Сообщество «Философия истории» 15:43 2 июля 2020

Эпоха Броделя

он возглавил поворот исторической науки от событийной истории к истории глубинных экономических, социальных, демографических процессов

Фигура Фернана Броделя (1902-1985) является одной из ключевых в европейской и мировой историографии ХХ века. Если в первой половине столетия его лавры могут оспорить бельгиец Анри Пиренн и русский Михаил Ростовцев, оказавшие на самого Броделя огромное влияние, то вторая половина века в глобальной историографии может быть без преувеличения названа эпохой Броделя.

Вечные французы…

Огромное значение Бродель имеет и для интеллектуальной истории России. Партия и правительство крайне неохотно допускали в затхлый мирок позднесоветского марксизма внешние интеллектуальные веяния. Даже классика марксизма и, пожалуй, самого гениального из коммунистов – Антонио Грамши, публиковали с крупными купюрами. На роль «прогрессивных западных учёных» назначались, по большей части, ничтожества.

Роль единственной отдушины в отношениях с Западом играла советско-французская дружба, традиционный альянс времен царей и республики, возобновленный генералом де Голлем. «Для научных библиотек» были изданы «Космос и история» Мирчи Элиаде (работавшего во Франции румына-традиционалиста-фашиста) и «Слова и вещи» Мишеля Фуко – постструктуралиста, гомосексуалиста и отчаянного левака. Дошли до советского читателя аж две книги гуру структурализма Клода Леви-Стросса «Печальные тропики» (в сильном сокращении) и программная «Структурная антропология». Увидела свет «Апология истории» Марка Блока – основателя школы «Анналов», замученного гестаповцами как член сопротивления в 1944 году в Лионе.

Но даже на этом фоне «вечных французов» (в основном, впрочем, левых) выход на русском языке в 1986 году первого тома огромного исследования Броделя «Материальная цивилизация, экономика и капитализм в XV-XVIII вв.». Начнём с того, что это была новинка. Книга вышла во Франции 1979 году и была не вчерашним днем, а последним писком моды. Бродель написал к переводу предисловие и не дожил до выхода русского издания всего год. При этом, несмотря на множество дружелюбных реверансов в сторону марксизма, книга Броделя представляла собой его абсолютный разгром. Выяснялось, что не только в рамках марксистской модели профессиональный историк легко может играть эпохами, континентами, рынками, мануфактурами, городами, типами земледелия, выстраивая совершенно непохожую на марксистскую модель того, что именовалось магическим словом «капитализм».

Наконец, это попросту было красиво! Советские издатели один-к-одному скопировали франко-английский образец книги, снабженный многочисленными иллюстрациями, несшими не меньшую смысловую нагрузку, чем основной текст. До тех пор советских гуманитариев не слишком баловали «книжками с картинками», не посвященными искусству. В совокупности с неплохо переданным переводчиком завораживающим литературным стилем Броделя, эта книга изумляла.

В 1991 году я учился в 10-м гуманитарном классе знаменитой некогда московской школы. И вот, на одном из факультативов – «история культуры», перед нами помахали двумя вышедшими к тому моменту томами Броделя. Спустя несколько дней моя одноклассница взяла второй том «Игры обмена» в библиотеке и уже должна была возвращать его назад, но я умолил дать мне книжку хотя бы на одну ночь, и погрузился в невероятный красочный мир, созданный скорее кистью художника, чем пером историописателя.

 двойной клик - редактировать изображение

«Право же, без всякой похвальбы, я могу увидеть купцов-негоциантов и перекупщиков на площади Риальто в Венеции около 1530 г. из того же окна дома Аретино, который с удовольствием ежедневно созерцал это зрелище. Могу войти на Амстердамскую биржу 1688 г. и даже более раннюю и не затеряться там – я едва не сказал: играть на ней, и не слишком бы при этом ошибся…

