вся подлость окружающего её мира стала как-то особенно неприглядна.

Причина её бед, помимо несчастного Питэра, теперь персонализировалась.

Но помимо Путина, что было совершенно ясно — её до невозможности раздражал и весь «этот рабский народ», который упорно раз за разом голосовал за него.

Нечего и говорить, что в её среде представителей этого народа практически не было.

Он что, из колхоза «Красный луч»? — с презрением спрашивала она у дочери про кого-то из общих знакомых, если хотела того окончательно истребить в глазах Машеньки.

Тот факт, что её собственная бабушка (одна из бабушек) была из деревни, а дедушка работал на заводе «Серп и Молот», и её собственное самое что ни на есть кондовое рабоче-крестьянское происхождение — как-то оказывались напрочь заполированы ближневосточной семейной ветвью, театральным прошлым и библиотечным настоящим Августы Владленовны.

Впрочем, точно такое же настроение царило и у Машеньки в Телецентре:

- Как тебе возвращение на Родину, к родным осинкам? - насмешливо спрашивали её по окончании отпуска.

Машенька привычно кривилась:

- Жить хорошо там, а вот умирать придётся здесь...

Только не на работе, Машенька, только не на работе, - успокаивал хорошенькую женщину начальник, - кстати, сегодня у нас опять патриотизм и любовь к Родине, кто-то из Госдумы придёт в студию, кто — ещё уточняем...

***

Артём проснулся от взрыкивания бензопилы над головой. Странное дело, к далёким выходам и прилётам привыкаешь, даже поспать удаётся.

А вот звук из мирной прошлой жизни разбудил. Двухтактный двигатель работал уже на холостых, когда Тёмыч, отряхивая песок, выбрался из блиндажа.

- А я думал «Фурия» (9) над нами кружит.

- Тогда уж «Герань» (10), - ответил Зима, неумело державший бензопилу, - «Фурия» на электротяге...

- Что случилось, брат? - Тёма осмотрел бензопилу. - Дрова вроде как не нужны, жара давит...

- Тьма, ты всё проспал — под утро накрыло дальний НП. То ли откорректировали хохла, то ли просто по квадратам накидывал. Слава Богу, Суворыч выход просчитал, выскочил за пару секунд до прилёта оттуда...

- А вот «Дашке» (11) хана. Погнуло так, что теперь ею только в хоккей играть!

- Скорее уж в гольф! Зимний ты человек, Зима, всё бы тебе в хоккей...

Всё-таки Тёма вспомнил, что под утро блиндаж хорошенько тряхнуло. Значит «Гвоздика» с той стороны нащупала доброволов, хреново дело.

Хотя может и повезло хохлу...

- Хорошо разобрало блиндаж?

- По новой перекрывать будем. Два наката, минимум.

- Дай инструмент, не порти казённое имущество, пошли сосенки выбирать...

Прибрежный лес, где нарезали позиции добровольцам батальона «Борей», только у генералов на картах значился большим зелёным пятном.

На самом деле ещё прошлой осенью хохол зажигалками спалил этот и многие другие заповедные леса на Кинбурнской косе, выкуривая русских из зелёнки.

Русских выкурить не удалось, но то, что уцелело, «зелёнкой» можно было назвать весьма условно.

Позиции «Борея» находились на песчаном взгорке, по которому реденько торчали опалённые внизу сосенки, кой где с чахлой зеленью. Деревца были небольшие, пять-шесть метров высотой.

Найти хорошую сосну на блиндаж в два наката было не просто, к тому же свежая залысина в соснячке могла бы выдать позиции, которые походу и так уже были засвечены.

Поэтому пошли подальше от своих.

Когда Тёма почти профессионально завалил третью сосну, Зима не сдержался:

- Ты где так навострился? Не на Колыме?

- Нет, братец, у себя в деревне — под Тулой, сухие дубы валил, было время...

Тёмыч вспомнил ту зиму. После развода он не мог больше оставаться в Москве, в своей квартире. Всё напоминало о ней, о бывшей. А он всё ещё любил её, носил в сердце.

Поэтому не мог видеть общих знакомых. Вообще не понимал, как жить дальше? Что-то сломалось внутри, и хороший бренди не помогал. Напротив...

У него был деревенский дом, в деревне под Тулой, недалеко от Белёва.

Туда он и уехал пожить, порыбачить. Свою однушку в Москве сдал знакомым, на работе сказался больным и надолго, а так как преподавал в нескольких вузах сразу, рассорился с деканами (которых, конечно, подвёл), но всё равно уехал.

На ежемесячные выплаты за квартиру Тёма вполне себе зажил в среднерусской глуши. Один. С рыжей кошкой, которую привёз из Москвы.

Дом был вполне сносный, крепкий крестьянский пятистенок, купленный по случаю в дачных целях.

Одно плохо — отапливался дровами. И даже не то плохо, что дровами. Печной добрый огонь отогревал длинными осенними и зимними вечерами заплутавшую Тёмкину душу, успокаивал. Плохо, что в безлесом полустепном крае найти дрова было непросто.

Тёма по осени новенькой итальянской бензопилой напилил сухих ракиток вдоль Оки, и радовался, что забил сарай дровами.

Но когда пришло время топить, понял, чему посмеивался сосед Петрович, глядя на его заготовки.

Дыму ракита давала много, а тепла мало.

