Сжигали коммунисты партбилеты.
Попрятались в чуланах кагэбисты.
Шёл август. И заканчивалось лето.
Все знали, что готовится убийство.
Приближается 19 августа. И каждый раз в этот день в течение всех 25 лет что-то случается с моим сознанием и с моим сердцем. Я чувствую щемящую боль, непонимание и невыносимую горечь так, будто в эти дни случился перелом не только в судьбе моей родины, но и в моей собственной жизни, и какая-то её огромная, цветущая, исполненная надежд и мечтаний часть погибла, и вместо неё возникла другая: стоическая, жёсткая, жестокая, основанная на ощущении непрерывной, растянувшейся на многие десятилетия борьбы.
Я считаю себя членом ГКЧП, хотя и не объявленным и не принятым реальными членами ГКЧП в своё сообщество. Ибо моя газета — в ту пору "День", а теперь "Завтра" — и я сам полностью разделяли стремления и желания той обречённой группы людей, которые решили 19 августа 1991 года совершить последнюю, безнадёжную попытку спасти Советский Союз.
Я всю жизнь был романистом и считал основным моим делом написание романов и путешествия, где на стройках, на войнах, в закрытых лабораториях собирал материалы для своих романов. Но после 1985 года, когда к власти пришёл Горбачёв, и постепенно, месяц за месяцем, год за годом его новая программа, именуемая "перестройкой", открывалась во мне со всей своей ужасной очевидностью, я становился политиком.
Я написал статью "Трагедия централизма", где в каком-то мучительном и ужасном озарении предсказал крушение Советского Союза со всеми вытекающими из этого катастрофическими последствиями. Позднее, по просьбе близких мне людей, в том числе Геннадия Зюганова, мною было написано "Слово к народу", в котором был призыв — к сожалению, запоздалый — оказать отпор горбачёвской политике разрушения и краха.
А до этого я начал выпускать патриотическую газету "День", в которой с первых же страниц стал печатать материалы, интервью, встречи с крупнейшими — увы, последними — советскими государственниками, большинство из которых потом вошло в состав Государственного комитета по чрезвычайному положению. Это были маршал Советского Союза, министр обороны Дмитрий Язов, главком ВМФ Владимир Чернавин, главком Сухопутных войск Валентин Варенников, директор Уральского механического завода Александр Тизяков и другие близкие к будущим гэкачепистам персонажи.
Незадолго до этого судьба сблизила меня с Олегом Дмитриевичем Баклановым, в ту пору занимавшим крупный пост секретаря ЦК и куратора силовых ведомств: я обратился к его помощнику — без всякой надежды получить положительный отклик — с предложением сделать беседу. И очень скоро последовал звонок, приглашение для этой беседы. Я помню мою первую встречу с Олегом Дмитриевичем в его кабинете в ЦК, где в приёмной сидели генералы, конструкторы, директора крупных заводов, с удивлением наблюдая, как неизвестный человек проходит к Бакланову, затворяется в кабинете и больше часа пребывает там.
Мы говорили с Баклановым о политике, о ракетной технике, о космической мистике, о русском сознании, которое в недрах своих космично. Пока мы беседовали, фотограф многократно снимал нас. У меня сохранилась целая серия наших фотографий: мы с Олегом Дмитриевичем сидим, меняются позы, выражения лиц. По существу, эта беседа вся запечатлена в кадрах.
После выхода беседы мы подружились с Баклановым, хотя у нас была огромная субординационная разница. По-видимому, ему был интересен русский писатель, интеллектуал, технократ по своим привычкам, имеющий оригинальные взгляды на все текущие процессы.
Бакланов стал приглашать меня в свои интересные, для многих закрытые, поездки, включая в состав государственных комиссий. Так, я посетил c ним Западную группу войск в момент, когда уже была сломана Берлинская стена и Восточная Германия погибала, корчась в последних муках своего существования.
Взял он меня с собой в закрытый атомный город под Томском, где я видел работу реактора, вырабатывающего плутоний, и механические руки стального манипулятора, которые из этого плутония лепили колобки, похожие на снежки.
Бакланов взял меня в Афганистан. Это была одна из последних моих туда поездок. Мы встречались с Наджибуллой. Тогда ещё живым, не повешенным. Он пенял нам на то, что Советский Союз, Горбачёв перестал поставлять в Афганистан топливо и танковые масла, что резко снизило боеспособность афганской армии. Она стала уступать наседающим моджахедам.
