Авторский блог Алексей Болдырев 23:19 24 ноября 2018

На передовой войны слов

именно на русский язык направлен главный удар нашего экзистенциального противника

Христианство есть религия логосного откровения, религия Слова, ставшего плотью. При всём значении архитектурных, живописных, музыкальных и иных форм (которые в каком-то смысле тоже «слово»), всё-таки слово художественное, философское, богословское занимает в культурах, сложившихся на основе христианства, особое место. При всём значении, кроме того, неизменно присутствующей в них традиции молчальничества («молчание – золото») именно христианство, в отличие от иных типов монотеизма, даёт человеку высшую санкцию на подвиг вербальной экспрессии, своего рода повеление не ограничиваться только умудрённым молчанием. При этом, конечно, оно налагает на говорящего большую ответственность, ибо «От слов своих оправдаешься, и от слов своих осудишься» (Мф.12:37). И речь тут идёт не только о морали. Ведь соотношение молчания и говорения на человеческом уровне – аналог ипостасного отношения Отца и Сына. То есть в идеале словотворчество – не что иное, как теургия.

В русской литературе, которую недаром именуют «святой» (Т. Манн), это всегда остро осознавалось. И не только творцами Серебряного века. Фёдор Тютчев в своём знаменитом стихотворении «Silentium!» парадоксальным образом и призывает к молчанию, и сам же наличием этих восемнадцати строчек опровергает свой призыв.

Silentium!

Молчи, скрывайся и таи

И чувства и мечты свои —

Пускай в душевной глубине

Встают и заходят оне

Безмолвно, как звезды в ночи, —

Любуйся ими — и молчи.

Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Поймёет ли он, чем ты живёшь?

Мысль изречённая есть ложь.

Взрывая, возмутишь ключи, —

Питайся ими — и молчи.

Лишь жить в себе самом умей —

Есть целый мир в душе твоей

Таинственно-волшебных дум;

Их оглушит наружный шум,

Дневные разгонят лучи, —

Внимай их пенью — и молчи!..

Утверждая, что «мысль изречённая есть ложь», а значит, истина в полноте своей всегда неизречённа, он тем не менее «изрекает» этот свой мыслеобраз как истину. Николай Бердяев сказал бы, что здесь налицо глубоко прочувствованное поэтом земное, сугубо человеческое несоответствие между вдохновенным истоком творчества и его результатом, между словом внутренним и внешним, т.е. перед нами блестящее выражение извечной трагедии подлинного творчества, трагедии так называемой «объективации». Но здесь же, добавим, и разрешение трагедии – своего рода религиозно-поэтический катарсис в ослепительной данности самого стихотворения.

Иными словами, религиозный смысл подлинного творчества сохраняется всегда. Потому мы как народ и на этапе торжествующей секулярности, даже воинствующего атеизма, архетипически побуждаемы нашей традицией к нарушению молчания, к выразительному оформлению по мере собственных сил и талантов в разнообразную плоть культуры того невыразимого и даже непостижимого, что задаёт подвижный предел нашим творческим усилиям, выступая как зовущий горизонт убегающей в бесконечную глубину самой себя тайны. На неё направлен эрос постигающей экспансии Духа.

Стоит заметить, что у крупнейшего австрийского философа XX века Л. Витгенштейна есть знаменитая фраза, сказанная не без некоторого раздражения: «О чём невозможно говорить, о том следует молчать». Она неоднократно давала повод к интерпретациям, упражнениям в остроумии, но в целом вызывала неизменное сочувствие у людей «просвещённых и трезвомыслящих», составляющих большинство в современном мире. Мне же в этом суждении видится рационалистическая гордыня, скрытая под маской смирения. В то время как устремлённость к невозможному (искание Абсолюта) есть сущностная черта духа человеческого во все времена, которая проявляется в том числе в работе со словом. И кроме того, великий философ упускает из виду то, что молчание ведь бывает разным. Иногда весьма выразительным и красноречивым, как, например, у православных исихастов. Или «долгим и светлым» - тем самым, которому научился Заратустра у Ницше, прежде чем начать свою проповедь. А говорить по-настоящему серьёзно только и следует о том, что невозможно выразить словами. Это единственный достойный предмет разговора, который не хочет быть «пустым» и «светским». Попытка рассказать об этом - высшая задача культуры, испокон века вдохновлявшая мистиков и поэтов, писателей, художников и философов, устремлённых к «учёному незнанию». Более того, «то, о чём невозможно говорить», - составляет скрытую природу самого феномена языка, которая, подобно «вещи в себе», - непостижимой, но и необходимой, - как минимум создаёт саму возможность для речевых практик и в которую неизбежно упираются все добросовестные попытки его (языка) исследования. Что такое осмысленная речь - по большому счёту загадка для современной науки. Молчать же, скорее, следует о том, о чём говорить можно, и хотя бы потому, что об этом уже всё сказано.