Петрович же и указал ему на дубки на взгорке за деревней, весенним палом многие из них погубило, и к зиме высокие крепкие деревья, обугленные у комля, были уже готовыми дровами.

Там-то со своим «Партнёром» Артём и осваивал навыки запилов и валки крупных деревьев, осваивал удачно, потому что умудрился не покалечиться.

Зато и дрова из сухих дубков оказались! В самые лютые морозы заряжал Тёма дубками свою печь, и те горели — аж загнётки плавились!

- О чём задумался, боец? - вернул его на обожжённую и исковерканную снарядами землю окрик.

Перед доброволами вырос комбат. Хромой воевал давно, с 14-го. Поэтому идиотов, заходивших на боевые колоннами, сторонился и сам свой командирский «Патрик» оставлял в кустах за километр-полтора от позиций.

Поэтому и вырос внезапно.

- Да вот, сосну на блиндаж валим. Разворотило...

- Знаю, - отрезал Хромой. - Делайте быстрее, пока небо чистое.

- Так точно, - отозвались Тёма с Зимой, и продолжили распиливать уже поваленные деревья.

Хромой был родом из Очакова, он часто приезжал именно сюда, на берег лимана, смотрел в бинокль в сторону родного города.

О чём он думал в эти минуты? Или когда упрямые «Герани» или тяжёлые «Искандеры» ночью шли на Очаков, где остались его прежняя жизнь, семья?

Действительную Хромой отслужил морпехом, в разведбате на Дальнем Востоке. На дембель уходил прапором, ротный не хотел отпускать, даже документы спрятал. Но не удержал, так рвался хлопец домой. Выкрал документы и ушёл.

Да и какой бы он был разведчик, если бы не выкрал своих документов!

А дома ждали дела. По стране уже вовсю кружила перестройка и неразлучная с ней перестрелка.

Навыки морпеха-разведчика пришлись кстати в новой жизни. Также как и характер — прямой и отчаянный.

Ко времени развала Союза Хромой (тогда ещё не хромой) разъезжал по Очакову на квадратном «Джипе Чероки» и держал под собой коммерческие ларьки в городе и по побережью.

В те же времена во время непарламентских дебатов по вопросам о собственности он и получил две пули в колено. Ходить продолжил, но стал осторожней. На закате лихих 90-х Хромой сумел соскочить с бандитского гуляй поля, во власть не пошёл, оставил себе пару заправок и стал приличным украинским бизнесменом.

«Джип Чероки» поменял на глазастый «двести третий» «Мерседес», завёл семью, и всё бы так оно и шло.

Но случился 2014-й год. Очаков, как и Одесса, как и Николаев, как и Мариуполь, как и всё Черноморское и Азовское побережье Юго-Востока бывшей УССР не видели себя в одном государстве со зверьём, приехавшим с Западенщины и татуированном свастиками и нацистскими рунами.

За оружие взялся только Донбасс.

Туда и подался Хромой ещё в апреле, а уже в начале мая на Украине был объявлен первый траур по погибшим в АТО под Краматорском.

И Хромой не без оснований считал себя причастным к этому событию...

Глава 3

Встреча

Они встретились в Краснодаре, на Селезнёвских чтениях.

Тёма, ещё во время учёбы на истфаке МГУ, пробовал себя в журналистике, но не особенно получилось. Пробовал заняться и рерайтом, принёс свои литературные опусы в небольшое немецкое издательство на Полянку.

Опусы понравились.

Редакторша сказал, что у него нежный, акварельный стиль.

Артёму предложили передирать иностранных авторов на русские реалии и с русскими именами.

- Гугл в помощь! - улыбнулась редакторша. И дала ему англоязычный подлинник. - Перепишите это вашим нежным, акварельным стилем.

Тёма насиловал себя несколько недель подряд, получилось полтора авторских листа чудовищного текста, больше похожего на крик о помощи.

А нужно было десять листов...

Зацепиться на кафедре отечественной истории тоже не вышло.

Дело в том, что уже на третьем курсе Тёма открыл для себя Кожинова, и понял, что не столько история, сколько историософия его конёк.

Общеобразовательные Данилевский и Константин Леонтьев, вскользь листаемые либеральной историографией, его перевернули.

Дальше уже пошло само собой: братья Киреевские и Аксаковы, публицистика Тютчева и Страхов, «Дневник писателя» Достоевского и Розанов...

В ХХ веке историософия Флоренского и Гумилёва. Ну и, конечно, современники: Селезнёв, Шафаревич, Палиевский...

С таким образом мысли в конце 90-х — начале 2000-х на истфаке МГУ делать было нечего.

Наткнувшись однажды на объявление о «Кожиновских чтениях», Тёма буквально напросился на конференцию в Армавир, где они проходили.

Там он встретил вдову и единомышленников главного идеолога «русской партии» (так называли Кожинова и друзья, и враги), русских интеллектуалов. В основном филологов, но были и историки.

После этого вопрос защиты диссертации решился сам собой.

Артём и защитился по Кожинову, но уже в Краснодаре.

...А Машенька приехала на чтения случайно. Уже давным давно позаброшенные мечты об аспирантуре и диссертации неожиданно оживила — точнее разрешила оживить дочери — Августа Владленовна.

Видимо, не совсем полноценное собственное очно-заочное образование где-то подтачивало её самооценку.

Бородатая тень Питэра укоризненно взирала на них обоих.