В своей простейшей форме рынки существуют еще и сегодня. Они самое малое получили отсрочку, и в определенные дни они на наших глазах возрождаются в обычных местах наших городов, со своим беспорядком, своей толчеей, выкриками, острыми запахами и с обычной свежестью продаваемых съестных припасов. Вчера они были примерно такими же: несколько балаганов, брезент от дождя, нумерованное место для каждого продавца, заранее закрепленное, надлежащим образом зарегистрированное, за которое нужно было платить в зависимости от требований властей или собственников: толпа покупателей и множество низкооплачиваемых работников, вездесущий и деятельный пролетариат: шелушильщицы гороха, пользующиеся славой закоренелых сплетниц, свежеватели лягушек (лягушек доставляли в Женеву и Париж целыми вьюками на мулах), носильщики, метельщики, возчики, уличные торговцы и торговки, не имеющие разрешения на продажу своего товара, суровые контролеры, передающие свои жалкие должности от отца к сыну, купцы-перекупщики, крестьяне и крестьянки, которых узнаешь по одежде; буржуазки в поисках покупки, служанки, которые, как твердят богачи, большие мастерицы присчитывать при закупках (тогда говорили «подковать мула»)…».

Особенность дарования Броделя отличает его от большинства историков, которые со времен Геродота являются литераторами, увлеченными героем и сюжетом. Бродель же художник. Люсьен Февр не случайно сравнивал его с Брейгелем старшим и голландцами. Его интересует картина, охватываемое одним взглядом целое, сложившееся из тысяч и тысяч микроскопических мазков, из множества очень точно зарисованных сценок, перенесенных из оригинального документа.

Долгота времен

Историческое наследие Броделя остается привлекательным, однако, не только благодаря его исключительному художественному мастерству, побуждающему перечитывать его книги вновь и вновь. Бродель оставил в наследство определенную историческую парадигму. Хрестоматийный перечень научных достижений Броделя обычно выглядит как-то так:

 двойной клик - редактировать изображение

Бродель, как представитель и, долгое время, интеллектуальный лидер школы «Анналов» возглавил поворот исторической науки от событийной истории к истории глубинных экономических, социальных, демографических процессов, к активному применению междисциплинарных исследований.

Бродель сам дал образец такого исследования нового типа в своей книге «Средиземное море и Средиземноморский мир в эпоху Филиппа II». Его повествование разворачивается от великолепного анализа географических условий, через разбор ключевых экономических сюжетов, социальных процессов, противостояния богатства и бедности, христианской и исламской цивилизаций, и заканчивается в третьем томе традиционным описанием противостояния Испании и Османской империи в эпоху Филиппа II, кульминацией какового стала битва при Лепанто. Еще не старым человеком Бродель, благодаря этой книге, стал научным классиком.

Как лидер школы «Анналов» и всей французской исторической науки он разработал представление о множественности исторических времен из которых событийное время традиционной истории лишь самое поверхностное. Бродель призвал историков сосредоточиться на большой длительности, на исследовании исторических процессов протекающих в «длительной временной протяженности» (longue duree).

Бродель разработал одно из ключевых понятий мир-системного анализа, понятие «мира экономики» (economie monde), описал структуру миров экономик и механизм смены гегемонии одного городского центра другим на примере западного мира экономики. Бродель утверждал, что миры экономики множественны и в этом смысле оппонировал другому отцу мир-системного подхода – Иммануилу Валлерстайну, уверенному в единстве мировой системы.

В масштабной трехтомной работе «Материальная цивилизация, экономика и капитализм в XV-XVIII вв», Бродель предложил свою оригинальную концепцию капитализма, основанную на трехчастной экономической модели: 1. Материальная жизнь, практически не подвластная рыночному обмену, зачастую базирующаяся на натуральном хозяйстве; 2. Зона рыночных обменов – лавок, бахаров, ярмарок, бирж, территория стихийных колеблющихся цен, конкуренции, игры спроса и предложения; 3. Зона капитализма в строгом смысле слово, находящаяся над рынком и способная манипулировать им – зона больших капиталов, тесных связей с политикой, зона, где предприниматель может не подчиняться рынку, а диктовать ему. Эта схема обоснована в знаменитой книге Броделя на богатом конкретном материале.