Да, разумеется, в истоках православной традиции хранится понимание того, что наш язык уже бесконечно далёк от того загадочного райского праязыка, на котором Адам, по Библии, давал имена «всякой живой твари». В 11 главе Книги Бытия сказано: «На всей земле был один язык и одно наречие». Там сказано, а сегодня почти доказано совместными усилиями палеолингвистов, археологов, генетиков с использованием математического аппарата и кибернетики, что так оно и было на самом деле где-то 40-50 тыс. лет назад. Во всяком случае, гипотеза моногенеза С.А. Старостина и его единомышленников имеет весомые признаки научной теории. Далее в Библии говорится о том, как потомки Ноя вышли на равнину в земле Сеннаар, начали строить город и знаменитую Вавилонскую башню, «высотою до небес». Для чего? На сей счет Священное Писание выражается довольно туманно, мол, чтобы «сделать себе имя, прежде, нежели рассеемся по лицу всей земли». И у отцов церкви по этому поводу нет однозначных проясняющих толкований. Современное языкознание утверждает, что примерно за тысячу лет «рассеяния» и обособления от первоначальной общности исходный язык изменяется до неузнаваемости. Это многократно подтверждённый закон. Даже если учитывать различную скорость изменения священного и повседневного языка. Моя гипотеза такова: опасаясь грядущей трагедии разобщённости и взаимного непонимания, люди, «штурмующие небо» в Вавилоне, очевидно, захотели этот закон отменить, пытаясь сотворить себе универсальное имя, т.е. неподвластный времени и пространственному разделению метаязык культуры, тогдашний эсперанто. Однако Адам, недаром был изгнан в мир сей, в «проклятую за него землю», где «терние и волчцы» произрастают. Господу не понравился «вавилонский проект» Адамовых отпрысков, смягчающий последствия грехопадения, и Он «смешал там язык их, так чтобы один не понимал речи другого». Так в Библии рисуется подтверждённый наукой естественно исторический процесс нарастания множественности разбегающихся культурных миров, духовных традиций, языков.

Стоит ли удивляться тому, что лобовые стычки цивилизаций, настороженно-эгоистическая замкнутость в себе отдельных культур как реакция на «объективный» процесс унификации, вскрывающий их самобытность, точно нож консервные банки, – зримая реальность вплоть до сего дня «этого чудесного глобального мира». В итоге в обозримой исторической ретроспективе мы имеем дело всего лишь с лингвистическим инструментарием, глубоко поврежденным перипетиями грехопадения и вавилонским смешением. Но это совсем не отменяет, а, наоборот, предполагает отношение к национальному словотворчеству как к священнодействию. По мере сил сохранённый в чистоте, но и развитый язык центрирует всё культурное пространство и несёт в себе смысл исторического бытия народа; через язык сообщаются ему и новые откровения, и откровения новых форм. Вместе со знанием родного языка в нас оживает не только геном национальной культуры, национального характера, коллективного сознательного и бессознательного. Нам впервые открывается канал связи с миром универсальных смыслов и архетипических образов. Но эти универсальные смыслы и образы всегда предстают в каждой культуре как уникальные. Они настолько глубоко связаны с национальной традицией, особенностями языка, насколько вообще форма может быть содержательной.