Отыграться решено было на Машеньке, и её после десятилетнего перерыва направили в науку.

Неизвестно, чтобы она выбрала в двадцать лет, сразу по окончанию филфака, но на четвёртом десятке Машенька выбрала Достоевского.

Достоевским она утешалась.

«Каждый перед всеми за всё виноват» - говорил её любимый старец Зосима.

А значит и страдают все по делу и не зря.

Этой ей было близко и понятно.

***

Тёма был далеко не мальчик.

Развод и много чего ещё за спиной.

Но таких сияющих глаз он не видел.

Даже теребил себя за волосы, не сон ли это.

Уже сидя за традиционным филологическим шашлыком в Архипо-Осиповке, куда гости конференции поехали после пленарных заседаний, глядя на берегу моря на серые, какие-то бесконечные в своей вскипающей белизне вечные волны — он нет-нет и оборачивался к Машеньке, даже спиной чувствуя, как блестят для него её глаза.

То есть сначала Машенька ему просто понравилась.

Потом выяснилось, что они практически в одни годы учились в Московском университете. Общие преподаватели, студенческие тусовки, фестивали...

Дальше количество сходств и совпадений только росло...

В Москве они поначалу созванивались.

В Краснодаре всё было строго, и кроме необоримого интереса друг ко другу и обмена контактами — у них ничего не было. Да и не могло быть. В маленьком частном отеле, снятом Кубанским университетом для гостей конференции, бурная личная жизнь не подразумевалась.

...Тёма не понимал, что с ним происходит. Слушая её удивительный, низкий голос по телефону, он чувствовал, как у него всё твердеет там, ниже живота.

Такого не было даже в подростковые годы.

Его друг, фотохудожник из Тулы, услышав её голос в телефоне на громкой связи, очень точно подметил:

- Какой-то очень домашний...

Но не только это звучало в голосе Машеньки.

В Архипо-Осиповке она не купалась с Тёмой и ещё несколькими не совсем трезвыми и потому отчаянно смелыми молодыми учёными, волны и крутая галька отпугнули многих.

Поэтому Тёма не видел её тела, так, какие-то шёлковые размахайки, шорты на море, деловые блузки и широкие брюки на конференции. Ну хорошенькая, стройная — и всё...

И вот они встретились уже в сентябрьской Москве. Повод был какой-то не запомнившийся обоим, просто их уже неотменимо тянуло друг к другу.

Был в десятых-двадцатых годах нового века в Москве на Комсомольском проспекте, почти в самом начале, такой небольшой азербайджанский ресторанчик с совершенно незатейливым названием «Мангал». Но готовили там хорошо, особенно Тёмка любил рубленную говядину, приправленную луком и всякими прикаспийскими пряностями и выложенную в виде башни, она так и называлась «Девичья башня» и отсылала к восточным древностям.

Хорошо сочеталась на удивление со всем: и с русской водкой, и с азербайджанским коньяком, и с азербайджанским же красным вином.

Что важно — несмотря на то, что это был беспощадный географический центр столицы, цены в «Мангале» были демократические.

Для зарабатывавшего преподавательскими часами Артёма — это было существенно.

Гастрономическую составляющую, а также винную карту того судьбоносного вечера ни Тёма, ни Машенька не запомнили, но вот закончили вечер они точно шампанским. Проверенным питерским брютом. Сухим, как полдневный выстрел из пушки в Петропавловской крепости.

Бог влюблённых в тот вечер был с ними, на Фрунзенской набережной, и уберёг от встреч с неромантичными правоохранителями. А также от сильного ветра с реки, который неминуемо должен был сдуть пластиковые стаканчики в Москва-реку с каменных парапетов набережной. Но не сдул. А только развевал Машеньке волосы и пускал лёгкую зеленоватую рябь на тяжёлой, закованной в камень воде.

Августа Владленовна пребывал в те дни в каком-то очередном своём средиземноморском далеке, поэтому в скоролетящей сентябрьской темноте влюблённые поехали на такси к Машеньке.

В постели Тёма был удивлён, что эта по-девчоночьи сложенная и не по возрасту наивная женщина оказалась опытной любовницей.

Чувствовались какие-то не то Эдики, не то Славики, которые были у неё за эти годы, и то ли обманули, то ли не сбылись.

Но в то же время буквально обжигала её неистребимая доверчивость.

В Машеньке было вообще много каких-то кричащих противоречий и вместе с тем какая-то детская незавершённость.

Это, в конце концов, и оказалось самым важным...

***

Когда Августа Владленовна воротилась в родные пенаты, она не узнала дочь. И страшно испугалась.

Было понятно, что это серьёзно.

Уже первое знакомство Артёма с будущей «августейшей тёщей» расставило все точки над «i»:

- Вы, конечно, пишите?

- Ну так, больше статьи по своей теме...

- А кого из поэтов нашего времени читаете?

- Из недавних Рубцова люблю, Кузнецова, конечно... Из нынешних Зиновьева...

- Не слышала... А как же Бродский или этот, как его, Дмитрий Быков**? Он же «гражданин поэт»?

- Он же Зильбертруд... Августа Владленовна, Бродского, я, конечно, читал, ну а Быкова уж простите начал и не смог... Тем более, с кривляньем Ефремова...

Если Быкова и, пожалуй, даже Бродского Августа Владленовна ещё могла простить Артёму, то несгибаемого борца с чекизмом Ефремова — никогда!

