Авторский блог Виталий Яровой 18:21 1 октября 2017

ОНЕГИН И ТАТЬЯНА: ВОЗВРАЩЕНИЕ К РУССКОМУ ЧЕЛОВЕКУ

Однозначно: главный герой романа в стихах – не Онегин и не Татьяна, а – Россия, причем Россия не транденсцентная, а одомашненная(об этом свидетельствует уже эпиграф из Горация, следующий прямо за названием).

Но вправду ли не транденсцентная? Попробуем разобраться.

Но вначале – о названии.

Свой стихотворный роман, следуя традиции, идущей от Байрона, все-таки тяготевшей над ним в ранний период творчества, Пушкин назвал по имени главного мужского персонажа; однако же, с тем же успехом он мог бы назвать его Татьяна Ларина, по имени главной героини.

В самом деле: если посмотреть количество глав, отведенных Евгению, нетрудно заметить, что их заметно превышает количество глав, в которых главной героиней является Татьяна. Собственно говоря, целиком Онегину отведено всего лишь одна глава – первая; во второй он еще по инерции сохраняет первенство, да и то приблизительно в первой ее четверти; далее его начинают потеснять другие персонажа; где-то в середине появляется Татьяна, и вся вторая половина этой главы полностью посвящена ей. Онегин, правда, выдвинется еще на первый план в главе шестой, зато Татьяна занимает также большую часть глав третьей и пятой, а в главе седьмой она вообще главная и единственная героиня. Четвертая и заключительная восьмая глава разделены между Татьяной и Онегиным; однако в последней – преимущество опят- таки за Татьяной.

Таким образом, Татьяна выступает как главное действующее лицо по меньшей мере в трех главах из семи; Онегин же – всего лишь в двух; еще две главы он в качестве главного героя делит с Татьяной, во всех остальных выступает хотя как и важное, но все же эпизодическое лицо; Татьяна в качестве такого лица не выступает вообще. Более того: за исключением первой и шестой глав она все время присутствует в сюжете; в свою очередь и Онегин совершенно отсутствует тоже в совершенно таком же количестве глав. В связи с этим – еще один очень простой, но, кажется, редко замечаемый факт: в этом дуэте Онегин явно не ведущий, но ведомый - хотя, конечно, поначалу можно было бы подумать, что наоборот. Скажу больше – очевидность Татьяны как ведущей в первых главах была неочевидна и для самого Пушкина – нетрудно догадаться, почему.

Так что же – получается, что в романе Евгений Онегин главный герой не он, а Татьяна?

Не будем спешить.

Прежде всего, примем во внимание тот очевидный факт, что, начиная свой роман довольно молодым и не совсем зрелым человеком (духовно, во всяком случае), Пушкин вряд ли предполагал такую рокировку. Начальный замысел, со всей очевидностью, предполагал постепенное развертывание истории разочарованного молодого человека в духе Байрона, перенесенного на русскую почву и отличающегося некоторыми особенностями тоже вполне в русском стиле. Все это есть в первой главе, канонически следующей английскому образцу, пресловутому Чайльд Гарольду, например. В ней, вполне согласно авторскому замыслу Онегин главный и, пожалуй, даже единственный герой, как бы стягивающий к себе окружающее космополитизированное пространство и одновременно вбирающий его в себя. Но уже в главе второй Пушкин, опять-таки согласно собственному замыслу, отправляет своего героя в русскую деревню; и, начиная с этой главы уже само романное пространство, на этот раз чисто русское, начинает его растворять в своей среде, а еще дальше покамест не желающий этого растворения Онегин волею смышленого автора вынужден и вовсе на некоторое время исчезнуть из романа. До какого же времени, позволительно задать здесь напрашивающийся вопрос. А до того, когда появившееся вначале в качестве подсобной, так сказать, фигуры Татьяна дорастет в изменившемся плане Пушкина – для того, чтобы вместо Онегина принять на себя функции главной героини, а заодно - стать своеобразным знаком прошедшей перед нами на протяжении всего романа русской жизни. И параллельно, по мере написания автор, думается, подобно читателю, обнаруживал обстоятельства, неожиданные для него самого. Их мы и постараемся выявить – с тем, чтобы по возможности отыскать в Онегине нечто новое. Мысль, которой я буду при этом руководствоваться, крайне проста, и я сразу же ее сейчас и выскажу.