Прежде всего, броделевская история — это глобальная история, основанная на понятии длительной временной протяженности (longue durée).  Увидеть огромный мир, точнее несколько миров – «миров экономик», в их взаимосвязи и взаимодействии в ту эпоху, когда система связей в этом мире была еще очень хрупкой. Суметь увязать множество фактов разных наук и разных понятийных рядов – демографию, экономику, социологию, культурологию, собственно политику и войну. Понять эту тотальную систему исторических реальностей как единое целое. Попытаться охватить единым историческим изображением и объяснением большой макрорегион в продолжительную историческую эпоху, как Бродель сделал это со Средиземноморьем в XVI веке. Постичь исключительную медленность исторических изменений, косность и устойчивость больших исторических структур, не поддаться соблазну за шумом поверхностных событий потерять эти долгосрочные сверхмедленные ритмы.

Глобальная, неповоротливая, неоптимистичная, идущая на разных скоростях, но вместе с тем единая история, в которой нет неважных тем и регионов, – таков новый образ истории, чья выработка в ХХ веке была завершена Броделем.

 двойной клик - редактировать изображение

Броделя очень часто упрекают в том, что его история – это не история вообще. Его не интересует уникальное и одноразовое, его интересует только статистически закономерное, серийное, вечно повторяющееся. Дальше можно услышать о глухоте Броделя к «истории ментальностей», к тому, чтобы фиксировать системные отличия прошлого от настоящего, нежелание понимать, что люди прежде бывших веков иначе мыслили, чувствовали, переживали. Его «глобальная история» кажется многим лишь экономической социологией с элементами демографии, безжизненной и бесчеловечной.

Несмотря на тезис о множественности миров экономик, Бродель не избежал упрека в евроцентризме, в представлении об Европе как о привелегированном историческом пространстве. Либеральные историки упрекали его в неомарксизме, марксистские – в буржуазности и непонимании Маркса. Практически все критики считали само собой разумеющимся, что Бродель ничего не понимал в культурных процессах.

«Хрестоматийный» Бродель, выписанный как поклонниками и учениками, так и оппонентами, имеет не то что мало общего с Броделем реальным. Скорее это тот экстракт из настоящего Броделя, который оказалось способно усвоить современное общество, интеллектуально примитивизирующееся не только у нас.

 двойной клик - редактировать изображение

Реальный Бродель — это тонкий, чуждый характерных для многих историков предвзятостей, исторический наблюдатель, фантастически талантливый исторический живописец, большой художник, без чего настоящая историческая наука невозможна, это глубокий мыслитель, который пытается осмыслить социальные и культурные явления, понять особенности цивилизаций в их уникальности и который менее всего может быть признан атлантистом и глобалистом. Наконец, что важно для русского читателя, — это автор одного из самых сильных «русских текстов» в западной гуманитарной культуре.  Право же, всё это заслуживает внимания и обсуждения.

Переворот «Анналов»

Чем обусловлено огромное влияние Броделя на мировую историографию? Он оказался в нужное время и нужном месте – в 1950-60-е годы он возглавил созданную Марком Блоком и Люсьеном Февром школу «Анналов», произведшую настоящую революцию в европейской историографии.

В конце XIX и начале XX века в Европе доминировали немецкая интеллектуальная традиция и немецкая историография. Самыми видными представителями этой историографии были специалисты по истории Европы Леопольд фон Ранке и Генрих фон Трейчке, а также блистательные антиковеды – Иоганн Дройзен, Теодор Моммзен и Роберт Пёльман. Немецким козырем была изящная и документально обоснованная литературная реконструкция исторического факта. Как говорил Ранке: «как оно было на самом деле». Конечно в этом «на самом деле» было больше литературности, чем точности, но читались, к примеру, книги Моммзена и Дройзена как романы.

В немецкой историографии появлялось с годами всё более солидное смысловое наполнение, шедшее от влияния швейцарского культуролога Якоба Буркхардта. Оно требовало общей философской, социологической и культурологической оценки исторического факта, выявления его смысла. По этому пути шли работы социологов и экономистов Макса Вебера и Вернера Зомбарта, антиковеда Эдуарда Мейера, голландского историка и культуролога Йохана Хейзинги. Логичным продолжением немецкой традиции была философия истории Освальда Шпенглера.

Однако после Первой Мировой Войны Германия была принудительно уволена от роли мирового интеллектуального лидера. Немцы были признаны мировым злом – ведь именно они развязали кровавую бойню. А разве мировое зло может учить кого-то истории?