- Машенька, это кто? - спросила она дочь после ухода Тёмы.

- Надеюсь, мой будущий муж! - отрезала непоправимо счастливая дочь.

И что было более оскорбительно для стареющей матроны: неприкрытое счастье дочери или вызывающе противоположные вкусы Артёма — она и сама понять не могла.

Но Машенька, может быть впервые в жизни, упёрлась и «заломила хобот», по выражению матери:

- Ты что, не хочешь внуков?

Внуков Августа Владленовна хотела. Наверное.

Они с дочерью время от времени пытались заводить живность в своём нерадостном жилище, но пёсики и котики у них не приживались, то под машину попадёт, то какой-нибудь гадости на улице обожрётся. Дохли, короче.

Поэтому сидеть с внуками Августа Владленовна была, конечно, не готова, а вот потетёшкаться, надарить игрушек — кто ж этого не хочет?

Да и у Машеньки жареный петух начинал настойчиво поклёвывать, куда там они обычно клюют.

Поэтому с замужеством дочери пришлось смириться.

Детей у них с Тёмой из-за Машенькиной болезни так и не получилось.

Одно время даже хотели усыновить или удочерить сиротку, советовались с батюшкой.

Но дни подошли недетские, жизнь всё больше разводила родное и чужое, отделяя своих от врагов: с началом СВО Тёмка добровольцем ушёл на фронт, «гражданин поэт» сбежал в Израиль, ну а «борец с чекизмом» Ефремов накануне войны отправился за решётку, правда не за политику, а за пьяную аварию и наркоту.

Глава 4

БВП, или Божья воля пришла

На свадьбу к Машеньке нагрянул эстонский папа. Дело было довоенное, самолёты в «свободный мир» летали.

Питэр старел, и, старея, умнел. Не всем такое дано. После того, как молодая аспирантка кинула его, выудив горячими ласками и нежными глазками дарственную на трёшку в центре Тарту у стареющего профессора, он переехал на окраину, к оглохшей, доживавшей свой век тётке.

Опять отпустил хемингуэйевскую бородку и понял, что единственное, что сделал в жизни — это Маша.

Благодаря скайпу и мгновенному интернету он теперь часто общался с дочерью, даже любовался ею — узнавая и одновременно не узнавая в ней молодую Августу.

В отличие от тёщи, Питэр с зятем сошёлся довольно быстро.

Свадьба была взрослая, без кортежей, плюшевых мишек и ресторана, с десятком Тёминых друзей и шампанским в усадьбе Кусково.

Продолжили в Тёмкиной однушке, и вот, когда почти все гости уже разошлись, состоялся задушевный разговор тестя с зятем.

На кухне, куда они, по выражению Питэра, пошли «прошмыгнуться».

- Ты, зятёк, будь поосторожней с ними. Не с Машенькой, конечно, она святой лопушок, а с ними, ты понимаешь, о ком я... Они ведь, по сути, лишили меня дочери... и страны. Да-да! Я не коммунист ни разу, напротив — но именно они лишили меня страны. Я был представитель ведущей филологической школы мира, одной из двух, послушать наши доклады о структурализме в России собирались целые конференции в Сорбонне, Ляйпцеге, Риме, филологи со всего света...

А сейчас что? Пишу статьи о томонимике старого Тарту в годы СССР как о пассивном сопротивлении языковой оккупации Эстонии...

Они «шмыгнули» ещё по одной. Тёма молчал.

- Знаешь, я тебе, как филолог филологу...

- Я историк...

- Один хрен! ...скажу. Мы не выбрали свободу, мы просто вернулись к старым хозяевам. Да-да, у нас до сих пор гордятся немецкими фамилиями. А знаешь почему? Право первой брачной ночи. Слыхал? Всё это эстляндское рыцарство просто напросто отдавало под венец своим хуторянам уже порченых девок.

Они, конечно, быстро поменяли свои немецкие фамилии на эстонские в двадцатые годы прошлого века, все эти «айнбунды» и «мартсоны» стали «ээнпау» и «мере». Но сегодня опять превращаются в Вербергов и Кляйнов, и гордятся, что его бабушку первым имел не дедушка, а старый Кляйн. С этим и в Германию едут, даже пытаются натурализоваться...

Мне, как историку, это очень интересно, Питэр Тойвович!

- Тёма, зови меня просто «Питэр». А то как-то ухо режет. Меня уже тридцать лет никто «Тойвовичем» не называет... Так вот, это давняя история, мёртвая, а ты, историк, смотри — не проспи историю сегодняшнюю, живую.

Не проспи свою страну, как я проспал свою. Машеньку не проспи! Она ещё живая, ещё не набралась от этих...

Ты никогда не задумывался об их фамилии? Ромаядины? Откуда она происходит?

- Не знаю, Питэр, но Августа Владленовна в ней точно слышит «Рому», то есть Рим... Ну а себя, разумеется, видит римской матроной...

- Скажу тебе, как филолог... историку: скорее от Ромуальда, Ромуальдины. Просто какая-нибудь паспортистка или переписчик недорасслышали или не поняли, да так и записали.

Есть такая смешная история с Ильёй Ильфом, одним из авторов «Золотого телёнка». Прибегает к нему в «Правду» старый еврей и просит помочь: в советских паспортах появилась графа «национальность», и на вопрос паспортистки о национальности этот старый еврей ответил «иудей», по привычке. В Российской империи записывали вероисповедание, а не национальность.