В Онегине Пушкин, несомненно, изображает не единую Россию, каковой она была до Петра, но расколовшуюся на две части: европеизированную и исконную. Заметим, в каких соотношениях они находятся в его романе. Первой, нерусской, повторюсь, посвящена всего лишь одна начальная глава; все остальные посвящены исконной русской провинции, пускай и деформированной за счет все тех же доходящих из Петербурга европейских влияний, но все еще довольно цельной и даже монументальной (добавим, что даже Москва, описываемая Пушкиным в последних главах, ими почти не затронута). Чему соответствует, кстати, плавность и объемность повествовательного ряда – в отличие от части петербургской, где повествование дробится на некие малосвязанные, нанизанные на живую нитку фрагменты, буквально рябящие в глазах читателя.

Заметим и то, что на фоне второй главный герой выглядит довольно значительно; на фоне первой – довольно мелко, что тоже, конечно, не случайно, в особенности после эпизода, где Татьяна, посетившая его деревенское жилище, пытается оценить, так сказать, истинный масштаб личности своего избранника.

Попытаемся оценить его и мы.

Принято считать, что Евгений – это родоначальник в русской литературе целого ряда европеизированных молодых героев, совершенно чуждых русской жизни, и потому находящихся с ней в разладе и даже выпадающих из нее. Насчет и европезированости, и чуждости трудно спорить, но, опять таки: в каких соотношениях определяют они характер Евгения, вытекают ли они одна из другой? Попробуем уяснить для себя некоторые в связи с этим закономерности.

Думаю, будет ошибаться тот, кто, подобно Татьяне, пришедшей в дом Онегина после его отъезда, воспримет Онегина как русский слепок с иноземных образцов, тем более как пародию на них (хотя, с другой стороны, последнее в какой-то степени может соответствовать истине). Но в целом, как мне мнится, Онегин далеко не пародия, а тем более глупая. Заметим, что все предположения по этому поводу, высказанные автором через героиню, отличаются вопросительной, не выражающей уверенности интонацией.

Что ж он? Ужели подражанье,

Ничтожный призрак, иль еще

Москвич в Гарольдовом плаще,

Чужих причуд истолкованье,

Слов модных полный лексикон?..

Уж не пародия ли он?

Ужель загадку разрешила?

Ужели слово найдено?

Так что, похоже, и для самого автора дело с Онегиным обстоит гораздо сложнее, чем кажется. По моему, например, мнению, Онегин – слепок из иностранных образцов лишь по внешним формам; в глубине же - это чисто русский человек, конфликт его с окружающим носит чисто русский характер. Причем характер, сформированный временем, двоящего сознание русского дворянина эпохи Пушкина в котором пытаются ужиться искусственно привнесенные черты узкого, себялюбивого, сосредоточенного на самом себе европейца и приобретшего эту сосредоточенность в результате неудачно сложившихся обстоятельств, причем обстоятельств социальных, всеобъемлющего, жаждущего всеобщей соборности, русского (в самом что ни на есть широком смысле). Так что противопоставление русского и европейского происходит не только по линии взаимоотношений нравственно больной Онегин – нравственно здоровая Татьяна, т.е. по линии сюжета, но и внутри самого Онегина, на уровне его характера, можно сказать. Или, если более кратко - столкновение глубинных свойств русской души, силою обстоятельств загнанных внутрь и до поры неосознаваемых, но подсознательно на них ориентированной на русское и свойств европейского человека, ей органически чуждых, но в течение долгого времени, самого рождения, ей навязываемых. Давление, которое при этом эта душа испытывает, должно неизбежно разрешится, в конце концов, в формах исключительных, неведомых до этих пор ни в мире, ни в России. Выражением их и есть диковинный русский сплин, весьма отличный, как мне кажется, от английского, в чем и убеждается расследующий это дело автор совместно со своей героиней, душа которой, кстати, тоже затронута упомянутым свойством. Но в ней, в отличие от Онегина, берет верх здоровая русская натура (русский дух, я бы даже сказал – покамест без упоминания напрашивающегося определения – православный). Онегин же поначалу готов пасть жертвой борьбы роковой, не имея возможности такого выбора из этих двух – родового и иноземного начал. Не потому ли до последних страниц, где намечена возможность некоего преображения под влиянием сумевшей обрести русскую полнокровность Татьяны, столь чужд Онегин русской жизни и так одинок он на ее фоне?

Кстати, это соображение помогает нам решить непростой вопрос, а именно: почему человеческую цельность Татьяна приобретает гораздо раньше Онегина, вернее, почему Пушкин счел нужным привести ее к этому состоянию быстрее, нежели его. Потому и быстрее, что, в отличие от него, родовую питательную почву она никогда не покидала, родовые корни ее не были пресечены – посему и быстрое человеческое созревание ее было вполне естественным.

