Я продолжаю свою афганскую сюиту и хочу рассказать теперь о битвах в больших городах. О действиях наших крупных военных образований, дивизий, полков, бригад, которые стояли, как правило, неподалеку от крупных политических, административных и промышленных центров Афганистана, таких как Кабул прежде всего, Джелалабад, Герат, Гардез, Кандагар.
Именно в этих городах сосредоточено наибольшее количество населения. Именно здесь развернули свою основную активность повстанцы. Здесь, в городах, накапливалось вооружение. Здесь формировались крупные контингенты повстанцев. И время от времени в этих городах вспыхивали восстания, бунты, путчи.
Я уже рассказывал о кабульском путче хазарейцев. Герат был вторым по значению и величине городом Афганистана. Там проживают шииты, — город соседствует с иранской границей. И в Герате всегда было неспокойно, этот огромный город постоянно бурлил. Еще до ввода советских войск там произошло знаменитое гератское восстание против нового режима Амина. И во время пребывания там Советов Герат постоянно выбрасывал протуберанцы непокорности, гнева и сопротивления.
Я участвовал в двух операциях в Герате. Эти армейские операции проводились силами дивизии, стоявшей на постое в Шинданде. Дивизия была вполне укомплектована: в ней были танковые полки, мотострелковые полки, в ней были артиллерийские сопровождения, очень много авиации действовало. Эта дивизия примерно раз в три месяца медленно вываливалась из своего гарнизона и двигалась по оголенной афганской степи в сторону Герата. Это напоминало огромное передвижение кочевников, но ХХ века, потому что в этих караванах шли танки, шли боевые машины пехоты, бронетранспортеры, кунги с оборудованием, огромное количество машин связи, подвижные госпитали. И все это, растягиваясь на несколько километров, колыхаясь, двигалось к Герату. Конечно, Герат и гератовские повстанцы знали о том, что им предстоит в очередной раз пережить. Вся эта махина медленно подбиралась к городу и располагалась каждый раз в одном и том же месте, очень удобном, — на долине в предгорьях, где выстраивались установки залпового огня, гигантские установки «Ураганов», которые стреляли реактивными снарядами большой мощности. В другом месте выстраивались целые подразделения, комплексы гаубиц самоходных — «Гиацинты», «Гвоздики». Тут же развешивалось огромное количество антенн ближней связи, дальней связи, тарелки космической связи, связи с Москвой, связи с Генеральным штабом. И весь этот колоссальный стан, который можно было назвать «стан Чингисхана ХХ века», располагался в предместьях Герата. Сам же город туманился вдалеке своими таинственными розово-желтыми переливами.
Помню, когда я первый раз участвовал в этой операции и двигался среди машин, танков, подразделений мотострелков, которые оседали в долине, мне попался верблюжий череп, голый, седой, нагретый солнцем, очень старый череп. Я поднял его и машинально стал прикладывать к глазам, как бинокль, и сквозь глазницы мертвого верблюда смотрел на это скопище военных машин. И мне казалось таким странным соединение этого древнего черепа, этой древней афганской цивилизации, таинственного восточного мира с инопланетянами, которые опустились сюда — советской огромной, мощной армадой. Потом началось выдвижение в город. Командный пункт с командиром дивизии и сопутствующими офицерами устанавливался каждый раз в центре Герата — в старинной цитадели. Цитадель, построенная, кажется, в XVII или даже XVI веке, представляет собой каменную громаду с уступами, бойницами, башнями. На одной из башен располагался командный
пункт. И оттуда, из этой башни, был виден Герат, восточный город, восхитительный своими таинственными кварталами глинобитными, своими купольными сооружениями, старыми мавзолеями, поднимавшимися к небу минаретами. Знаменитые гератские мечети напоминали такой стеклянный, сверкающий, изумрудный, золотистый и бирюзовый дождь, который падал с небес на землю. Огромные толпы смуглых, краснолицых, чернобородых, очень крепких, подвижных людей в балахонах, тюрбанах двигались валом по раскаленным улицам. Моторикши, похожие на какие-то маленькие, усыпанные огоньками и цветками часовни, кипящие рынки с верблюдами...
вот по всему этому предстояло нанести удар. Удар обычно наносился не по центру города, не по жилым центральным массивам, а по окраинам, особенно по району Деванчи. Это был самый мятежный район, состоявший из узких улочек и глинобитных строений. Там обычно скапливалось вооружение, оттуда крупные отряды моджахедов, или «духов», как их называли, выходили в предместье и наносили удары по более мелким советским гарнизонам.