А она не расслышала, возьми и запиши ему: национальность — Индей.

- И что Ильф?

- Ильф молодцом, взял тушь и недрогнувшей рукой дописал старику в паспорте: Индейский еврей...

Они дружно расхохатались.

- Так вот, фамилия... Ромаядины... Знаешь, что значит «roomajad» по-эстонски? Рептилия... Не знаю, может из Эстляндии они её и привезли, но то, что это рептилоиды — точно! Слыхал про рептилоидов?

- Вы сейчас серьёзно?

- Сам думай...

Кстати, ведь Машенька твою фамилию взяла?

- Да...

- Вот и славно, фамилия жены отвечает на вопрос «чья?», и если она папина или мамина, то не мужнина... Проходили уже, хватит! Закончились «Ромаядины»!

Посидели они с Питэром в тот вечер хорошо, старому профессору и постелили на кухне, как в былые времена...

Ну не ехать же ему было к Августе Владленовне.

***

Этот разговор Тёмыч вспоминал не раз.

Отношения его с тёщей достаточно быстро стали похожи на клинч в боксе, когда уже нет сил бить соперника и его просто держат за руки, прижимая к себе.

Машенька от этого страдала, и ходила за советом к священнику в свой храм.

Крестилась она, как и мать, подражательно. Та за мужем, эта за мамой.

Но верила искренне. Также искренне совмещая евангельскую проповедь о чистоте со случавшимися время от времени «отношениями».

Кто тут больше был виноват: она или молодой модный батюшка, который говорил ей, что «главное в жизни — самореализация», неизвестно.

Настоятель храма тоже был из «бывших», из таганской интеллигенции. Поэтому Августа Владленовна, поменявшая не один приход в поисках комфортного вероисповедания, в конце концов и прибилась сюда. И дочь привела.

Когда Артём впервые вошёл в их храм, он привычно глазами поискал икону Царственных мучеников — и не нашёл.

Несмотря на все свои семейные неудачи в прошлом (а может и благодаря им), Тёма в вере был твёрд. Воцерковился он давно и самостоятельно, несколько десятков лет назад.

И многое в церковной жизни понимал чётко.

Отсутствие иконы Царственных мучеников или хотя бы одиночной иконы Царя-мученика Николая почти всегда свидетельствовало о том, что приход не совсем русский. Что настоятель — или «многонационал», или модернист, сторонник служб на русском языке, а не на церковно-славянском, в проповедях, как правило, говорит не о Святой Руси и Русском народе, а о «народе Божьем», христианах во всём мире и духовном самосовершенствовании.

С началом СВО наиболее известные проповедники самосовершенствования и непротивления мирскому злу сделались отъявленными пацифистами, а вскоре и вовсе откочевали на Запад; запрещённые в служении здесь, там они быстро растеряли всё своё непротивленчество, обвинив и Россию, и Русскую церковь в агрессии. С соответствующим допущениями и выводами для воюющих против неё.

Поэтому перед отправкой на фронт, Артём поехал к своему духовнику в Белёв, за благословением и советом.

Настоятель одного из храмов в Белёве, отец Владимир, принял Тёмку в самые тяжёлые его годы, годы развода и крушения надежд на нормальную человеческую семью. Когда Тёмка завяз в деревне, и кроме рыбалки, пилки дров и вечернего чтения классики, ничего не хотел знать и видеть.

Батюшка был немного старше Артёма и прошёл весь полагающийся путь искреннего и деятельного русского священника, пришедшего в Церковь в 90-х: от неуёмного миссионерства и младостарчества в начале пути до смиренного созерцания и твёрдого стояния в отеческой вере ко времени обширной седины в его некогда однотонных, смоляных волосах и бороде.

- Не могу, не могу, отче! Всё, всё совершенно другое! Она ненавидит всё русское, наш народ, нашу деревню! Не читала русских стихов, русских книг! Всю жизнь в Иностранке, внутри Бульварного кольца, носились с каким-нибудь переводным третьеразрядным Джонсоном или Клаусом, как с писаной торбой. Ни про Белова, ни про Распутина даже не слышали...

Всю жизнь безделушками прозанималась, а сейчас ненавидит всё русское: власть, страну, народ. Меня...

Какие-то они другие! И в самом деле — рептилоиды.

Отец Владимир слушал, как-то очень зряче улыбаясь, как будто был не вне, а внутри того, что рассказывал Тёмка.

- И всё-таки её надо любить... - И, увидев, как Артём покривился, продолжил. - Сам посуди, если есть Бог, значит нет ничего случайного. Значит, она тебе послана. Не для радости, не для помощи...

- Какая там помощь!

- Вот... А для любви. Чтобы ты научился любить. По настоящему. Как Христос, который любил даже сотника, пронзившего Его копьём. И умер за него. И спас.

Тёма уныло кивал головой:

- Всё понимаю, отче! Всё правильно, но она всё время ссорит нас с Машей, всё время выносит ей мозги, что муж у неё не такой...

- Знаешь, Тём (батюшка редко его так называл, только в самые доверительные минуты), была у меня одна, даже не знаю, как сказать — прихожанка, не прихожанка, а скорее даже духовная дочь, хотя и исповедовалась мне только однажды, перед смертью...