Крайне интересна в рассматриваемом мною аспекте фигура Ленского - как своеобразного родственника Онегина и как вариант объединения в будущем двух предложенных нами начал. Но, что примечательно, эта попытка, потенциально, скорее всего, вполне осуществимая, решительно обрывается автором, причем насильственным образом, как не имеющая перспективы (вернее, имеющая, но в крайне приземленном варианте), так как личностные потенции Ленского слишком слабы, чтобы найти дальнейшее продолжение. Вариант дальнейшей судьбы Ленского, предложенный Пушкиным, если кто позабыл, таков:

А может быть и то: поэта

Обыкновенный ждал удел.

Прошли бы юношества лета:

В нем пыл души бы охладел.

Во многом он бы изменился,

Расстался б с музами, женился,

В деревне счастлив и рогат

Носил бы стеганый халат;

Узнал бы жизнь на самом деле,

Подагру б в сорок лет имел,

Пил, ел, скучал, толстел, хирел,

И наконец в своей постеле

Скончался б посреди детей,

Плаксивых баб и лекарей.

Впрочем, нарисованная Пушкиным картина возможной патриархальной жизни Ленского при желании может представлять не негативный, а позитивный идеал, в особенности на фоне фрагментарной жизни Евгения. Ведь не всякому, в конце концов, суждено вершить героические дела на политическом или на военном поприще, кому-то ведь нужно и хозяйствовать в глухой древне. Вспомним в связи с этим авторское признание, содержащееся в заключительной главе: мое желание – покой, да щей горшок, да сам большой. Вспомним и чрезвычайно симпатичное, хотя и не лишенное ироничности, описание цельной жизни родителей Татьяны, глубоко проникнутой все тем же русским патриархальным духом. Большая часть этого описания, что тоже примечательно, отдана отцу:

Покойно жизнь его катилась;

Под вечер иногда сходилась

Соседей добрая семья,

Нецеремонные друзья,

И потужить и позлословить

И посмеяться кой о чем.

Проходит время; между тем

Прикажут Ольге чай готовить,

Там ужин, там и спать пора,

И гости едут со двора.

XXXV.

Они хранили в жизни мирной

Привычки милой старины;

У них на масленице жирной

Водились русские блины;

Два раза в год они говели;

Любили круглые качели,

Подблюдны песни, хоровод;

В день Троицын, когда народ

Зевая слушает молебен,

Умильно на пучок зари

Они роняли слезки три;

Им квас как воздух был потребен,

И за столом у них гостям

Носили блюда по чинам.

XXXVI.

И так они старели оба.

И отворились наконец

Перед супругом двери гроба,

И новый он приял венец.

Он умер в час перед обедом,

Оплаканный своим соседом,

Детьми и верною женой

Чистосердечней, чем иной.

Он был простой и добрый барин,

И там, где прах его лежит,

Надгробный памятник гласит:

Смиренный грешник, Дмитрий Ларин,

Господний раб и бригадир

Под камнем сим вкушает мир.

Не знаю, как вам, но мне эта не лишенная ироничности картина представляется не лишенной смысла и даже вполне достойной подражания.

Может показаться, правда, что эта чисто русская жизнь, представленная Лариными и их соседями, подобно описанной в первой главе жизни русского денди, так же однообразна и мелка (правда, слава Богу, в отличие от нее, хоть не суматошна). Однако же мелка она всего лишь на первый взгляд. Это только у Онегина она линейна, задана раз и навсегда, а вот жизнь его менее ярких соседей по русской глуши явно более многопланова, она имеет свои контрапункты, невидимые подводные течения и небесные взлеты – при том, повторюсь, что не всегда окрашена в яркие, бьющие в глаза тона, как петербургская жизнь Онегина. Тот же Дмитрий Ларин, не всегда, кстати, имел вид сельского байбака - в молодости он был отважным воином, чему свидетельство медаль за взятие Очакова, фигурирующая в детских воспоминаниях Ленского; были в этой жизни, думается, и другие яркие события, отошедшие в прошлое с течением лет, что, по-моему, совершенно естественно: ведь у всех у нас вначале – пылкая юность, мечты, затем – дела во благо Отечества, затем – во благо ближним; еще далее – обычная жизнь, смиренное осознание своей заурядности, старческие немощи, ожидание смерти, затем и сама смерть. Через все эти этапы и проходит Дмитрий Ларин, и проходит достойно и естественно, не в силу равнодушия перед обыденностью, но в силу смирения перед самим собой – и это тоже естественно: как ни крути, немногие из нас могут выстраивать свое земное существование как непрестанное духовное возрастание или же как чередование духовных вспышек, содействующих поддержанию высоты духа; для нас, обычных грешных людей для поддержания смирения нужно и полезно не только горение, но и угасание, а то и чад.