Американская и даже английская историческая наука  находились в этот момент на периферии. Русская – была разгромлена революцией. Европейские историки как на какого-то кудесника смотрели на Михаила Ивановича Ростовцева (1870-1952) в 1926 году выпустившего феноменальный труд «Общество и хозяйство Римской Империи», опыт глобальной истории Римского Мира за несколько столетий, сочетавший филигранную работу с источниками, умение вытаскивать невероятно интересные сведения из анализа, к примеру, изображений на надгробиях и пиршественных блюд, и смелые обобщения – в частности указание на то, что именно своей унификацией Средиземноморья и нивелировкой жизни и культуры Рим перенапряг и обрушил средиземноморскую цивилизацию и обрек её на ужас варваризации и темных веков. Ростовцевым восхищались, в частности – молодой Фернан Бродель, не раз обращающийся к нему в своих работах, но понимали, что преемников у него не будет – научная школа в России была разрушена.

Французская традиция – старинный интеллектуальный гегемон Европы, лишь недавно сдвинутая немцами с первого места, стремилась вернуть утраченные позиции. Однако что она могла предложить? Сорбонна была цитаделью примитивного и одномерного позитивизма, по сравнению с которым работы немцев казались глубокими как звездное небо. Вне этого позитивистского центра находились политические маргиналии, представители которых изучали в основном Французскую Революцию.  Левый Жан Жорес написал «Социалистическую историю Французской Революции», где дал неплохой пример глубокого экономического анализа поведения народных масс. «Крайне правые» Ипполит Тэн и Огюстен Кошен дали историю той же революции как смеси безумного разрушительства, идеологического фанатизма и заговора. Работы Кошена по технологии заговорщического управления процессом были образцовыми, но сам он погиб на фронтах войны.

По счастью для французской традиции, её составной частью были бельгийцы, а самым знаменитым бельгийцем того времени был не Эркюль Пуаро, а другой человек на букву «P» – Анри Пиренн (1862-1935), профессор Гентского университета, борец против немецкой оккупации, и невероятно масштабный по дарованию историк. Его перу принадлежит многотомная «История Бельгии», работ по зарождению средневековых городов и знаменитый очерк «Магомет и Карл Великий», — пожалуй первый опыт работы в жанре глобальной истории, который не переварен европейской историографией в полной мере и до сего дня.

Пиренн покусился на догмат европейской историографии о том, что древнюю историю и средние века разделяет эпоха варварских нашествий и темных веков, когда после падения Римской Империи Европа пришла в упадок, а варвары-германцы влили в ветхие мехи Рима свежую кровь. Пиренн показал, что никакого падения Римской Империи не было – захватившие ее земли варвары считали себя подданными императора Византии, по большей части старались поскорее слиться с римлянами, культура деградировала (как она деградировала и до того), но отнюдь не прервалась, а средиземноморская торговля процветала. Смертельный удар старому Средиземноморью нанесло нашествие арабов, которые отрезали Галлию от моря, практически прервали процветавшую торговлю, обрекли Европу на действительные темные века и сдвиг центра цивилизации на Север. Франкия Каролингов, бывшая побочным эффектом арабского нашествия, стала основанием действительно нового мира феодализма, упада торговли, сверхрелигиозности и сверхневежества. «Каролингское возрождение» и было настоящими «темными веками». Метод Пиренна – способность ставить большие проблемы, обобщать большой материал – экономический, культурный, бытовой, мыслить эпохами – всё это французская послевоенная историография восприняла весьма охотно.

Именно с благословения Пиренна и при его поддержке два страбсургских профессора (находившихся, тем самым в переходной зоне от Германии к Франции) Люсьен Февр (1878-1956)  и Марк Блок (1886-1944) начали издавать журнал «Анналы экономической и социальной истории», начавший главную в ХХ веке революцию в мировой историографии.

Главной составляющей этой революции было изменение метода (именно работа с методом – самое сильное свойство французского ума). От повествовательно-описательной истории, рассказывавшей после критического анализа письменных источников всё те же «дней минувших анекдоты от Ромула до наших дней», школа «Анналов» перешла к истории как обсуждению проблем встающих перед нами при понимании прошлого. «История как проблема» – это своеобразный девиз «Анналов».