Девятьсот восьмого года рождения. Давно уже преставилась, Царство ей Небесное!

Так вот, привезла её приёмная дочь из Москвы сюда на лето, на дачу. Как и ты купили здесь неподалёку домик, правда с газом. И приезжали на лето.

Приёмная дочь, та верующая была, приехала к нам в храм, попросила домик освятить.

Ну я собрал всё, что нужно, требник там, святой воды, кропило и поехали.

Приезжаем: лето, жара, сушь стоит. Сидит на крылечке женщина, седая, старая, но бодренькая. Курит «Беломор».

Взглянула на нас:

- Привезла таки попа? Ну делай что знаешь. Если уж секретарь обкома и член Политбюро по телевизору крестится (это она про Ельцина), то и нам не отвертеться.

И ушла на взгорок, место там такое над Окой вольное. Пока я дом святил, там сидела.

Ну окропил я всё, как полагается, выгнал духовную плесень из углов (в доме местные пьянчужки и молодёжь собирались, пока его москвичи не выкупили), рука устала, изгадили жилище здорово, прямо чувствовалось...

Дочь её стол накрыла, мачеху позвала, меня.

Сели.

- Наливочку будете? - спрашивает дочь?

Мама Роза (Розалия мать звали) чуть не прыснула:

- А куда ж он денется? Главное, чтоб крест наперсный не пропил (это она из фильма «Место встречи», пошутила значит).

Вижу, дочери неудобно жутко. Сам тоже шуткой:

- Не пропью, матушка, не беспокойтесь. Я не запойный. Здоровье не позволяет.

Ну посидели, да и поехал я. Забыл и про неё, и про дочь. Потому как не прихожане, а захожане они. Зашли в храм и исчезли, всех не запомнишь.

Но телефонами обменялись.

И вдруг. Через год звонит мне эта Ольга, плачет: «Отец Владимир, приезжайте, пожалуйста! Мама Роза очень плоха, хочет исповедоваться!»

- Что ж, - говорю, а сам злюсь, - в Москве священников совсем не стало? За двести вёрст вызываете?

- Нет, говорит, возила её на службу в нашу церковь, мать посмотрела и упёрлась: «Буду исповедоваться только белёвскому попу!». Мы Вам всё оплатим, только не мешкайте!

Ну, думаю, может это и каприз, а всё ж Бог меня туда зовёт, случайностей же не бывает. Поехал.

Приезжаю, а там чудеса! Розалию Борисовну не узнать! Была такая, как тебе сказать, пламенная революционерка, несгибаемая, с беломориной в зубах. Лицо, как пергамент, морщины и складки — хоть сейчас скульптуру фурии Революции лепи. Когда видела Путина по телеку, тогда он директором ФСБ стал, цедила: «И это чекист?».

А тут — лежит бабулька, седая, глазки в гусиных лапках, радуются. За руку держит бабу Веру, соседку, которую всю жизнь презирала. Баба Вера была, скажем так, диспетчером подъезда, всё про всех знала, всем готова была помочь. Участковый её ценил, как никого. Из деревни. Раньше в каждом подъезде такие бабульки были, теперь не сыскать...

Так вот, пошла эта Роза зимой за сигаретами, да и подвернула ногу на выходе, подскользнулась. Упала и лежит. Потом выяснилось — шейку бедра сломала.

Вечер, уже поздно. Фонарей нет. На дворе 90-е, люди норовят побыстрее за кодовый замок проскользнуть. Тут замарашка какая-то лежит, в допотопном облезлом пальто. Думают, алкоголичка какая-нибудь или ещё хуже.

Одна баба Вера выцелила её свои орлиным взором (жила, как и полагается таким бабушкам, на первом этаже), выбежала на улицу, скорую вызвала. Короче спасла Розалию Борисовну, замёрзла бы бедная на снегу.

И потом в больницу к ней ходила, беляши носила.

Это сейчас протезируют, и через полгода человек побежал с железкой в ноге. Тогда только за границей такие операции делали. А старая большевичка миллионов не накопила, не того закала была женщина.

Через какое-то время стала она отекать от неподвижности, потом инсульт её ударил, курить строго настрого запретили, и она как-то легко бросила. Зато полюбила говорить про прошлую жизнь с бабой Верой. Та аккуратно навещала Розалию Борисовну. Обе хлебнули в прошлой жизни по полной, но обе же и сходились в том, что прежняя жизнь была не в пример лучше нынешней.

Баба Вера первой и поняла, что отходит Розочка потихоньку. Доцветает. Уговорила новую подругу исповедоваться.

Тут я и приехал.

Что я тебе доложу, была Роза из выкрестов, крестили её в детстве. Своего крещённого имени она не помнила, католических Розу и Розалию мы, разумеется, не признаём.

Но раз крестил батюшка младенца, значит, и имя было, и Ангел-Хранитель шёл с ней по жизни. Хоть и ужасался этой жизни...

Исповедовалась она мне истово, со слезами. Я так понимаю, что когда она плакала — стояла у неё перед глазами баба Вера, ей, а не мне, получается, она исповедовалась.

Пересказывать не буду, тайна исповеди. Но покомиссарила она люто, в конце двадцатых — начале тридцатых прошлась чёрным смерчем по Кубани, с партактивом и продотрядами.