Однако вернемся к Онегину. Неудача его в реализации личностного начала (если, конечно, наши рассуждения и вправду верны), в том, что возможности обнаружения его мешает неправильное воспитание в детстве в чуждом для русской натуры форме, равно как и руководство полученными правилами поведения в дальнейшей жизни, в особенности в юности, описание которой преимущественно и представляет первая глава романа; а дальше, на всем протяжение его, вплоть до последней главы, герой просто-напросто не задается целью его обнаружить. А ведь такая возможность забрезжила было уже для после письма Татьяны; но во время свиданию с нею опять сказалось мешающее проявлению Онегина как русского человека привнесенное европейское. Вторая встреча с Татьяной и неожиданная для него самого влюбленность в нее этому обнаружению содействует, о чем косвенно дают понять некоторые высказанные Пушкиным в этом направлении предположения. Читаем:

Он оставляет раут тесный,

Домой задумчив едет он:

Мечтой то грустной, то прелестной

Его встревожен поздний сон.

Что с ним? В каком он странном сне!

Что шевельнулось в глубине

Души холодной и ленивой?

Досада, суетность? Иль вновь

Забота юности – любовь?

Все обычные в таком случае соображения опять высказываются Пушкиным с вопросительным знаком в конце – как будто бы он не уверен, что этими привычными соображениями можно обозначить то, что происходит теперь с Онегиным.

Но обратим внимание и на предшествующий этим соображениям вопросы, в особенности один из них, о сне (почему я придаю ему столь важное внимание, читатель узнает позже). Цитирую текст Пушкина: «Что с ним? В каком он странном сне? что шевельнулось в глубине (т.е. хранящееся доселе под спудом, дремлющее, не дающее покоя и, ввиду смутности, неуловимое для самого героя) души холодной и ленивой?

Далее (и об этом тоже в свое время будет сказано) нечто еще более интересное: в герое странным образом обнаруживается что-то новое, которое, на самом деле, может рассматриваться как хорошо забытое старое; более того – здесь он поэтапно и покамест бессознательно открывает в себе некие новые стадии понимания в категориях исключительно русских, опять таки, хотелось бы сказать – православных. Но, покамест, об этом говорить рано.

Пока же томящийся Онегин пробует отвлечь себя чтением книг, изданных в просвещенной Европе, но, как пишет Пушкин, глаза его читали, но мысли были далеко: мечты, желания, печали, теснились в душу глубоко.

Какого ж рода эти мечты и печали? А вот какого:

Он меж печатными строками

Читал духовными глазами

Другие строки. В них-то он

Был совершенно углублен.

То были тайные преданья

Сердечной, темной старины,

Ни с чем не связанные сны,

Угрозы, толки, предсказанья,

Иль длинной сказки вздор живой.

Иль письма девы молодой.

Этими строками, как я попытаюсь показать далее, Пушкин возвращает нас к одному загадочному эпизоду, происходящему в самой середине романа, причем происходящему во сне, где мы найдем все слагаемые только что прочитанного нами фрагмента строфы: есть там и тайные преданья сердечной темной старины, и угрозы, и толки, и предсказанья, и длинной сказки вздор живой – и все в русском духе. Эпизод, о котором я говорю, есть сон Татьяны, может быть, не случайно помещенный в самую середину романа – он занимает большую часть четвертой главы, начиная со строфы Х1 до строфы ХХ1 включительно. Ввиду его важности для моих дальнейших рассуждений, нам придется прочесть эти строфы целиком. Итак:

И снится чудный сон Татьяне.

Ей снится, будто бы она

Идет по снеговой поляне,

Печальной мглой окружена;

В сугробах снежных перед нею

Шумит, клубит волной своею

Кипучий, темный и седой

Поток, не скованный зимой;

Две жордочки, склеены льдиной,

Дрожащий, гибельный мосток,

Положены через поток:

И пред шумящею пучиной,

Недоумения полна,

Остановилася она.

XII.

Как на досадную разлуку,

Татьяна ропщет на ручей;

Не видит никого, кто руку

С той стороны подал бы ей;

Но вдруг сугроб зашевелился,

И кто ж из-под него явился?

Большой, взъерошенный медведь;

Татьяна ах! а он реветь,

И лапу с острыми когтями

Ей протянул; она скрепясь

Дрожащей ручкой оперлась

И боязливыми шагами

Перебралась через ручей;

Пошла – и что ж? медведь за ней!

XIII.