Помню, как начиналась эта операция. Первыми наносили удар тяжеловесные «Ураганы», с воем, ревом уходили эти снаряды, сверля пространство. И от них далеко на горизонте поднимались пыльные белые взрывы. Потом начинали работать гаубицы — «Гвоздики» и «Гиац инты». Они поджигали какие-то, наверное, склады дров или горюче-смазочных веществ, и над городом начинали подниматься странные черные, похожие на медлительных великанов фигуры.
Когда художник появляется на войне, для него война является не инструментом насилия, а прежде всего образом, который он пытается для себя сформулировать, оформить, — а потом перенести на картину, как это делал Верещагин со своей жестокой романтикой (вспомним его «Апофеоз войны» с пирамидой черепов), или в прозу, как Хемингуэй в роман «Прощай, оружие!», или в стихи, как Гумилёв, который на фронтах Первой мировой из снайперской винтовки сносил головы германским офицерам и снайперам, а потом заключал это в бессмертные строки:
Священные плывут и тают ночи,
Проносятся эпические дни,
И смерти я заглядываю в очи,
В зеленые болотные огни.
Так вот, в этой гератской цитадели я пережил несколько странных ощущений. Первое, когда я поднимался в эту гератскую крепость и вдруг мне в лицо сверху, сквозь проемы, ударило солнце. Было такое ощущение, что какая-то огромная вспышка возникла в небесах — солнце Герата, раскаленное добела в своей сердцевине с красным, огненным ободком. Я тогда едва не ослеп, когда глядел на это солнце. И мне показалось, что кто-то из этого солнца сказал: «Смотри, не закрывай глаза», а их хотелось закрыть. И позже, задним числом, я думал: может быть, это был призыв какого то демиурга или духа, призыв ко мне, к писателю, потом все это описать. Может быть, из этого солнца Герата и возникли все мои последующие романы об Афганистане, мои рассказы, мои переживания о судьбах наших афганских воинов.
И второе ощущение. Было странно, оказавшись в этой древней крепости, чувствовать, что мы пришли сюда вслед за империей Александра Македонского, которая натолкнулась на эти минареты, правда, тогда это были не минареты, а храмы огнепоклонников. Потом империя Бабура пришла сюда, надеясь укрепиться, и тоже рассыпалась, как Империя Александра Македонского. Сюда приходили англичане со своими полками, со своими нарезными винтовками и тоже исчезли. И вот наша советская империя пришла сюда для того, чтобы утвердиться здесь. «Неужели ее постигнет участь всех предшествующих империй?» — думал я.
Афганское общество не является кристаллом, его нельзя разбить, расколоть, как кристалл. Оно скорее напоминает плазму из множества потоков, из множества слоев, движений: это группы, это кочующие племена, это оседлые племена, это непрерывные племенные отношения. Их невозможно подавить современными методами войны. Может быть, их вообще невозможно подавить. Тогда я этого не понимал, но чувствовал какую-то дисгармонию историческую нашего появления в среде этого города.
И вот началась операция. Командир вел управление боями, артиллерией, авиацией с башни. И по этой башне, где мы находились, начал стрелять снайпер афганский. Он находился где-то неподалеку, возможно, в одном из строений глинобитных, словом, неизвестно где. Это было довольно опасно, его пули (может быть, это была винтовка, а может, автомат, работающий малыми очередями) проносились над самыми нашими головами. А здесь — управление дивизии, здесь — комдив, здесь — офицеры, здесь — наши советники афганских подразделений. Комдив приказал уничтожить, подавить снайпера. Для его подавления поднялась наша «вертушка» — вертолет Ми-8, снабженный реактивными снарядами. Этот момент остался в моей памяти, как одно из самых сильных впечатлений. Вертолет навис над нашей башней, стал кружить, выбирая цель, казалось бы, нашел ее и ударил «нурсами» в самую сердцевину города. Когда этот пучок летящих, свистящих ракет ударил в гератскую землю, она вскипела, взбурлила, взрыхлилась. Некоторое время стояла тишина, и вдруг как из-под земли раздались вой, крик, стенания, оттуда стали выбегать люди, может быть, до тысячи человек. Женщины в пестрых нарядах с детьми на руках, бородатые старики в развеянных одеждах, крик, стенания, ужас. Их накрыл этот удар. Они прятались, наверное, в своих домах, садах или, может быть, в ямах, траншеях, откуда были вырваны ударом, и, огласив мир стенанием, криками страдания, куда-то исчезли, и опять установилась страшная, мертвая тишина.