Тех, кого не разказачили и не выселили — голодом вымели с земли, последнее зерно, семенное, для сева, выгребали. Многотысячные столицы пропололи так, что пришлось заселять приезжими со всего СССР.

Ну, в тридцать седьмом, понятное дело, за это всё ответить пришлось — поехала на Колыму. Потом Хрущёв, амнистия.

На пенсию пошла из Дома пионеров, заведовала там идеологической работой со школьниками.

Посмотришь, аккуратная интеллигентная женщина, пожилая, прямая и сухая, как жердь, немногословная (Я давно заметил, кто лагеря в молодости прошёл или даже просто в армии послужил (нормально, конечно, два или три года) — крепче комнатных своих сверстников. Как росток, который морозом не прибьёт, а только крепче делает.).

И вот идёт она по улице в тёмном платье, с кожаной сумочкой из семидесятых, а в душе такой ад полыхает!

И что же? Смирилась. Смирилась до бабы Веры! Её одну слушала, в рот смотрела...

Дело к Пасхе шло. На Святой и отошла.

Не дано нам знать, как судил её Господь. Но исповедовалась она, как мало кто на моей уже долгой пастырской памяти.

И Господь её простил, я думаю. Ради бабы Веры...

Если уж гонителя Павла простил, и «не оставил еже бе», то и для неё — не без милости Христос!

Такие дела, Артём. Вот тебе и «рептилоиды»...

А на войну иди с Богом! Вижу, как измаялся ты за эти годы, что Донбасс полыхает.

Позвали, иди!

Они не против России, они против Христа, против человека вообще восстали. Это ж целый Содом на нас ополчился!

Вот тебе моё благословение! Ангела Хранителя тебе, воин Артемий!

С Богом!

***

Квадратная «тарелка» на крыше «Панциря» бешено вращалась, высматривая в ближнем небе врага.

Во всяком случае, так показалось Тёмке, когда они в темноте высаживались из автобуса на военном аэродроме Джанкоя.

Тогда это был ещё безопасный аэродром, «хаймерюги» до него не доставали.

Правда, первые «Storm shadow» уже полетели по нам.

Случилось это как раз тогда, когда Тёмыч с Балу и весь первый взвод штурмовиков «Борея» были на ротации, на своём ПВД в Железном Порту.

Чистились, отмывались, отсыпались.

Ротный ПВД разместился в двухэтажном доме на самом берегу моря, курорт, первая линия, все дела.

Дальше песчаный пляж, на десяток километров пустынный, с металлическими каркасами пляжных зонтиков, поваленными в воду у берега.

Как будто это могло помешать высадке десанта!

Кто повалил зонтики — наши или хохлы — Тёмыч не знал. Но глупость этого плана была очевидна.

Говорили ещё про мины, установленные в воде по побережью.

Но это, скорее всего, были сказки замполита, чтобы предотвратить массовое купание.

В тот вечер Тёмка пошёл было в туалет на втором этаже, и уже поднялся, когда дом сильно шатануло и одновременно пришёл звук то ли взрыва, то ли близкого выхода. Потом ещё.

Темыч бросился под лестницу, когда громыхнуло третий раз.

- Зенитка отработала, - спокойно сказал Викинг, выходя из своей комнаты. - С-400, а может и «Тор».

Потом командир посмотрел на Тёму:

- Ты чего под лестницу забился? Первым делом придавит.

- Хотел за несущие стены спрятаться, - оправдывался Артём.

А где они здесь, несущие? - Викинг потянулся и почесал оголившийся живот. - При капитализме строили, попробуй пойми!

Вот эту-то «четырёхсотку», беззаботно стоявшую на пляже, через несколько дней и накрыли «штормами». Подловили зенитчиков на перезарядке, с пустыми пеналами.

Поэтому, когда «Бореи» уходили с Железного Порта, бойцы морозились. А тут ещё «пазиков» с крымскими номерами нагнали на пустую автостанцию десятка полтора. Чуть не в колонну выстроили для перевозки. И стоят, ждут.

Вокруг местные ходят, с мобильниками. Того и гляди эсэмеску бросят за Днепр, а оттуда накинут по скоплению личного состава и техники. С неба натовские спутники двадцать четыре на семь смотрят.

Народ у нас нервный был, стреляный, по кустам в радиусе километра рассыпался. Чтобы не кучей помирать, если что.

Бог миловал, в тот раз пронесло.

Но то, что курорт закончился, после случая с «четырёхсоткой» дошло до всех.

А впереди ждал Бахмут...

***

- Оба «БВП», - сказал Седой, отводя глаза.

- Что значит «БВП»? - спросила Машенька.

- Без вести пропавшие...

Седой быстро взглянул на неё и, явно стесняясь, отхлебнул из фляжки ещё. «НШ» (12) развязал после Богодуховки, когда батальон размотали в бесполезном штурме. До этого Седой двадцать лет был в завязке, пережил и Сирию, и Кавказ. Он от души материл всех залётчиков по пьяному делу, с неподдельной нутряной ненавистью выдыхая хрестоматийную фразу:

- Когда же вы наконец нажрётесь!

А тут пришлось развязать. Сначала развозил «двухсотых», остались «бэвэпэшники», и то тяжёлое, и эти не легче... Благо, оба московские — один москвич, другой из области.

Но Седой держался.