От общего состояния языка зависит качество смыслопорождающей деятельности всякого исторического субъекта, а значит, его выживание и место в истории. Традиция такого бережного отношения к языку – величайшее достояние всей нашей культуры, которую многочисленные исследователи согласно называют «литературоцентричной». На её основе создавались шедевры от «Слова о полку Игореве» и корпуса древнерусских текстов до всемирно известной русской литературной и философской классики XIX-XX веков. Вот каким сокровищем мы обладаем! В этом заключена потенциальная мощь русской культуры, запас её прочности, колоссальный ресурс жизнестойкости в современном мире. Но именно на русский язык, вдохновенный гимн которому пропел в 80-х годах XIX века Тургенев, направлен главный удар нашего экзистенциального противника, коль скоро невозможно пока ещё просто физически уничтожить носителей русской культуры.

Вот лежащие на поверхности способы такой атаки:

1) Стимулирование процессов общей культурной деградации и культурной разобщенности и, как следствие, обеднение и примитивизация языка.

2) За счёт печально известной реформы образования и широкого распространения прозападной масскультуры механическое отсечение народа от его гуманитарного наследия, а старшее поколение – от наличия «общего языка» с младшим; элементарное замалчивание шедевров русской литературы, богословской и философской мысли; лишение образования той гуманитарной «перспективы роскоши», той особой «непрактичности», без которой, как показывают многочисленные исторические примеры, не может по-настоящему развиваться не только фундаментальная наука, но даже прикладные её отрасли и техника.

3) Вторжение в повседневную коммуникацию блатной лексики уголовного мира, объективно размывающее нравственные основы общества и устои языкового сознания.

4) Использование вирусных мемов, отчасти стихийно рождённых, отчасти сознательно сконструированных и внедрённых в массовое сознание. Так, например, широко оперируют словечками «совок» и «постсовок» как презрительно-ироничными кличками для лояльно относящихся не только к советскому периоду, но и к любым патриотическим тенденциям последнего тридцатилетия нашей истории. Следует признать: на молодые умы эти антимемы оказывают своё разрушительное действие.

Сюда же стоит отнести некритическое заимствование терминологии наших геополитических врагов. К примеру, отечественные, даже вполне патриотически настроенные аналитики и журналисты рассуждают о концепции «сдерживания России». Запад присвоил концепции определённое имя, ну и что? А вдруг это имя-обманка – словесная маскировочная сеть? В то время как несколько убаюкивающий смысл слова «сдерживание» не должен бы вводить в заблуждение. Его вообще не стоит использовать в русском публичном пространстве. Это называется остаточной «властью враждебного дискурса». Ведь на самом деле речь идёт об очевидной агрессии коллективного Запада против России и особых формах подготавливаемой им войны на уничтожение. Какое уж тут «сдерживание»!

5) Следует также констатировать, что давно нарушена всякая разумная мера между крайностями болезненного пуризма и безмерной открытости языка пред иноязычным вторжением, - нарушена, конечно, в пользу последнего. Появляются и набирают популярность в молодёжной среде так называемые «рунглиш»-писатели и сетевые властители дум. Вот их обычная фраза: «…реальные кейсы инвестиций в стартапы». Или типичное словосочетание в современном тексте по экономике: «В нашем филде считают эффект прокси для назадсмотрящих ожиданий…», которое написано, имея в виду английские термины,би для тех, кто их же имеет в виду как бы поверх и помимо русского языка.

6) Широкое распространение ненормативной лексики не только в народных массах, но и в театрах, художественной литературе, на концертах рок-групп, например, группы «Ленинград». Её лидер С. Шнуров отчётливо сознаёт свою «особую миссию» - через язык изменить сознание русского народа, о чём он искренне признался в интервью К. Собчак для журнала «Форбс». Название группы (сами себя они именуют «группировка», что тоже весьма характерно) – «Ленинград» – поначалу воспринималось как неосоветский вызов ностальгирующим имперцам и либералам, с придыханием произносившим хорошо забытое старое: Санкт-Петербург. Но теперь, благодаря огромной популярности группы в достаточно широких слоях молодёжи, Ленинград - это уже не город Ленина и революции, город-герой, переживший блокаду, а Питер, где лучше всего пить. Это место рождения Шнура и вообще имя для всего его «высокодуховного» творчества. Таким образом, он пытается отобрать целую эпоху у «недобитого совка». Но самый важный элемент его успешного образа – бесстыдное и публичное употребление мата.