Потом части пошли в район Деванчи, по которому был нанесен удар. Мне, человеку гражданскому, было очень странно участвовать в этой операции. Боевые машины пехоты, БМП, двигались по этим узким улочкам, развернув свои орудия «елочкой»: одну — влево, другую — вправо, и обрабатывая из
пулеметов и пушек стены с бойницами, в каждой из которых мог находиться снайпер. Впереди двигалась боевая машина разминирования, похожая на тяжелый танк, гнавший перед собой систему тяжеловесных катков, которые взрывались, если попадали на мину. И вот два этих катка гулко рвануло, и машины, медленно уже, продолжали двигаться с разрушенными катками, вытягивая за собой колонну боевых машин пехоты. Потом с машин спешилась наша пехота, смешалась с афганцами — дружественной нам афганской армией, — и они стали чистить дома, заходя в жилища. Это тоже было странное и мучительное впечатление. В чужое жилище, в общем-то святое место (любая хижина, любой дом, любая квартира — это очаг, это крепость, место заповедное) входили солдаты, искали миноискателями оружие, потрошили перины, лазили в подпол.
И я помню взгляды этих женщин. С одной стороны, затравленные, полные ужаса, с другой — полные ненависти к пришельцам, которые врываются в их жилища. Причем врывались не только на мужские половины, но и на женские: ворошили сундуки, полные платьев, белья, тряпья разноцветного.
У меня было еще одно странное ощущение. Может быть, это романтизм, а может, суеверие, некое такое язычество человека, который воюет. У военных вообще очень много всяких суеверий, тайн, и личных, и корпоративных. Скажем, вертолетчики, летчики запрещают себя фотографировать. Офицеры, которые идут на операции в «зеленке», не бреются, как правило. Солдаты многие не берут с собой на операции маленькие патроны, где значится номер их части. Это какая-то странная игра со смертью. Считалось, что смерть можно обмануть, можно обыграть, можно отвлечь ее каким-то образом.
Помню, когда колонна входила в узкую улицу в Деванчи, корма боевой машины, на которой я сидел, стала мять клумбу, где цвели розы. Я потянулся и сорвал одну. Эта роза Герата до сих пор лежит за стеклом иконы «Взыскание погибших» в моем доме. А когда выводили войска из Афганистана спустя несколько лет — я участвовал в первом выводе нескольких, пяти кажется, полков, — мы двигались по улицам Герата, и я сидел на броне бэтээра. Партийцы местные, дружественные СССР члены НДПА, устроили нам проводы, шли с транспарантами «Спасибо всем скажем за поддержку!», «Да здравствует афганская и советская дружба!». Но лица у них были тоскливые, потому что они понимали: мы их предаем, покидая Афганистан, и неизвестно, что их ждет. А дети, стоявшие вдоль дороги, кидали камнями в нас. И один мальчишка, лет пяти-шести, попал камнем в меня. Меня пощадила на этой войне пуля, но не пощадил этот камень, который бросил в меня малыш. До сих пор во мне жив этот удар отторжения, удар ненависти.
Еще одна войсковая операция, в которой я участвовал, была направлена против Мусакалы. Этот большой кишлак (а может, город) находится недалеко от Лашкаргаха, ближе к Кандагару. В этом кишлаке в то время проживал крупный лидер оппозиционный. Помню, звали его мулла Насим. Он был муллой и одновременно — полевым командиром. Кишлак являлся центром, с одной стороны, сопротивления, а с другой — наркоторговли. Он и сейчас, по-видимому, центр наркоторговли, потому что в тех местах — северный Кандагар, Лашкаргаха — огромные пространства, которые были засеяны коноплей, маком. И доход Мусакалы, и доход этого полевого командира во многом состоял из торговли этими эссенциями, которые он извлекал из конопли и из мака. Была поставлена задача разгромить этого полевого командира. И дивизия — эти колоссальные массы тяжеловесной техники — двинулась на кишлак. И конечно, поскольку движение было медленным, дороги трудными, практически все население успело уйти из этого кишлака в горы, и женщины, и дети, и мужчины, и старики. Остались одни собаки. И это тоже было удивительное, странное ощущение. Повторяю, в нем, конечно, была и этика, была мораль, была боль, и было ощущение какого-то греха.