Отправились мы с ним и на Урал, где он собрал цвет уральских директоров, заводчиков, оборонщиков. Помню это собрание, где сидели маститые мужи, выплавлявшие сталь, создававшие зенитные ракеты, выпускавшие элементы ядерного оружия. Они говорили о конверсии. Бакланов попросил меня выступить перед этим собранием, к чему я был совершено не подготовлен. Однако я выступил и пересказал содержание моей статьи "Трагедия централизма", где предсказывал крах их предприятий в случае конца Советского Союза. Я предсказывал крах советской техносферы, и если падёт Советское государство. Моё выступление вызвало резко негативное отношение. Директора смотрели на меня, как на безумца, как на провокатора. Они говорили: зачем он нас пугает? Зачем вешает нам на уши лапшу? И пеняли Бакланову, что он выпустил меня с речью. Мне было очень горько. Хотя это не поколебало моих представлений о процессах. Я смотрел на этих замечательных людей: орденоносцев, героев соцтруда, — как на обречённых, ещё не знающих, что их Атлантида медленно погружается в небытие.
Тогда же с Баклановым и группой военных, в частности, с главкомом флота, начальником Генерального штаба, мы полетели на Новую Землю. В связи с закрытием атомного полигона в Семипалатинске ставился вопрос о возобновлении ядерных испытаний на Новой Земле. И туда отправилась комиссия, чтобы на месте рассмотреть возможности этого полигона.
Никогда не забуду, как мы с Баклановым сначала стояли около изысканного перехватчика, МиГа (там, на этом полигоне, базировался полк перехватчиков, которые, видимо, должны были вылетать навстречу армаде американских Б-52, идущих через полюс с грузом крылатых ракет). И Олег Дмитриевич касался тонкого, как бритва, крыла. Восхищался формами, которые были созданы конструкторами и соперничали своим красотой и совершенством с самой природой.
А ещё мы стояли на берегу океана, смотрели на эту серую, стальную бурную стихию. На волнах плескалась, плыла какая-то старая доска. И мы фантазировали, что эта доска — остаток великого корабля, который был разрушен в пучине. Ещё мне казалось, что эта доска — скрижаль, где записаны тайные строки, определяющие всю нашу судьбу, в том числе и крушение нашей родины.
Когда эта доска причалила к берегу, я оттолкнул её, метафизически желая спасти страну от смертного приговора. А ветер, волны опять прибили её к берегу.
Когда мы с Баклановым возвращались из этих поездок, я чувствовал — что-то назревает. Но не могу сказать, что я чувствовал заговор, что чувствовал какую-то сеть, которая была наброшена на страну.
Бакланов сажал меня в свою машину, брал радиотелефон и сразу же начинал переговоры. Он разговаривал с Болдиным, с Крючковым, с Павловым, он звонил Пуго. И по этим отрывочным разговорам, в которых Бакланов в чём-то хотел убедиться, что-то контролировал, я ощущал, что сложилась комбинация усилий, комбинация людей, крайне встревоженных ситуацией в стране. Потом я узнал, что все эти люди были членами ГКЧП.
Особенно мне жаль Пуго Бориса Карловича, с которым меня познакомил Бакланов на аэродроме, когда мы вышли из самолёта. Я помню его широкое доброе лицо и большую тёплую ладонь, которая потом сжимала пистолет. Из которого он застрелил себя и свою жену.
Девятнадцатого августа я был у себя на даче под Истрой, в Алёхново, где были писательские садовые участки. Там и у меня был деревянный домик, маленький — в 6 соток — участок. Утром меня разбудил взволнованный сосед. В крайнем возбуждении он сказал: "Ты слышал? Танки в Москве. Горбачёва сместили, наконец-то".
Я был крайне обрадован. Сразу же сел в машину, уехал в Москву и отправился прямиком в свою редакцию, которая находилась на Цветном бульваре в здании "Литературной газеты". Все мои коллеги уже были на месте. На стене висел оцинкованный металлический лист, который в ту пору использовала типография, чтобы печатать материалы. На этом листе было моё интервью, которое я взял у Леонида Шебаршина — тогда шефа внешней разведки и первого зама Крючкова. Это была последняя публикация перед ГКЧП, которую сделала газета "День".