Она, взглянуть назад не смея,

Поспешный ускоряет шаг;

Но от косматого лакея

Не может убежать никак;

Кряхтя, валит медведь несносный;

Пред ними лес; недвижны сосны

В своей нахмуренной красе;

Отягчены их ветви все

Клоками снега; сквозь вершины

Осин, берез и лип нагих

Сияет луч светил ночных;

Дороги нет; кусты, стремнины

Метелью все занесены,

Глубоко в снег погружены.

XIV.

Татьяна в лес; медведь за нею;

Снег рыхлый по колено ей;

То длинный сук ее за шею

Зацепит вдруг, то из ушей

Златые серьги вырвет силой;

То в хрупком снеге с ножки милой

Увязнет мокрый башмачок;

То выронит она платок;

Поднять ей некогда; боится,

Медведя слышит за собой,

И даже трепетной рукой

Одежды край поднять стыдится;

Она бежит, он всё вослед:

И сил уже бежать ей нет.

XV.

Упала в снег; медведь проворно

Ее хватает и несет;

Она бесчувственно-покорна,

Не шевельнется, не дохнет;

Он мчит ее лесной дорогой;

Вдруг меж дерев шалаш убогой;

Кругом всё глушь; отвсюду он

Пустынным снегом занесен,

И ярко светится окошко,

И в шалаше и крик, и шум;

Медведь промолвил: здесь мой кум:

Погрейся у него немножко!

И в сени прямо он идет,

И на порог ее кладет.

XVI.

Опомнилась, глядит Татьяна:

Медведя нет; она в сенях;

За дверью крик и звон стакана,

Как на больших похоронах;

Не видя тут ни капли толку,

Глядит она тихонько в щелку,

И что же видит?.. за столом

Сидят чудовища кругом:

Один в рогах с собачьей мордой,

Другой с петушьей головой,

Здесь ведьма с козьей бородой,

Тут остов чопорный и гордый,

Там карла с хвостиком, а вот

Полу-журавль и полу-кот.

XVII.

Еще страшней, еще чуднее:

Вот рак верьхом на пауке,

Вот череп на гусиной шее

Вертится в красном колпаке,

Вот мельница вприсядку пляшет

И крыльями трещит и машет:

Лай, хохот, пенье, свист и хлоп,

Людская молвь и конский топ (31)!

Но что подумала Татьяна,

Когда узнала меж гостей

Того, кто мил и страшен ей,

Героя нашего романа!

Онегин за столом сидит

И в дверь украдкою глядит.

XVIII.

Он знак подаст: и все хлопочут;

Он пьет: все пьют и все кричат;

Он засмеется: все хохочут;

Нахмурит брови: все молчат;

Он там хозяин, это ясно:

И Тане уж не так ужасно,

И любопытная теперь

Немного растворила дверь...

Вдруг ветер дунул, загашая

Огонь светильников ночных;

Смутилась шайка домовых;

Онегин, взорами сверкая,

Из-за стола гремя встает;

Все встали; он к дверям идет.

XIX.

И страшно ей; и торопливо

Татьяна силится бежать:

Нельзя никак; нетерпеливо

Метаясь, хочет закричать:

Не может; дверь толкнул Евгений:

И взорам адских привидений

Явилась дева; ярый смех

Раздался дико; очи всех,

Копыта, хоботы кривые,

Хвосты хохлатые, клыки,

Усы, кровавы языки,

Рога и пальцы костяные,

Всё указует на нее,

И все кричат: мое! мое!

XX.

Мое! – сказал Евгений грозно,

И шайка вся сокрылась вдруг;

Осталася во тьме морозной.

Младая дева с ним сам-друг;

Онегин тихо увлекает (32)

Татьяну в угол и слагает

Ее на шаткую скамью

И клонит голову свою

К ней на плечо; вдруг Ольга входит,

За нею Ленской; свет блеснул;

Онегин руку замахнул,

И дико он очами бродит,

И незваных гостей бранит;

Татьяна чуть жива лежит.

XX.

Мое! – сказал Евгений грозно,

И шайка вся сокрылась вдруг;

Осталася во тьме морозной.

Младая дева с ним сам-друг;

; вдруг Ольга входит,

За нею Ленской; свет блеснул;

Онегин руку замахнул,

И дико он очами бродит,

И незваных гостей бранит;

Татьяна чуть жива лежит.

XXI.

Спор громче, громче; вдруг Евгений

Хватает длинный нож, и вмиг

Повержен Ленской; страшно тени

Сгустились; нестерпимый крик

Раздался... хижина шатнулась...

И Таня в ужасе проснулась...

Глядит, уж в комнате светло.