Греха не Советской армии, которая громила кишлак, а может быть, греха художника, который созерцал все это побоище и пытался запомнить детали, перенести детали в свое сознание, а потом в романы, в книги свои. Этот кишлак издалека был восхитителен. Он напоминал какой-то драгоценный сервиз: белые пиалы, чаши, фарфоровые вазы, удивительно тонкое, хрупкое строение куполов, тончайшие минареты. Он казался таким райским местом, которое располагалось среди арыков, ручьев, зеленых оазисов. И вот на этот кишлак надвинулась грандиозная машинерия войны и
истребления. Был вырыт окоп на вершине горы, с которой открывался вид на Мусакалу. Там разместились офицеры, которые руководили всеми видами боевых действий, наводили самолеты, вертолеты, управляли мотострелками. Весь кишлак был окружен по большому периметру блоками так называемыми, постами, которые брали этот кишлак в кольцо, чтобы не дать вырваться из этого кольца группировкам, если они там находились. На кишлак был наброшен такой аркан, такой ошейник стальной. И вот по этому граду, по этому райскому восточному Эдему стали наноситься удары. И я смотрел, как в течение, может быть, полутора или двух часов уничтожался этот рай, как раскалывались сосуды, как истекал из них какой-то мучительный, едкий дух, как улетали оттуда какие-то ангелы, как поднимались черные, страшные космы дыма, как все это превращалось в месиво, как этот хрупкий азиатский Эдем занавешивался дымом, огнем, как там вспыхивали темно-красные взрывы. Это было ощущение захватывающее и чудовищное одновременно, как каждая война.
В каждой войне есть аспекты ужасные, чудовищные, есть аспекты захватывающие. Конечно, там больше аспектов черновых, тяжелых, трудовых. Эти окопы нужно вырыть, эти машины нужно завести, эти разорванные гусеницы нужно опять сварить. Раненых вывозят с поля боя на транспортерах гусеничных, так называемых «таблетках» с красным крестом. Их везут в полевые развернутые лазареты. Их выносят оттуда на носилках, над ними сверкают капельницы стеклянные, через которые в них вливаются эликсиры, продлевающие их жизнь. Кто-то ложится на операционный стол, полевая хирургия мгновенная, какая-то мясорубка. Потом эти полубездыханные тела грузятся в вертолет и отправляются в тылы. Это ужасный аспект войны, чудовищный.
Вместе с основной армадой нашей шли местные подразделения так называемых добровольцев. Их наши называли просто: сброд. Это не были солдаты афганской армии, это были волонтеры, которых мы стали запускать в населенные центры. Трудно сказать, за что они шли. Они шли, видимо, пограбить. Это не были, повторяю, партийцы или регулярные части. Это были люди, которых, как мне казалось, было не жалко. Их запускали в города, местечки, кишлаки, уже разгромленные, разбитые, чтобы они там навели порядок или узнали, что там творится. Я помню табор этих людей, шедших по обочинам дороги, по которой продвигалась наша боевая техника.
В одном месте при переходе реки (помню, река была мелкая, солнечная, заросшая камышами) возникла краткая перестрелка. С кем, не знаю, говорили, что там продвигалась небольшая группа моджахедов. Во время этой перестрелки погибла корова, которая паслась на этих водах. Там паслось целое стадо, и одна из коров была убита автоматной очередью. Она лежала на перекатах этой солнечной воды. А когда закончилась операция в Мусакале — там действительно не оказалось людей, то есть эти страшные удары реактивных снарядов, удары авиации с больших высот и вертолетов, по-видимому, не унесли человеческих жизней — и восстановилась тишина, я стал свидетелем удивительного зрелища. Я находился на одном из блокпостов неподалеку от Мусакалы и вдруг увидел, как из этого кишлака начинают выбегать собаки. Они бежали мимо наших боевых машин пехоты, зализывая свои раны. Одна собака была без ноги, у другой кровенел бок, третья была с поврежденным черепом... Животные попали под этот страшный, разрушительный огонь и бежали от этой беды, от этого кошмара.