Известие о ГКЧП застало врасплох всю служивую Москву. Никто знать не знал, что готовится это выступление, все были крайне смущены, находились в смятении. Смущал сам характер этого события: отсутствие интернированных, работа всех систем связи. Работали все телефоны: городские, внутренние, закрытые. Работали в прежнем режиме радио, телевидение, время от времени машинально повторяя кургузый текст манифеста ГКЧП.
Крупные чиновники знали мою близость к гэкэчепистам: и к Министерству обороны, и к Бакланову, и к Крючкову, который, как мне говорили, внимательно читал мою статью "Трагедия централизма", подчёркивая разными фломастерами в тех или иных местах. И что было странно — партийное номенклатурное чиновничество не нашло ничего лучше, как обратиться ко мне, чтобы получить информацию о ГКЧП. Помню, ко мне в редакцию позвонил Николай Иванович Шляга, тогдашний глава политуправления армии, вторая после министра обороны фигура, который должен был бы получать всю информацию от своего шефа Язова. Но такой информации не было. И Шляга звонил мне, чтобы узнать подробности о ГКЧП и, может быть, даже получить от меня некоторые директивы. Видит Бог, я не приказал Шляге выдвигаться со взводом мотоциклистов на передовую, а просто сообщил то, что знал сам.
Вечером того же дня ко мне домой явился Владимир Николаевич Севрук, могущественный деятель ЦК, хозяин идеологии. К тому времени он был уже слегка потеснён, может быть, даже в опале за свои радикально-советские взгляды. Мы иногда с ним встречались, но на этот раз он пришёл ко мне прямо в дом, без предупреждения: позвонил в дверь и вошёл. Жил я тогда на Пушкинской площади, а он работал в "Известиях" напротив, через улицу. Он был в элегантном сером костюме, находился в прекрасной форме, воодушевлённый, и сказал: "Если партии потребуется моё присутствие, я в вашем распоряжении". И это он говорил мне, человеку, который никогда не был в партии, так, как если бы я был секретарём ЦК! Он тоже предполагал, что я вхожу в состав той группировки. О, великие иллюзии, о, некомпетентность наших политиков, о, заблуждения, которые они питают по сей день не только по отношению к моей персоне, но и по отношению к устройству страны.
Эти три дня я очень плохо помню. Был какой-то сумбур, перемена событий. Ввели войска в первый же день, они грохотали по центральным улицам. Потом я видел эти танки, которые останавливались, на них залезали девицы и молодые люди и засовывали в дуло пушек гвоздики.
Я помчался к Белому дому и видел стоящие там танки. И хотя они приехали туда якобы для защиты этого здания от погромов, но были уже перевербованы, были танками-предателями. Я видел вокруг Белого дома баррикады. Но это были абсолютно эфемерные баррикады: какие-то куски проволоки, арматуры, фанерные щиты… Я очень легко перелез через всё это, но не вошёл внутрь здания, потому что на меня оттуда веяло враждой. Видимо, я чувствовал, что по этому зданию бегает Ростропович, держа в руках автомат.
Потом начались сбои. Странная пресс-конференция, где у Янаева дрожали руки… В своём романе "Гибель красных богов" я написал, что во время этой пресс-конференции противники ГКЧП включили холодильники, и все гэкачеписты покрылись инеем, у них руки дрожали от холода.
Потом начались поездки, метания гэкачепистов в Форос к Горбачёву… Я не понимал, что происходит. Я был в то время в абсолютном отрыве от моих гэкачепистских знакомых. Лишь однажды я, добиваясь встречи с Варенниковым, дозвонился до него. Он вернулся тогда из Киевского военного округа. Я спросил: что происходит? Он сказал: "Я после объясню, а сейчас я жму вашу руку". Так он сказал: "Я жму вашу руку".
Потом была ночь с тремя задавленными активистами, которые поджигали машины, а машины, ослеплённые огнём, рвались вперёд и рубили их своими гусеницами. Была кровь. Это было то, что ныне называется "сакральная жертва". Это создало ситуацию совершенно новой психологии. Фронтовик Язов, который видел на своём веку столько крови, столько своих боевых товарищей опустил в братские могилы, столько раз над его головой витала смерть, — он был сломлен этой кровью, этой сакральной жертвой. И он приказал вывести войска из Москвы.