Может ли аэрофотосъемка помочь нам понять средневековую практику землепользования?; почему простонародье верило в способность французских королей исцелять некоторые болезни наложением рук?; возможно ли было быть безбожником и атеистом в эпоху Франсуа Рабле, существовал ли вообще интеллектуальный инструментарий при помощи которого атеист мог бы осознать себя как атеиста? Работы Блока, Февра и их последователей отвечали на эти вопросы, обрушившись на традиционную историографию, сводившуюся к перечислению критически проанализированных на предмет подлинности фактов военной и дипломатической истории и примысливанию людям прошлого пошлейших психологических мотиваций. Вместо описывающей и приписывающей истории Блок и Февр предложили понимающую историю.

Если кратко резюмировать суть научной революции, совершенной «Анналами», то она уложится в следующие тезисы:

1. История – наука о людях во времени, об изменении человеческого, фиксируемом с помощью любых доступных нам данных, а не только письменных источников, необходимы новые методы исследования и повторный анализ уже известных источников;
2. Цель исторической науки – понимание происходящих с человеком во времени процессов, умение взглянуть на прошлое глазами самого прошлого, понять не только поверхностные политические факты, но всё многообразие реалий прошлого;
3. История должна захватывать и вовлекать в своё объяснение все новые сферы реальности, сотрудничать со всеми другими науками и способами объяснения, необходимо составить подробную, но при этом максимально полную, тотальную картину прошлого, невозможно расчленять прошлое по секторам;
4. Историк должен подойти к прошлому как к проблеме, с удивлением, находить всё новые и новые вопросы к прошлому и не останавливаться на устоявшихся версиях, которые могут оказаться ошибочны или неполны.

Сейчас это кажется сводом банальностей, азами исторической методологии, однако столетие назад эти формулировки показались бы непонятным абсурдом. Тогда все казалось четким – историк должен подобрать письменные источники, критически их проверить, и беспристрастно изложить их содержание, так, чтобы каждому было понятно что же там на самом деле произошло. Перевернуть эту парадигму «Анналам» стоило большого труда.

Сходную критическую работу практически одновременно проделал английский археолог и философ-гегельянец Робин Джордж Коллингвуд (1889-1943) в своей «Идее истории». В чем-то его концепция, отвергавшая «историю ножниц и клея» была глубже и проработанней, нежели французская. Но Коллингвуд, как и положено англичанину, оказался одиночкой, а у Блока и Февра вскоре образовалась школа, а в чем-то, пожалуй, и «клика», сформировавшаяся  благодаря энергии Февра, понимавшего что значит руководить «направлением».

Два основателя «Анналов», как показала посмертная публикация их документов, жили как кошка с собакой. Февр был пантагрюэлистичным французом, шумным, жизнелюбивым, социально адаптированным. Блок – суховатым евреем, неоднократно сталкивавшимся с проявлением антисемитизма и, в определенном смысле, травмированным «комплексом Дрейфуса». Блок занимался в основном «Анналами» и социальной историей средневековья, а также построением общесоциологических схем (в этом смысле адаптируя немецкую традицию Вебера-Зомбарта). Февр затевал десятки разных проектов и занимался несколькими казалось бы малосвязанными вещами – от традиционной для Франции человеческой географии, изучения связи исторического поведения человека с землей, до исследования структур мышления людей эпохи Ренессанса – Рабле и Лютера, их интеллектуального и эмоционального инструментария.

Отношения Блока и Февра доходили до того, что им не нравились работы друг друга. Февр раскритиковал итоговую книгу Блока «Феодальное общество». Блок негативно отозвался о главной книге Февра «Религия Рабле». Февр выступил против Блока, когда его пригласили в директорат влиятельной «Эколь нормаль» и добился, что того прокатили. Блоку не понравился любимый ученик Февра – Фернан Бродель, хотя парадокс состоял в том, что интересы Броделя – экономическая история, были ближе к интересам Блока.