Вот эта встреча хрупкого мира строений, мечетей, минаретов и мощной, жестокой техники, которая, казалось бы, расколола это хрупкое яйцо таинственного мира, в итоге ведь кончилась поражением техники. Эта хрупкая среда, эти хрупкие оболочки, эти хрупкие вазы и подносы фарфоровые победили в этой схватке. И техника ушла, в общем-то она ушла, может быть, навсегда с Востока. И Россия в этих афганских, азиатских схватках потерпела не просто локальное поражение, а свое имперское поражение. Это очень горько.
Секрет непобедимости этих людей состоял в том, что они были верующие. Это были страстно верующие люди. У нас к тому времени вера исчезла. У нас была вера в период Великой Отечественной войны, когда почти каждый из наших воинов был своего рода шахидом, героем-борцом за красную веру, за красных богов. К моменту афганской кампании эта вера исчезла, а у них вера только нарастала. И они не боялись смерти.
В Афганистане есть пустыня — там несколько пустынь, но эта самая большая и самая таинственная — Регистан. Она находится на юге страны и граничит с Пакистаном. По южной кромке этой пустыни проходит афгано-пакистанская граница. И через эту пустыню, в основном через нее, в направлении Кандагара, Герата, Шинданда, Лашкаргаха двигались караваны с оружием. Через нее проходили тропы, по которым моджахеды снабжались оружием из соседнего Пакистана. Оружие было самое разное. Стрелковое оружие — в основном автоматы китайского производства, которые копировали наш автомат Калашникова. Американские автоматы М-16, мины итальянского производства, французские взрывные устройства, американские «безоткатки», всевозможные фугасы и «Стингеры». «Стингер» — это американский переносной зенитно-ракетный комплекс, ПЗРК, который наводился по ультрафиолетовому излучению и по ультракрасному излучению летящей цели. То есть у ракеты «Стингер» была двойная система наведения: по теплу и по свету, изображению, и она была очень эффективна. Когда американцы стали наводнять афганский театр военных действий этими ракетами, сразу же возник перелом в войне, изменился характер ведения боевых действий самолетами и вертолетами.
Раньше вертолеты были оружием практически непоражаемым. Вертолетами наносились страшные уроны кишлакам, где обнаруживались скопления моджахедов. Это было русское сверхоружие. Поскольку появились «Стингеры», вертолетчики и летчики стали нести огромные потери, их начали сбивать. Десятки самолетов и вертолетов гибли в этих боях. И поэтому, чтобы сократить потери людей и техники, должна была быть изменена тактика поведения этих машин.
К 1986 году, когда «Стингеры» были американцами созданы и опробованы, это оружие стало очень актуальным для той войны. Само решение передать это оружие афганцам заняло определенное время, потому что афганцы во многом непредсказуемы. Там же, где афганцы, там и иранцы, а Иран в ту пору был уже резко антиамериканским и вел свою деятельность по всему миру. Американцы боялись, что попади «Стингеры» к иранцам, они начнут сбивать самолеты в аэропортах Европы и т. д.
Одним словом, с появлением «Стингеров» в Афганистане наши вертолеты и самолеты должны были подняться на большие-большие высоты, поскольку утратили возможность наносить прицельные удары с малых высот. И, может быть, отчасти от действий нашего спецназа, который перехватывал караваны с оружием в пустыне Регистан, зависела судьба всей кампании. Эти караваны, если они состояли из верблюдов, двигались через пустыню не один день и в основном по тем местам, где были колодцы, потому что верблюды требовали воды. А были еще небольшие караваны, состоящие из двухтрех «тойот»-грузовичков. На крыше «тойот» был установлен пулемет, а в самом грузовичке находился груз боеприпасов (снаряды, патроны), и они носились по пустыне.
В ту пору я работал в гарнизоне Лашкаргаха, где квартировало одно из подразделений бригады нашего спецназа. И там имел возможность наблюдать, как проходила эта борьба. Рядом с гарнизоном стояла пара пятнистых вертолетов (тогда были Ми-8). Утром, когда еще не такое жаркое солнце, выходил отряд бойцов спецназа, человек пятнадцать. Ребята в основном в панамах (когда я там находился, у них еще не было «эксперименталок», и солдаты носили панамы), в довольно тяжелой обуви, самодельных лифчиках с карманами — так называемая «разгрузка», — куда набиты подствольные гранаты, запасные магазины, ножи и т. д. Эти лифчики они мастерили сами из брезента. Вот такая живописная компания ребят.