Странные и путаные подтексты определяют содержание этого необычного сна. Попробуем их если не объяснить, то хотя бы проследить. Прежде всего – все его детали пронизаны чрезвычайно густым фольклорным духом, причем духом специфически русским, и прежде всего - заснеженный дремучий лес, словно бы перенесенный из древней сказки, в который в начале сна невесть как попадает Татьяна; русским духом определено и появление естественного для этого древнего леса медведя, который вылезает из снежного бугра и выступает ее провожатым к неведомой цели (отметим, что этот персонаж является в иноземных представлениях синонимом России, подтверждаемых даже устойчивым словосочетанием русский медведь, применяемым к жителям России). Наконец, уединенный шалаш, выстроенный в лесной глуши, хозяином которой является имеющий мало русского Онегин; этому, впрочем, есть объяснение, но о нем позже. Пока же обратим внимание на месторасположение этого убежища Онегина: шалаш вписан вроде бы в русский пейзаж, причем в самую что ни на есть его глубь, но, вместе с тем, находится как бы и на его отшибе, автономно относительно всего остального.

А теперь всмотримся в онегинских сотрапезников, находящихся вместе с ним в шалаше. Все они могут порождением как русских, так и не русских мифологических представлений. Но, скорее всего, все-таки не русских. Я не буду сближать их с персонажами картин Босха или Брейгеля, которых они весьма напоминают – по причине малой вероятности знакомства с их творчеством Пушкина, - но не могу обойти вниманием красный фригийский колпак, надетый на голову одного из этих чудовищ, носимый так же многими участниками французской революции конца восемнадцатого века, отделенной от времени действия Онегина всего лишь какими-то двумя-тремя десятилетиями, что дает нам возможность трактовать компанию Онегина, как воплощение некоего чуждого русской жизни, да притом и хаотического, смущающего ее начала. Заметим, однако, как твердо подавляет попытки внесения этого хаоса в окружающее пространство Онегин, отдаленный от него к тому же некой невидимой, но ощутимой Татьяной, а заодно и читателем, стеной. Если это действительно так, то что, в таком случае, воплощает он сам? Получается, сдерживающее в неких рамках этот хаос русское упорядочивающее начало. Напрашивается также и гораздо более простая мысль, что все эти чудовища – это материализовавшиеся страсти души Онегина, которые в ней живут под некой видимостью контроля, но, тем не менее, в определенной степени от нее автономны, так что, быть может, сам хозяин не так уж властен над ними, как кажется. Ведь предмет спора страстей с их обладателем – девушка, которая небезразлична ему самому. Однако же страсти однозначно хотят его гибели; а вот зачем позвал ее – и таким образом поставил перед их лицом Онегин? Его-то задача какова? Однозначно трудно сказать (вспомним к тому же, что автор, так сказать, сна, не он, а Татьяна, которую, однако ж, он не отдает во власть чудовищам – а это, опять таки, бросает дополнительный свет на некоторые обстоятельства свидания Онегина с Татьяной после написанного ею и полученного им письма). Кстати, получение этого письма сопровождается еще одним сном, вклинившимся между непосредственно предшествующим сном Татьяны (самый конец главы третьей) и отдаленным от него несколькими главами сном Онегина почти что в финале романа. Правда, состояние Онегина и в том, и в другом случае в прямом смысле сном назвать нельзя, скорее это полусонное видение, но все-таки. Читаем строфу Х1 четвертой главы:

Но, получив посланье Тани,

Онегин живо тронут был:

Язык девических мечтаний

В нем думы роем возмутил;

И вспомнил он Татьяны милой

И бледный цвет и вид унылый;

И в сладостный, безгрешный сон

Душою погрузился он,

Быть может, чувствий пыл старинный

Им на минуту овладел;

(отметим здесь эпитет старинный, корреспондирующий с сердечной, темной стариной в предфинальном сне Онегина)

Но обмануть он не хотел

Доверчивость души невинной.

Теперь мы в сад перелетим,

Где встретилась Татьяна с ним.