Из всех гипотез происхождения русского мата, достаточно правдоподобной является следующая. Мат – сакральный язык волхвов, испокон века запрещённый для повседневного общения. Он, скорее всего, применялся для отправления восточнославянской разновидности культа Великой Матери. После же Крещения он отчасти «поушёл в народ», став элементом его полуязыческого быта, но с утверждением христианства попал под новое табуирование. Поэтому, говоря по старинке, «матерный лай» - это не просто «оскорбление нравственного чувства» ранимых барышень и невинных деток. Он несёт в себе до конца неясную даже нейролингвистам негативную магию языческих заклинаний. Очевидно только, что он с колоссальной мощью атакует семантические гнёзда языка, фундированного православным христианством. И когда Шнур кричит матом со сцены, то и он сам, и публика, образованная и не очень, испытывают совместный экстаз освобождения от всякой культурной нормы, апеллируя к самым тёмным аспектам того, что я бы назвал здесь антидуховностью[1].

Всё, точнее, почти всё, что содержится в популярных песнях г-на Шнурова, мгновенно превращается в антимем. У Мидаса – в золото, а у этого – в «не всё то золото, что блестит». При этом Шнур не рубит иконы, не заглядывает в задницу коровы-России в надежде увидеть её тайну, и т.п. Нет, он действует тоньше. Устраивает, например, выставку своих работ в им же изобретённом стиле «брендреализма» в Музее современного искусства. И что мы видим? Инсталляция «Левша» представляет собой застывший в одной позе манекен, рисующий левой рукой (т.е. это Левша) на рекламе фирмы «Найк» слово из трёх букв. Для непонятливых Шнур поясняет в интернет-трансляции: паренёк-манекен одет в импортные кроссовки «Адидас» и рисует на рекламе тоже иностранной фирмы. Выходит, ничего русского в Левше нет, кроме матерного слова! «Даже если этот якобы выразитель русской смекалки, - говорит в своём пояснении Шнур, - каким-то образом и подкуёт блоху, то она, бедная, уже не сможет прыгать». Т.е. вся гигантская энергия этого русского мифического мастера, вся изобретательность его практически ничего не стоят.

***

Но всё вышеперечисленное, повторюсь, лишь очевидные формы меметической войны. Есть формы иные, более скрытые и сложные по своей, так сказать, теоретической родословной. Они адресованы интеллектуальной элите современной России, имея своей концептуальной базой философию постмодернизма. По ряду причин её представители особенно пристально интересуются языком и его «репрессивными» функциями, так называемой «деконструкцией» не своих, конечно, но классических текстов, языковыми играми, критикой «метанарративов», к числу которых, несомненно, относятся христианство, ислам, вообще духовные традиции человечества; они отрицают логоцентричность, т.е. объявляют войну и христианскому, и античному Логосу и т.п. Здесь не место анализировать всё это в деталях. Но стоит отметить, что в современной войне слов и в боевом применении гуманитарных технологий самым активным образом используются как раз постмодернистские наработки.

Одна из них принадлежит российскому учёному Н.С. Автономовой, разработавшей целый проект для России как части европейского целого. Она предлагает рассматривать русский язык не как «субстанциональный», а как открытый к поиску «соизмеримостей» с языками других народов. Она нашла, наконец, то имя, искомое строителями Вавилонской башни, которое должно всех примирить. Это перевод. Как последний во времени и наиболее продуктивный «способ проблематизации языка». Только так, по её мнению, мы сможем воплотить, наконец, идеал всеобщей «открытости ко множественности», когда языком не только объединённой Европы, но и всего мира станет его величество перевод. (Хотя по факту таковым всё-таки угрожает стать broken English.) И бог с ней, с непереводимостью! В концептуальной подоплёке данного проекта лежит идея перевода как «несубстанционального образца отношения к другому и другим». «В свою очередь, - пишет Н.С. Автономова, - понимание роли перевода как операционального образца жизненного поведения и познавательного отношения к миру требует пересмотра всей программы обучения в гуманитарных науках… приводит к переструктурированию всей ткани понятий… язык и культура выступают перед нами, прежде всего, в модусе отношений, а не субстанций. И в повседневных, и в познавательных ситуациях (повседневные, очевидно, не могут, согласно Н.С. Автономовой, быть познавательными. – А. Б.) нам необходимо воспитывать и развивать в себе языковую и переводческую способность – и при понимании чужой речи, и в собственном высказывании, обращённом к другому» (Н.С. Автономова «Познание и перевод» - М., 2008, с. 287).