Там были русские, казахи, монголоидные лица, славянские лица, и длинноногий, высокий, изящный командир, одетый абсолютно не по форме, потому что в форме в пустыне делать нечего. Он был в легких кроссовках, тонких спортивных штанах и напоминал скорее спортсмена-бегуна, чем офицера спецназа. А когда он бежал, мне казалось, что это скачет кенгуру.
И вот на два борта грузится вся эта компания честная, вертолеты взлетают и на разных высотах — первый борт чуть ниже, а второй на более высоком эшелоне — медленно двигаются в сторону пустыни. Это удивительное ощущение: сначала медленное, сонное движение над этими каменистыми, мертвыми пространствами, серой землей с зыбкими тенями, которые отбрасывают вертолеты. Потом в ландшафте что-то начинает меняться: вдруг на горизонте этой блеклой, серой, тусклой равнины возникает какой-то золотистый язычок, пропадает, опять возникает. Потом появляется какой-то красно-желтый полумесяц — это песок, летящий из пустыни, он старается зацепиться за камень, за какую-то выпуклость и задержаться там. Его ветер уносит прочь. Но вот один из потоков песка находит удачный утес или камень, цепляется за него и возникает бархан, за ним другой. По форме это купола или шапки, такие пузыри земли красно-желтого, оранжевого цвета. Вот один пузырь возник, второй, третий, четвертый. Эти пузыри начинают смыкаться, касаться друг друга, и вдруг ты оказываешься над Марсом. Под тобой марсианская «Красная планета». Даже сверху, с высоты кажется, что там раскаленный тигель, что там плавится кварц, что там плавится земное вещество — такая жара. Над этой красной пустыней медленно двигаются вертолеты. Пустыня не имеет ориентиров, она без конца и края, она везде одинакова, к ней не привяжешься. И вдруг сверху ты видишь, что по этой пустыне прочерчен след, черточка, как будто ребенок палочкой на пляже провел. Вертолет ложится на этот курс, на эту черточку и движется вдоль этого следа, который оставляет за собой машина или, может быть, караван. Очень часто в завершение этого следа сверху видна разгромленная «тойота», которую предшествующие рейды нашего спецназа разбили. Это такой колючий ворох, а кругом ошметки всякого барахла или пятна гари. Таких мелких метин наших ударов довольно много в этой пустыне. Мы двигаемся мимо этих разбитых «тойот» в поисках чего-то живого и, наконец, с головной машины видим: идет караван. Этот караван был небольшой, по-моему, верблюдов пять. Он двигался такой струйкой, сверху он казался бусинками, нанизанными на нитку из темных катышков верблюдов и находящихся на них погонщиков. Командир головного вертолета, как правило, выпускает из своего курсового пулемета очередь, но не по каравану, а близко к нему, давая погонщикам понять, чтобы те остановились. Если они после второго предупреждения не останавливаются, тогда начинается стрельба на поражение. Значит, они боятся досмотра, значит, у них есть оружие и, стало быть, их надо просто сверху «мочить» и громить. Но в этот раз они мгновенно остановились.
И вот как происходит досмотр этих караванов. Головная машина, снижаясь, продолжает кружить на малой высоте возле этого места. Барражируя, она прикрывает действия другой машины, которая садится в эти пески, на этот горячий, раскаленный пустынный ландшафт, но на расстоянии, безопасном от возможного гранатометного выстрела. В караване вполне может оказаться гранатомет, а афганцы очень меткие стрелки из гранатометов. Машина садится, не выключая винтов, и вся группа выпрыгивает из вертолета на песок, нежный как шелк (видимо, такой песок засыпают в песочные часы, он состоит из шелковых мельчайших песчинок). Группа рассыпается веером и бежит навстречу каравану, держа оружие на изготовке. Впереди мчится командир, управляя боем. Я тоже кое-как, не имея навыка, бегу вслед за ними со своим фотоаппаратом, где-то под рукой у меня болтается автомат. И вот мы к этому каравану приближаемся.
Четыре верблюда, великолепные звери, «корабли пустыни», горделивые толстогубые головы, изогнутые шеи. На горле висят какие-то клочки раскрашенной декоративной шерсти и бубенцы, по которым их ночами отыскивают в пустыне. Верблюды качают головами, гремят эти бубенцы и рядом стоят четыре погонщика-афганца. Удивительные лица: черные, как чернослив. Видимо, пустыня превратила их в негров. Лица абсолютно спокойные, полные достоинства, хотя на них бегут вооруженные люди. Белые балахоны, белые афганские одеяния, тюрбаны. Я запомнил их руки, костлявые, длинные руки крестьян или погонщиков, которые много трудятся.