Закончилось это всё разрывом во время Второй Мировой Войны. Блок ушел на фронт, пережил весь шок «странного поражения», вынужден был покинуть аннексированный Германией Страсбург, где ему как еврею не было места. Он вступил в Сопротивление и погиб в 1944 году в Лионе, не успев завершить свой методологический манифест – «Апологию Историии». Февр избежал призыва, остался в оккупированном Париже, и решил продолжать издавать «Анналы» под названием «Сборники по социальной истории» и сняв из списка директоров фамилию расово неверного Блока. Блоку этот прогиб под немецкий антисемитизм казался совершенно неприемлемым, граничащим с коллаборационизмом, и он разорвал с Февром сотрудничество. Если бы Блок не погиб, то, вполне вероятно, школа «Анналов» прекратила бы своё существование в результате раскола.

От Алжира до концлагеря

Бродель превратился в крупную фигуру во французской историографии и школе «Анналов» в этот непростой кризисный момент. До этого он был отлично образованным провинциалом, работавшим в основном за пределами Франции и даже Европы. Это было предопределено его семейными конфликтами – его отец был весьма деспотичным преподавателем математики, мать – простой официанткой, дочерью коммунара. Отец запретил Фернану изучать медицину, тот стал историком, однако постарался как можно скорее ускользнуть от семьи.

С 1923 по 1932 Бродель преподавал в лицее в Алжире, который тогда, конечно, считался органической частью Франции, но открывал для внимательного и чуткого человека иной, Средиземноморский, неевропейский мир, зону контакта и столкновения цивилизаций. «Это был подарок богов… Я начал жить» — резюмировал позднее Бродель своё открытие северной Африки. Он жил увлеченной интеллектуальной жизнью молодого человека, с удовольствием читал старые документы в архивах, быстро прославился как блестящий лектор, объездил на верблюдах все горы и пустыни.

Об этом столкновении Бродель решил написать свою докторскую диссертацию «Филипп II и испанская политика в Средиземноморье с 1559-1574 гг.», избрав блистательную эпоху обороны Мальты и Битвы при Лепанто. В каникулярное время Бродель объездил архивы Франции, Испании, Италии, Югославии, где очень основательно поработал с документами соперницы Венеции – Рагузы-Дубровника. «Помню, в какой восторг я пришел, обнаружив в 1934 г. в Дубровнике великолепные рагузские реестры: наконец-то передо мной были сведения о кораблях, фрахте, товарах, страховке, торговых перевозках. Впервые я увидел воочию Средиземное море XVI века». Бродель разработал собственную передовую для той эпохи методику работы с документами – вместо выписок он их фотографировал, а потом дома читал микрофильмы. Но до встречи с Февром Бродель представлял себе свою диссертацию как довольно традиционную внешнеполитическую работу.

Встреча эта произошла в 1937 году, когда Бродель возвращался из Бразилии, где на правах высокооплачиваемого иностранного специалиста преподавал в недавно открытом университете Сан-Паулу. Так же как Алжир открыл ему Средиземноморье, Бразилия открыла Броделю мир за пределами Европы. Колоссальное впечатление на него произвела эпопея «паулистов» – полуисследователей-полуразбойников, прошедших в XVII веке Амазонию насквозь в поисках золота и наживы. Не менее важно было для него понять опыт голландско-португальской войны за Бразилию, в которой неодетые иррегулярные силы индейцев, сражавшихся за португальцев, вынудили убраться лучшую в тогдашнем мире голландскую армию.

В Сан-Паулу он познакомился с другим преподавателем – Клодом Леви-Строссом (1908-2009), родоначальником структурализма. От Леви-Стросса Бродель научился тому что такое структура и, вместе с тем, испытал непреодолимое желание придать вневременным структурам историческое измерение.

Возвращаясь из Бразилии Бродель на три недели оказался на одном корабле с Февром и два историка подружились. Февр начал поддерживать Броделя, продвигать его, и, вместе с тем, сместил в духе «Анналов» проблематику его диссертации. Почему Филипп II и Средиземоморье, а не Средиземноморье и Филипп II? Ведь очевидно, что Средиземноморье больше и интересней Филиппа? Бродель принял веру «Анналов» и начал откровенно тяготиться политической историей – его теперь привлекает география, история экономики и торговли, социальные и цивилизационные конфликты.