Теперь, по прошествии многих лет, возвращаясь к тем временам, размышляя, вспоминая, просматривая документы, я не сомневаюсь, что перестройка Горбачёва, которую некоторые называют неудачной попыткой реформировать Советский Союз, в действительности была растянутой на четыре года спецоперацией. Когда послойно, каждый год изо дня в день средствами телевидения, прессы, партийных лидеров уничтожались все идеологические константы, на которых держалось советское государство. Уничтожены представления о героях гражданской войны, Великой Отечественной войны, о великих пятилетках, о советской культуре, о советском военно-промышленном комплексе, о советской армии. Всё было подвергнуто разрушению и уничтожению. К моменту, когда эти константы были уничтожены, от советской идеологии, а значит, от государства оставалась жижа. И государство пало.
ГКЧП был заключительным аккордом, завершающей фазой этой спецоперации. Александр Иванович Тизяков, уралец, говорил мне, что Горбачёв сам просматривал списки ГКЧП и сам включал туда тех или иных членов. В частности, Василия Александровича Стародубцева. По замыслу Горбачёва, ГКЧП должен был сдетонировать переворот, возбудить нацию. А потом, когда Ельцин должен был быть арестован, этого приказа не должно было поступить. И Крючков не отдал этот приказ. Крючков был частью этого горбачёвского заговора. После того, как приказа не последовало, ГКЧП, не выполнив свою основную задачу, был растерян, он был уничтожен, кинулся к Горбачёву, призывая его вернуться в Москву. Горбачёв выкинул ГКЧП через ров, к Ельцину, отдал его на растерзание демократической толпе.
В то время был совершён реальный, а не мнимый государственный переворот. Он заключался в том, что когда Горбачёв вернулся из Фороса, то Ельцин, перехвативший во время ГКЧП все его полномочия — контроль над армией, спецслужбами, финансами, индустрией, — не вернул ему эти полномочия, а Горбачёв их не потребовал. Таким образом, после августа 1991 года все полномочия от союзного центра перешли к региональному — к российскому — центру. И союзный центр как таковой исчез. Больше уже ничего не сдерживало окраины, республики, и они стали рассыпаться, распадаться. Ещё раз повторю: ГКЧП — это не фарс, не ошибка слабых людей. Это заключительная фаза спецоперации под названием "Перестройка".
Москва на целую ночь осталась пустой. Это было страшное время. Казалось, что из Москвы высосали весь воздух, она была безвоздушной. Горячий асфальт стального ночного цвета, на котором тускло отражались огни, воспалённость воздуха….
А потом Ельцин из Алма-Аты приехал в Москву и не был арестован, как намечалось. Ибо по замыслу ГКЧП сразу после оглашения манифеста предполагалось интернировать человек пятьдесят-шестьдесят, среди них и Ельцина. И мне известно, что когда Ельцин ехал из аэропорта в Москву, в Белый дом, то в придорожных зарослях сидела группа "Альфа", которая ждала приказа Крючкова, чтобы перекрыть дорогу и арестовать Ельцина. Приказа не последовало. И Ельцин благополучно промчался в центр Москвы, залез на танк… Мы знаем этого кентавра: с телом танка и головой Ельцина.
Это был абсолютно психологический перелом, когда ГКЧП пал под властью этих гипнотических сил.
Мне нужно было понять, что случилось. Потому что я должен был выпустить номер газеты. Я звонил несколько раз в приёмную Бакланова в ЦК, у меня были прекрасные отношения с его помощником. А по телевизору передавали: аресты гэкачепистов, среди арестованных и Олег Бакланов. И я перестал звонить, полагая, что этой встрече уже не суждено состояться. Но вдруг в моём доме раздаётся звонок, у телефона помощник Бакланова, говорит: "Ты хотел повидаться с Олегом Дмитриевичем? Он у себя в кабинете, можешь приехать". Это страшно меня изумило, ведь все говорили, что он арестован. А он был на свободе.
Я бросил всё и отправился на Старую площадь. Это был удивительный марш. ГКЧП уже проиграл. Вся Москва бурлила и клубилась победившими либералами и демократами. Когда я шёл по Тверской к Старой площади, меня узнавали. Не набрасывались на меня, но язвили, кричали, кто-то плевал в мою сторону, потому что я был провозвестником этого путча. Недаром впоследствии Александр Яковлев назвал газету "День" лабораторией путча, а Проханова — главным теоретиком путча.