Первое, что делают спецназовцы, они выделяют из своих двух или трех солдат и те начинают щупать мешки, переметные сумки, которые на боках верблюдов находятся. Их пронзают штырями, специальными щупами такими: не натолкнется ли этот щуп на сталь, на автомат, на мину, на какое-нибудь другое оружие. Потом подбегает спецназовец с миноискателем, начинает прослушивать это все миноискателем. Потом солдаты охлопывают этих афганцев по плечам, по бедрам, нет ли у них оружия. На этот раз в их мешках не оказалось ничего, кроме верблюжьей колючки. Там могли оказаться вместо верблюжьей колючки контрабандная посуда, контрабандные часы, которые возили из Пакистана, контрабандные кассетники тайваньского производства или же груз «Стингеров», мин. На этот раз караван был пустой. Вся технология досмотра мне казалась понятной. Когда убедились, что караван пустой, по знаку командира мы погрузились на борта и улетели обратно.
Иногда это кончалось трагически. Там не каждый караван был боевым. Шла и контрабандная торговля, и передвигалось большое количество караванов с грузом верблюжьих колючек или дров для жителей пустыни. Но иногда они вдруг выхватывали из-под своих балахонов оружие, начиналась перестрелка, гибли спецназовцы. Вертолеты поднимались и сверху гвоздили эти караваны: убитые верблюды, растерзанные тела, разгромленное, разбросанное по пустыне оружие. Мне спецназовцы показывали снимки таких боестолкновений. Я сам в них не участвовал, к сожалению или к счастью, не знаю. И до сих пор у меня дома хранится афганский колокольчик верблюжий, примитивный бронзовый бубенец афганский, такой трогательный, теплый. Когда я начинаю им звенеть, вспоминаю свой поход в пустыню Регистан и этот спецназовский рейд.
Бабрак Кармаль по национальности был таджиком, и многие из его окружения были таджиками. Он назначал в высший офицерский состав таджиков, узбеков, и в партии главенствовали таджики. Но после того как Бабрак ушел в отставку, вернее, мы отказались от его услуг и поставили вместо него Наджибуллу, пуштуна по национальности, ситуация изменилась. И пуштуны стали занимать доминирующее положение и в руководстве армии, и в политических органах. Это было благоприятно для страны, поскольку пуштуны составляют подавляющую часть населения, и это племя исторически претендовало и претендует на господство в Афганистане. В ту пору даже уптреблялся такой термин, как «пуштунский фашизм», так как пуштуны начали выдавливать с доминирующих постов таджиков, узбеков, хазарейцев. При Наджибулле пуштуны опять заняли свое достойное место, а при Кармале, являясь большинством, они были ущемлены. Как в России, где русских сейчас большинство, а прав и привилегий у русских гораздо меньше, чем у других народов нашей великой родины.
И когда дряхлая, немощная ельцинская Россия стала сателлитом Америки, а Америка сделала ставку на Ахмада Шах Масуда (как, впрочем, и в период советской экспансии), мы вынуждены были дружить с теми, с кем дружат Штаты. И теперь, к сожалению, вместо того чтобы дружить с талибами, вместо того чтобы войти во взаимоотношения с сильными и непременно всепобеждающими талибами, которые готовы установить контроль над Афганистаном, уничтожить трафик наркотиков, — вместо этого мы опять дружим с коррумпированным Карзаем и будем «таскать каштаны из огня» для своих стратегических противников. Да, талибы непобедимы, потому что они представляют большинство Афганистана — пуштунов, это верующий страстный народ, он не коррумпирован и за ним будущее Афганистана.
Я все время размышляю о судьбе афганского братства, о судьбах воинов наших, прошедших Афганистан. Ведь через Афганистан, говорят, прошли примерно три миллиона наших людей: это и военные, и их родственники, дети, семьи. Примерно три миллиона, а может, и больше, так или иначе были
вовлечены в войну, чувствовали себя ее участниками. Теряли там своих близких, получали ранения, получали ордена, чувствовали себя рыцарями этой войны... Разные были судьбы. Казалось, что когда война закончится, образуется крепкое афганское братство.