И еще один аспект этой же темы: Татьяна на всем протяжении своего сна, отмеченного (или обрамленного, как холст рамкой) чисто русскими реалиями, в этих рамках и сама выглядит как воплощение этого русского; посему постоянно возникающие пререкания Онегина с иноземными монстрами можно воспринимать как спор о ее, так сказать, принадлежности; а Онегин, который оспаривает ее у них, может восприниматься как довольно таки своеобразный покровитель того русского, которое есть в Татьяне. Таким образом, словечко: мое, сказанное Онегиным, может читаться в этом случае так: я сам русский, поэтому вот это, русское – оно мое. Это помимо того, что, произнося его, Онегин тем самым кладет конец разыгравшимся страстям. Сам же, собственно, спор, как и участвующие в нем персонажи и предшествующие ему реалии, инициирован, скорее всего, литературными вкусами Татьяны, где преобладают чувствительные французские и готические английские романы. Однако не будем настаивать на столь обобщающих и, будем честны перед собою, во многом притянутых за уши версиях, а лучше обратим внимание на еще одну из странностей этого эпизода, где в пока еще смутных формах проявляется зависимость Онегина от Татьяны:

Онегин тихо увлекает

Татьяну в угол и слагает

Ее на шаткую скамью

И клонит голову свою

К ней на плечо.

Не правда ли, странная деликатность опытного ловеласа, оставшегося наедине со своей жертвой, с которой он может делать, что хочет. И, тем не менее, он, как ребенок матери, клонит голову ей на плечо, как будто на что жалуясь, а то и прося защиты; от кого – подумайте сами.

Вторая половина или, лучше сказать, остаток этого сна – с появлением Ленского – могла бы являть собой еще одно предчувствие Татьяны в психологически-провидческом плане, если бы не одно обстоятельство.

Вспомним, кто такой Ленский. Это человек, как и Онегин, хотя и несколько в другом роде, тоже чуждый русской жизни и сам ей чужой, даже, пожалуй, мешающий ей, в крайнем случае – путающийся у этой жизни под ногами (то, что Ольга воспринимает его, скорее всего, как некую курьезную фигуру, это подтверждает). А Онегин что – не путающийся, не мешающий? Как ни странно – нет. Начиная со второй главы течение его жизни, как может заметить внимательный читатель, движется как бы параллельно жизни русской – не смешиваясь с ней, не вливаясь в нее, но и не мешая ее течению.

Но вернемся к Ленскому, вернее - к его убийству. Что ж, стало быть, совершая его, Онегин свершает благое дело? Для сюжета романа – да; но и для себя – не в меньшей степени, даже учитывая аспекты нравственного выбора, несомненно, имеющего значение для совести Онегина. Во всяком случае, убив Ленского, Онегин оказывается на неком мировоззренческом перепутье, из которого, напрягая оставшиеся нравственные, да и физические силы, должен искать выход, что, опять-таки, на уровне сюжета, из которого в противном случае он должен был бы выпасть, крайне необходимо.

Но то же самое после убийства жениха сестры человеком, в которого она влюблена, вынуждена делать и Татьяна, до этого события подверженная воззрениям на жизнь вполне в духе Ленского (что не мешает ей уже в самом начале знакомства с читателем быть представленной автором русской душой). В этом смысле убийство Ленского, ставшее заключительной точкой ее сна, может знаменовать собой ее переход от мечтаний к реальности. И, одновременно, наметившееся внутреннее движение от мечтательной девочки, воспитанной в духе французских романов к трезво оценивающей жизнь зрелой русской женщине, поведение которой так поразит на много голов отставшего от нее в развитии за то время, пока они не виделись, Онегина в восьмой главе, к которой мы опять возвращаемся.

Теперь, учтя сказанное, мы можем даже предположить, что детали сна, виденного тогда Татьяной, каким-то мистическим образом передаются теперь сознанию или же воображению занятого Татьяной Онегина. Это предположение подтверждает и следующая строфа, описывающая странные ощущения Евгения после встречи с Татьяной во временно оставленной нами главе, где присутствуют некоторые детали из финала сна Татьяны, только увиденные, что вполне естественно, в несколько ином ракурсе:

И постепенно в усыпленье

И чувств и дум впадает он,

А перед ним Воображенье

Свой пестрый мечет фараон.

То видит он: на талом снеге,

Как-будто спящий на ночлеге,

Недвижим юноша лежит,

И слышит голос: что ж? убит.

То видит он врагов забвенных,

Клеветников, и трусов злых,

И рой изменниц молодых,

И круг товарищей презренных,

То сельский дом – и у окна

Сидит она...и всё она!

Последняя строка уже подготавливает нас к сцене объяснения Татьяны с Онегиным, отмеченном довольно важными для нашей темы обстоятельствами, которые я тоже не премину отметить, во время которого «простая дева с мечтами, сердцем прежних дней, опять воскресла в ней». Однако, добавлю от себя, много передумавшая, переосмыслившая и духовно зрелая, могущая дать урок Онегину, более того - разъяснить ему его самого – того, кого он без ее помощи, пожалуй, и не осмыслил бы. Прочтем, еще раз, несколько купируя, это разъяснение, которое, кажется, не пропадает втуне для Онегина:

Онегин, я тогда моложе,

Я лучше, кажется, была,

И я любила вас; и что же?