До этого он где-то полчаса рассказывал Машеньке про последний бой батальона. Они сидели в летнем кафе на Поварской: это была дорогая итальянская забегаловка, открывшаяся на месте армянского ресторана. После того, как на пороге заведения застрелили вора в законе Деда Хасана, излюбленный москвичами ресторан ещё какое-то время просуществовал. Многие даже решили, что диаспора проиграла бой, но не войну.

Но, увы. Новых хозяев Дома Ростовых армянский ресторан не пережил, и накануне войны безропотно канул в лету...

- Сначала у нас забрали «кашников» (13), все штурма, и за несколько часов сточили почти всю роту.

Как — я не знаю, решали выше меня, то ли в бригаде, то ли в корпусе.

Потом новый приказ: заводить малыми группами. Но тут упёрся комбат: «Сам поведу батальон!».

А там, от всего батальона с уцелевшими «кашниками», от силы полторы сотни человек штурмов осталось. Не считая равовцев, эмтэошников и бэпэлэашников (14).

Не успели дойти до второго перекрёстка в Богодуховке, как на пулемётное гнездо напоролись. А там ещё и танчик по нам работать начал. Мне Койот, командир снайперов, передаёт координаты, я навожу бригадную арту, а те мажут и мажут.

«Двухсотка», североморцы, те закрепились на окраинах Богодуховки, все подвалы заняли.

А мы, как с чистого листа попёрлись. Связи нет, такелаж не выставлен, как раненых вытаскивать, как БК и воду доставлять штурмам? Богодуховка в низине, высоты под хохлом, хорошо хоть Степаныч, начальник БПЛА, блиндаж успел отрыть, связь выставил и гоняет птичек. Хоть сверху видим, как наши заходят.

Седой говорил так, будто в сотый раз прокручивал перед собой многомерное видео того последнего боя. Он был кадровый, хотя по возрасту уже давно в запасе.

- После тридцати процентов потерь подразделение должны выводить из боя. А у нас с «кашниками» уже за пятьдесят перевалило. Парни на морально-волевых держались... Тут и послали вашего Тьму, Тёму то есть, с напарником и дружком его Балу к нашему передовому опорнику. Там шестидесятилетний Дед, да Тротил, да ещё один «трёхсотый» из новеньких отстреливались.

Я сам не видел, но ребята из группы Варана видели, как сложились развалины, куда они забежали.

Танчик укроповский по ним отработал. Тот самый, который мы артой так и не достали.

В общем, остатки батальона откатились назад.

Нас расформировали, добровольцы разъехались по домам... Богодуховку потом ещё два месяца штурмовали. Каждые две недели докладывали о взятии, флаги на окраине вывешивали...

До развалин дойти не могли. Да и размолотили эти развалины артой и фабами в труху!

А про Тёму с Балу ни слуху, ни духу. Ни в плену их нет, ни среди погибших...

Весенняя Москва смотрелась в небо тёплыми лужами, апрель спешил, не за горами были майские праздники, а у Машеньки будто дно души развязалось, и туда теперь всё проваливалось, не задевая её саму: привычный бардак на работе, ругань Августы Владленовны о том, что покосился дачный домик, а её муженька не пойми где нелёгкая носит. Всё проваливалось в темноту.

Последние месяцы Машенька жила с матерью, их с Тёмкой квартира пустовала.

Но сегодня она поехала на их квартиру.

Включила телевизор, и долго сидела в темноте.

Внутри неё что-то происходило.

- БВП... Без вести пропавшие... а может это Божья воля пришла?

По телевизору рассказывали про то, что вражеские беспилотники атаковали нефтебазы в глубине России. Их, конечно, сбили. Но обломки, при падении, загорелись. Уже всё потушено и опасности нет.

Машенька не слушала телевизор, она вдруг отчётливо поняла, что надо ехать туда, под Часов Яр, искать Тёму.

Иначе она просто не сможет жить. Есть, пить, ходить потеряет всякий смысл.

Огромными чёрными глазами она смотрела в темноту апрельской ночи, и в её глазах отражались дальние огни пожарищ — то ли полыхавших сейчас, то ли будущих.

Зоринск (ЛНР), октябрь 2023 — Москва, август 2024 гг.

Примечания:

(1) Полиандрия – многомужество.

(2) Стихотворение А. Вознесенского «Уберите Ленина с денег» (1967).

(3) Героиня романа В.В. Набокова об инцесте «Ада»

(4) Героиня другого одноимённого романа Набокова.

(5) Ю.М. Лотман – один из основателей Московоско-Тартусской школы структурного анализа, завкафедрой Русской литературы в Тартусского университете в 70-е гг. ХХ века.

(6) Московский государственный институт культуры в Химках.

(7) Квартирников.

(8) Книга А.И. Солженицына о русско-еврейских отношениях «Двести лет вместе».

(9) Украинский БПЛА с электрическим двигателем.

(10) Российско-иранский ударный БПЛА с бензиновым двигателем.

(11) ДШК — (Дегтярёв-Шпагин-Крупнокалиберный) — советский станковый крупнокалиберный пулемёт под патрон 12,7 мм.

(12) Начальник штаба.

(13) Заключённые из «Шторм Z».

(14) РАВ, МТО и БПЛА — службы ракетно-артиллерийского вооружения, материально-технического обеспечения и подразделение беспилотных летательных аппаратов.

Илл. Е.Соловьева

*СМИ, признанное иностранным агентом

**лица, признанные иностранными агентами

Публикация: Родная Кубань

1.0x