Помню, когда я достаточно известным писателем, журналистом связал свою судьбу с Афганистаном, получал за это много шишек, упреков от наших либералов, но и пользовался большим уважением среди военных наших. Никогда не забуду, как люди, самые разные, узнавая, что я так или иначе связан с Афганистаном, что я афганский пиит, помогали мне по всяким поводам. Летел я как-то в Сибирь, за билетами очередь, давка. Вдруг меня узнает какой-то диспетчер, отводит в сторону: «Вы афганец, я тоже афганец, мы вместе воевали. Вы не помните, мы летели вместе над Кандагаром?» Раз — билет. Или на приеме к врачу вдруг кто-то вырывает меня из очереди. Вообще «афганцы» всегда готовы были прийти друг другу на помощь. Казалось, сложился этот контингент людей, прошедших через огонь, воду, через Афганистан. Объединяли общие песни, общие воспоминания: а где служил? Среди личного состава, солдат было в моде слово «бача»: «О, бача, здорово!» «Бача» — это парень по-армянски. «О, бача, как дела?» Обнимают, хлопают друг друга по плечу... И как это братство распадалось, я видел. Как это братство претерпевало трагический внутренний раскол по нескольким направлениям.
Меня судьба свела с Валерием Радчиковым. Это очень яркая фигура. Он служил в спецназе ГРУ, во время операции на подрыве потерял обе ноги. Подлечившись в госпитале, он научился ходить на протезах и вернулся в Афганистан, вернулся в родную часть и продолжал воевать на боевой машине пехоты. По существу он повторял подвиг Маресьева. Более того, воспитанный на советской литературе, на ее пафосе героизма — тогда эта литература на наивные наши сердца очень сильно воздействовала, — он полагал, что его героизм родина ценит. К сожалению, он стал героем в то время, когда героизм уже не ценился. Ценились другие вещи: деньги, кооперативы, поездки за границу. Журналисты могли поехать в Афганистан и описывать действия наших войск, а потом взять командировку в США и писать репортажи из американского Корпуса морской пехоты, который поставлял в Афганистан спецназ, убивавший наших солдат.
Когда Радчиков вернулся из Афганистана, вместо почестей он получил от высшего командования одни оскорбления. Они ему не дали ни квартиру, ничего. От него избавлялись как от какого-то лишнего, досадного груза, напоминавшего начальникам о их долге военном. В конце концов он возглавил Российский общественный фонд инвалидов военной службы и оказался замешанным в каких-то бандитских разборках, когда «афганцы» убивали друг друга. Его обвинили в организации взрыва на Котляковском кладбище в 1996 году, когда погибли 14 человек.
У «афганцев» в ту пору были привилегии, которые им дал Ельцин. Они могли без пошлин торговать спиртом, другими товарами. У их братства появились большие деньги, и деньги их разобщили. Их соединили пули и мины моджахедов в братство, а деньги, русские и доллары, их разорвали. У них возникла конкуренция за эти общаки, за эти пути снабжения и они друг
друга начали убивать. Радчиков был обвинен в том, что он заминировал могилу своего погибшего двумя годами ранее соперника, которого соратники пришли навестить и взорвались на этой могиле. Суд Радчикова оправдал, не найдя доказательств. Но зная его нрав, такой яростный, порывистый и безудержный, богатырский нрав, я допускаю, что это могло быть. Потом он погиб в автомобильной катастрофе. Многие говорят, что смерть его была не случайной.
Или «афганцы», которые собрались вокруг Дома Советов в 1993 году. Ведь Александр Руцкой — «афганец». Александр Бульбов, который, слава Богу, вышел из тюрьмы, — «афганец». И они были на стороне Дома Советов, на стороне красно-коричневых. Это красно-коричневые «афганцы», к числу которых я себя тоже отношу. А первыми атаковали баррикады, защищавшие Дом Советов, пролили первую кровь тоже «афганцы», афганское движение Котенева. Им дали бэтээры, им дали оружие и они первые стреляли в Дом Советов. После чего министр обороны «афганец» Павел Грачев (он тоже служил в Афганистане) дал команду стрелять по Дому Советов из танков. То есть один «афганец» — генерал Грачев стрелял в другого «афганца» — генерала Руцкого.
Вот судьба афганского братства. К сожалению, у нас умеют ссориться. Мы, русские, никак не можем соединиться в единое национальное братство: «афганское» или какое-нибудь другое. Нас, к сожалению, легко ссорят и раздирают на части. В этом, видимо, беда нашего русского сознания.