Что в сердце вашем я нашла?

XLIV.

"Тогда – не правда ли?– в пустыне,

Вдали от суетной молвы,

Я вам не нравилась... Что ж ныне

Меня преследуете вы?

Зачем у вас я на примете?

Не потому ль, что в высшем свете

Теперь являться я должна;

Что я богата и знатна,

Что муж в сраженьях изувечен,

Что нас за то ласкает двор?

Не потому ль, что мой позор

Теперь бы всеми был замечен

И мог бы в обществе принесть

Вам соблазнительную честь?

XLV.

"Я плачу... если вашей Тани

Вы не забыли до сих пор,

То знайте: колкость вашей брани,

Холодный, строгий разговор,

Когда б в моей лишь было власти,

Я предпочла б обидной страсти

И этим письмам и слезам.

К моим младенческим мечтам

Тогда имели вы хоть жалость,

Хоть уважение к летам...

А нынче!– что к моим ногам

Вас привело? какая малость!

Как с вашим сердцем и умом

Быть чувства мелкого рабом?

Далее идет предложенный Татьяной весьма примечательный перечислительный ряд, выражающий ее понятие о счастье, в который не плохо было бы повнимательнее вчитаться теперешним неверующим русским дамам:

"Мне, Онегин, пышность эта,

Постылой жизни мишура,

Мои успехи в вихре света,

Мой модный дом и вечера,

Что в них? Сейчас отдать я рада

Всю эту ветошь маскарада,

Весь этот блеск, и шум, и чад

За полку книг, за дикий сад,

За наше бедное жилище,

За те места, где в первый раз,

Онегин, встретила я вас,

Да за смиренное кладбище,

Где нынче крест и тень ветвей

Над бедной нянею моей...

XLVII.

"А счастье было так возможно,

Так близко!.. Но судьба моя

Уж решена. Неосторожно,

Быть может, поступила я:

Меня с слезами заклинаний

Молила мать; для бедной Тани

Все были жребии равны...

Я вышла замуж. Вы должны,

Я вас прошу, меня оставить;

Я знаю: в вашем сердце есть

И гордость, и прямая честь.

Я вас люблю (к чему лукавить?),

Но я другому отдана;

Я буду век ему верна".

И, наконец, вполне соответствующий подготовленный предыдущими законспирированными ходами, которые я пытался обнаружить на протяжении этих передач, финал:

Она ушла. Стоит Евгений,

Как будто громом поражен.

В какую бурю ощущений

Теперь он сердцем погружен!

Здесь герою, конечно же, уже не до хандры, она же англицкий сплин, которой Пушкин – не для этого ли финального преображения - заставлял предаваться на всем протяжении романа. Интересна, кстати, этимология этих терминов, объяснения которых мы можем найти хотя бы и в словаре Даля. Сплин - мрачные думы, от которых свет не мил, отмечается там. Сравним с этим состоянием состояние весьма деятельного Онегина, скучающего, конечно, но не огорчающегося ни при каких обстоятельствах – даже убийство Ленского если и огорчило его, то очень ненадолго. Зато термин хандра к нему весьма и весьма применим. Быть в хандре, согласно тому же источнику, значит смертельно скучать, тосковать ни о чем (другими словами – неизвестно о чем). В случае же, если предмет этой тоски определяется – пропадает и она сама. А у Онегина под конец романа он, кажется, определился, и именно там, где и находит его всякий русский человек – в истине православия: сам, или через храм, или через его носителей. Два первых варианта для Онегина мало приемлемы – первый из-за его не вписанности в русскую жизнь; второй – из-за того, что в храм он не ходит. Зато третий как нельзя лучше годиться для разрешения его хандры. Столкнувшись с частичным носителем русского православия в лице Татьяны, Онегин как бы спотыкается на бегу.

И здесь героя моего, пишет Пушкин,

В минуту, злую для него,

Читатель, мы теперь оставим,

Надолго... навсегда... За ним

Довольно мы путем одним

Бродили по свету. Поздравим

Друг друга с берегом. Ура!

Давно б (не правда ли?) пора!

Напоследок зададим себе вполне позволительный и закономерный вопрос: что это за берег, к которому прибиваются автор вместе со своим героем? Не берег ли, много говорящий душе и чувству всякого русского человека, берег, на котором стояла и стоит вся русская, прошедшая перед нами в романе пестрой вереницей, жизнь? Каждому он, конечно, волен представляться по-разному; по-своему представился он и мне. Этим представлением я и попытался поделиться с вами.

1.0x