Годы войны Бродель «отсиделся» в концлагере. Он был офицером-артиллеристом и был взят в плен, а конвенции в отношении французских военнопленных немцы соблюдали весьма педантично (заслуга тут была не только немецкой порядочности, но и вишистского режима маршала Петэна, умевшего до определенного момента добиться сносного обращения Гитлера с французами). В результате судьба Броделя сложилась более благородно, чем у Февра находившегося в оккупации и с постоянным балансированием на грани коллаборационизма, и уж не так трагично, как у расстрелянного Блока.

Бродель пользовался обширной лагерной библиотекой, читал товарищам по плену лекции по истории, иногда конфликтовал с немецким начальством (и даже был переведен в лагерь строгого режима, где, впрочем, его возможности работать никак не были ограничены). Он писал свою огромную диссертацию, по памяти пользуясь сотнями найденных им ранее документов. За вторую половину 1940 года он написал 1600 страниц, отсылая их в Париж Февру, после чего переделал диссертацию еще дважды. Назвать это сверхъестественным научным достижением невозможно – Лев Гумилеё написал историю кочевников Центральной Азии, легшую в основу цикла его монографий о гуннах, тюрках и хазарах, в советском лагере, несравнимо худшем по условиям. Но несомненно, что Бродель проявил огромное упорство и феноменальную память. А главное, — сумел собрать свою панораму Средиземноморья XVI века в грандиозное целое.

Средиземноморье в цивилизационном конфликте

Диссертация, защищенная в 1947 году в Сорбонне и выпущенная монографией за счет автора «Средиземное море и Средиземноморский мир в эпоху Филиппа II» обречена была стать классическим трудом. Именно с Броделя школа «Анналов» начала приобретать всемирную славу – до того момента «анналисты» выпускали отличные, концептуально интересные, глубокие работы. Но, в общем-то, такие же как у всех. Из стен школы не вышло ничего сравнимого с шедеврами Буркхардта, Хейзинги, Зомбарта, непревзойденным оставался Пиренн. Методология была, но могла ли она порождать историографические шедевры, которые встанут рядом с «Осенью средневековья» Хёйзинги или «Обществом и хозяйством Римской Империи» Ростовцева?

«Средиземноморье» Броделя стало именно таким шедевром, оправдывавшим совершенную Блоком и Февром научную революцию и подтверждавшим верность их учения. Работа была грандиозной, многоплановой, филигранной на всех уровнях – от архивных деталей до сложных объяснительных конструкций в области исторической географии, экономики, теории цивилизаций.

Бродель отнесся к февровской идее тотальной истории со здоровым реализмом – он понимает, что нельзя написать всё обо всем, а потому подходит к своей задаче как художник – кладет мазки фактов, цитат, зарисовок и примеров так, чтобы в частном было видно целое. Здесь рождается тот стиль Броделя, который от книги к книге совершенствуется, он оказывается великолепным историческим пейзажистом – над его Средиземноморьем дует ласковый ветерок, внезапно сменяющийся африканским суховеем, слышны энергичные команды надсмотрщиков над гребцами и дружный плеск вёсел, приводимых в движение невольниками, блеют отары овец, перегоняемых на горные пастбища и обратно, на востоке Великого Моря слышны крики муэдзинов, а на Западе звенят колокола католических соборов. Тысячи деталей складываются создают образ целого.

Бродель воплотил тот замысел глобальной истории, который был намечен Пиренном в «Магомете и Карле Великом», и накрепко привязал его к географии, о чем вслед за основателем французской «антропогеографии» Видаль де ля Блашем мечтал Люсьен Февр. Целый том Бродель посвящает характеристике той сцены на которой разворачивается история – море, острова, побережья, горы, борьба атлантической и сахарской климатических тенденций, недостаток биоресурсов Средиземного моря, архаичные техники мореплавания вдоль берега. Абстрактное Средиземноморье наполняется плотью и кровью, в воплощение завета Марка Блока, что историк не должен забывать: крестьяне пашут плугом по унавоженным полям, а не картуляриями по хартиям.