Я шёл, чтобы повидаться с Олегом Дмитриевичем Баклановым. И идти мне было страшно. Мне казалось, что я иду на верное заклание. И, сказать откровенно, я трепетал.
Я дошёл до здания ЦК. Мне уже был выписан пропуск. Я думал, что стоящая у турникетов охрана — работники госбезопасности — здесь же меня арестует.
Но я без всяких помех прошёл, поднялся на лифте на этаж, где размещался кабинет Бакланова, вошёл в приёмную. Обычно в этой приёмной было людно. Всегда сидели важные вельможные люди, и всем что-то надо было от Бакланова: помощь, подпись, совет, поддержка… А сейчас приёмная была абсолютно пуста, дверь в кабинет распахнута. Олег Дмитриевич ходил по кабинету. Я вошёл, увидел его очень утомлённым, небритым. Он накануне вернулся из Фороса. Он ходил по комнате затравленно, в кабинете чавкала машина, которая резала на лапшу документы. По-видимому, он уничтожал какие-то бумаги, которые могли повредить всем. Мы обнялись. У нас не было разговора. Было не до разговоров — всё висело на волоске. Я только спросил: "Что случилось, Олег Дмитриевич?" Он помолчал, а потом сказал: дрогнули Язов и Крючков. Ещё он сказал мне: "Мой вам совет — лечь на дно".
Мы обнялись, и я ушёл. Через два часа он был арестован.
После этого была та страшная ночь — когда валили памятники, когда Москва гудела от обилия демократов, они ходили счастливые. А у меня было такое ощущение, что улетают духи Москвы. Улетают все красные ангелы. Было ощущение метафизической катастрофы, которая витала в Москве. Было чувство, что погибает красная Атлантида, и я вместе с ней был тоже обречён на гибель.
Потом были страшные дни сразу после ГКЧП. Ко мне в редакцию — а я пошёл в редакцию и работал, как и все мои товарищи: мы поддерживали друг друга, понимали опасность, которая над нами нависла, ждали репрессий — ко мне в редакцию стали приходить корреспонденты. Ведь я был, конечно же, провозвестник путча, провозвестник отпора, я был певцом Советского Союза, и они все приходили, чтобы насладиться моим поражением, увидеть мою слабость, мою трусость, увидеть мои наполненные страхом глаза, услышать мои оправдания.
Помню два визита. Визит известного телевизионщика, но я уже забыл его имя. Он явился ко мне и под телекамеру спросил: "Как вы относитесь к той крови, что пролита на улице?" И я сказал: если для того, чтобы спасти миллионы моих соотечественников и судьбу моего отечества, нужна кровь, стоило пролить эту кровь. Это ушло в эфир и многократно прокручивалось. Я смотрел телевизор и видел, как сижу за столом в белом костюме и произношу эту фразу. И все говорили: вот он, людоед, кровопийца, фашист.
А второй памятный визит — корреспондент "Комсомольской правды". Он пришёл и иронично стал говорить: "Теперь-то, наконец, наступила долгожданная свобода. Как вы относитесь к свободе?". И я сказал: "Будь проклята ваша свобода, если она стоит судьбы моего государства". Этот материал так и вышел в "Комсомолке" — "Будь проклята ваша свобода". И этот материал тоже должен был служить диффамации, унижению и истреблению моей воли, подавлению моего самочувствия. Я находился на пограничной черте. Все страхи, ужасы, все родовые травмы воскресли. Они жили во мне, они душили. Я мог сломаться, наверное. И чтобы не сломаться, чтобы не отступить, я решил броситься вперёд.
После того, как Бакланов посоветовал мне лечь на дно, я в свой первый после ГКЧП номер газеты дал весь ряд тех снимков, что сделал фотограф во время первой нашей с Баклановым беседы — она вся была раскадрована. Я таким образом говорил: да, я гэкачепист, да, я с Баклановым, мы вместе, мы нерасторжимы, я беру на себя всё. И я по сей день хвалю себя за этот поступок.