Вот это проект! Поистине глобальный по масштабу и глобалистский по сути. Убеждён, что это не просто частное мнение; за ним вырисовывается интегральная стратегия агрессивной культурной политики. И вот как, по- моему, следует её понимать. Если раньше, в столь ненавистные нашим либералам времена цинично требовали от без вины виноватого: «Ты должен разоружиться перед партией!» – то теперь призывают духовно разоружиться перед лицом как минимум объединённой Европы, совершить «субстанциальное» самоубийство, растворившись в «отношениях». Ты должен быть неизменно доброжелателен, открыт и улыбаться, как продавец супермаркета, ибо клиент всегда прав. Нам словно бы говорят, что, мол, не надо создавать оригиналы на своём языке, в своей традиции, которой толком-то и не было, – иди, осваивай другие. И, высказываясь под гнётом новой цензуры диалога, напряжённо думай об этих других, о том, как твоё слово отзовётся в иноязычной, инокультурной среде и, главное, будет ли оно удобопереводимым. Так поздний Бродский писал свои русские стихи, заранее рассчитывая на их английские переводы.

Но, делая акцент на отношении (а тем более абсолютизируя его), не стоит всё же забывать об относящихся. И перевод как способ диалога культур всё-таки предполагает взаимность. Надо, чтобы был объект перевода, т.е. чтобы было что переводить не только у другого, но и у тебя самого. И чем самобытней, а значит, увы, и непереводимей будет твоё, тем интересней, продуктивней станет и диалог. Корректный диалог обязательно предполагает пафос дистанции и самоуважения. Иначе в пароксизме общительности ты, в конце концов, не сможешь предложить ничего, кроме своей пустой «открытости». Если верить статистике, то две трети современных французов вообще не знают ни одного иностранного языка. А их академики веками следили за чистотой языка родного. Возможно, поэтому у них до сих пор появляется масса блестящих произведений, достойных быть переведёнными. Странно, что сей проект адресован России, «всемирная отзывчивость» которой широко известна. В подавляющем большинстве своём наши элитные группы со времён Петра Великого, как испорченная стрелка компаса, сориентированы в западном направлении. Оказывается, нет, наш извечный «западнизм» (термин А. Зиновьева) всё ещё недостаточно самозабвенен!

В этом проекте я вижу не только односторонность как тривиальную измену диалектической мысли, но и попытку перенести лицемерные шаблоны евро-атлантической политкорректности в область философии и культурной политики. Абсолютизация открытости, диалога, повышенный, почти болезненный интерес к инокультурным мирам, переводческий ажиотаж, который должен по замыслу проектантов охватить все лучшие интеллектуальные силы общества, не приведут ли на практике к созданию конгломерата обезличенных, до смерти денационализированных, не помнящих родства, блуждающих индивидов, о которых мечтается Жаку Аттали в образах кочующего человечества?


[1] Рассуждая для «Экономиста», что он не приемлет разделения на элиту и простой народ, Шнур употребил гегелевский термин «снятие» Aufhebung , что тоже весьма показательно. Но как он собирается их объединять, т.е. снять указанное противоречие? А очень просто. Если, например, славянофилы в середине XIX века хотели это сделать на почве православной веры и церкви, то Шнуров - на почве ненормативной лексики и на своих концертах, вообще на почве своей скандальной популярности. Мат – зона классового перемирия. И у Шнура получается. Иначе он не стал бы выигрывать суды по поводу своего права на «матерное творчество».

1.0x