Драма эта, эта катастрофа перенеслась в недра Союза писателей. Сразу же Сергей Михалков, который был тогда главой Союза, собрал весь секретариат. А я был главным редактором газеты "День", она принадлежала Союзу писателей, и я тоже там присутствовал.
У меня в редакции в тот момент на стене висела готовящаяся газетная полоса, я должен был выпускать номер. И первое, что Михалков сделал, — поддержал ГКЧП: "Я поддерживаю ГКЧП". И в нашей газете в наборе, в гранках было: "Михалков поддержал ГКЧП". Я по телефону это в газету продиктовал. Во время той нашей встречи на секретариате мы стали размышлять. Я не помню, кто как себя вёл. А я тогда думал, что будет очень жёсткий прессинг — советский такой — по всем этим демократам-предателям, и я, гэкачепист, сказал: "Мне кажется, что мы, писатели, должны выступить против возможных репрессий. Мы должны взять под своё крыло тех, кто, вероятно, будет преследоваться".
Одним словом, точка зрения секретариата на события менялась несколько раз. На стене, в этих гранках газеты мои товарищи несколько раз меняли точку зрения. И в конце концов была высказана идея нейтралитета: мы в стороне от этого.
В Союзе писателей тогда был такой консультант — Савельев, малосимпатичная фигура, он сейчас уже умер, но тогда он, когда ещё даже не закончился секретариат, когда Михалков только сказал, что надо поддержать ГКЧП, он сразу отстучал — или отправился — в "Комсомолку", и там вышел материал "Союз писателей СССР поддержал ГКЧП". Что послужило поводом для немедленного разгрома Союза писателей. Туда примчалась группа либеральных писателей: Евтушенко, Григорий Бакланов… Они явились на волне подавления, ненависти, своей победы. И никто из наших секретарей Союза писателей не явился — все испугались — такой был прессинг. Все рассыпались! Достойные люди — орденоносцы, седины… Никто из них не пришёл сразиться с этими нуворишами.
И центр писательства переместился с улицы Воровского — из Дома Ростовых, где был большой Союз, на Комсомольский проспект — в Союз писателей России. Туда пришли в эти дни, ночи все патриотические писатели. Все ждали нападения на этот дом. Говорили, что Евгений Евтушенко с полицией и префектом Музыкантским сейчас придут сюда, будут арестовывать, изгонять.
И мы решили держать оборону. Сейчас это комично, но тогда это было очень мощное решение. К писателям присоединились и были вместе с ними молодые люди из Славянского собора. Не помню их имён. Но это были прекрасные люди с русыми бородами, с синими глазами. Они создали военизированное отделение, вывешивали приказы: приказ № 1, приказ№ 2… По одному из приказов предполагалось поломать всю имеющуюся там мебель и забаррикадировать ею окна первого этажа. К счастью, мебель не была поломана, и окна остались целы.
В ту ночь мы, собравшись, пели русские песни, читали стихи, играли на гитарах, пили водку, братались. Нам казалось, что Атлантида идёт ко дну. Так мы провели эту ночь. Туда, к дому, приходил Музыкантский, но Союз остался за российскими писателями.
Потом наступили дни после разгрома ГКЧП, истероидность победивших либералов. Газету "День" закрыли для перерегистрации, держали в неопределённости очень долго, и тогда мы, коллектив газеты "День", отправились пикетировать Министерство информации. Оно находилось где-то на Поварской, министром был Полторанин. Мы стояли рядами в пикетах, на груди у нас были плакаты. Либеральные журналисты, в том числе Марк Дейч, исполненный иронии, приходили смотреть на наш пикет.
Но мы выстояли тогда. Склонили головы, согнулись практически все: армия, госбезопасность, директора. Не сдались только анпиловцы и русские писатели вместе с нашей газетой.
После этого наступили долгие изнурительные дни сражений, которые привели нас к 1993 году. И это сражение приобрело новые кровавые формы.
Февраль 1993 года. Александр Проханов (стоит в центре) с освобожденными участниками ГКЧП. Слева направо (в первом ряду): О.Д.Бакланов, Г.И.Янаев,, А.И.Лукьянов, Д.Т.Язов; (во втором ряду) В.В.Генералов, В.С.Павлов, В.И.Варенников, О.С.Шенин, В.А.Крючков, Ю.С.Плеханов. Фото Ю.Рыбчинского и В.Запорожченко