 двойной клик - редактировать изображение

В первом томе работы Бродель описывает своего главного героя – Средиземноморье – побережья, острова, холмы, горы. Этот мир четко разделен по линии Тунис-Сицилия на Запад и Восток, хотя есть еще и домашнее озеро  Венеции уютная Адриатика, возмущаемая однако славянскими пиратами-ускоками. Средиземноморский климат не кажется в рассказе Броделя таким уж мягким – его разрывает конфликт сухих воздушных масс из Сахары и холодных очень влажных атлантических ветров. Море не настолько щедро, как может вообразить человек с Севера – прокормиться им одним практически невозможно.  В конце концов, оно не слишком-то и гостеприимно – архаические техники мореплавания сохраняются, весь XVI век плавают вдоль берега, решаясь заглянуть в пучину лишь на двух-трех хорошо изученных маршрутах. То одна, то другая империя остается без флотов в результате бури.

Бродель весьма причудливо преобразовал еще один методологический мотив Февра – мотив структурно возможного и невозможного. Февр применил его к интеллектуальному оснащению человека Ренессанса, показав, что не всё было возможно думать из-за особенностей интеллектуального инструментария эпохи (позднее эту тему в «Словах и вещах» подхватит Мишель Фуко).

Бродель показал, что точно так же (точнее в еще большей степени) не всё возможно сделать в реальном мире. Особенно если перед нами мир Старого Порядка, где даже срочная почта идет неделями и месяцами, а воюющие державы питаются слухами относительно намерений и передвижений друг друга. В этом мире царствуют голод и дефицит — для масштабных военных приготовлений вечно не хватает монеты, строительного леса, подготовленных моряков, где не всюду можно достать пищу и свежую воду.

Благодаря усилиям Броделя исчезают предносившиеся нашему мысленному взору армии, беспрекословно движущиеся на огромные расстояния по легкому мановению руки монархов. Вместо этого перед нами предстают старые скрипучие и носимые штормами лодки, судьба которых чаще зависит от внешних сил, а не от воли и намерений человека.

Анализ католическо-исламской контроверзы, выразившейся в потивоборстве великих империй – Испанской и Османской, вообще является самой яркой темой в исследовании Броделя о Средиземноморье. Возникшее в VII-VIII веках, как указывал Пиренн, напряжение креста и полумесяца, стало главным содержанием исторического ритма Средиземноморья.

Отметим, что Крестовые походы были грандиозной попыткой Запада вернуть Средиземноморье кресту, но имели обратный эффект – под ударами двух пасынков, ислама и католицизма, пала законная наследница Римского Средиземноморья – Византия. К востоку от итальянского сапога господства ислама утвердилось на столетия.

Почему разрушенная Византия не влилась в разрушивший её Запад и греки предпочли формулу «лучше тюрбан, чем папская тиара»? Бродель объясняет это через концепцию цивилизационного отказа. Цивилизации регулярно говорят «нет» самым соблазнительным предложениям соседей и самым интересным заимствованиям. Говорят именно для того, чтобы сохранить самобытность, собственное лицо, не раствориться в другом.

В истории самого Запада таким «Нет» был отказ Средиземноморья принять реформационный выбор Севера в пользу протестантизма. Средиземноморье выбрало Рим, контрреформацию и барокко, то есть постаралось сохранить свою идентичность и даже выделить её по сравнению со средневековым Западом. Таким же выбором для православной цивилизации стало отвержение унии с Римом на Флорентийском соборе. Часть греков выбрала унию, участие в создание Ренессанса и последующее растворение в западной истории, но большинство выбрало жизнь под ярмом Османской Империи, участие в её структурах, пусть и в тяжело вывернутом виде (урожденными православными были большинство визирей, многие янычары, знаменитые братья Барбаросса, уроженцы острова Лесбос).

Чудовищной ценой православные греки (а также сербы, болгары) оплачивали сохранение своей идентичности, но их неприятие латинизации было принципиальным. Именно это предопределило неустойчивость одного из главных героев книги Броделя – Венецианской империи, раскинувшейся на поствизантийском пространстве.

Греки воспринимали венецианцев как смертельных врагов и эксплуататоров и не проявляли с ними никакой «христианской солидарности» при вторжении турок. Тем более, что турецкое налогообложение и условия турецкого владычества были гораздо легче венецианского. В понимании греко-славянских отношений с венецианцами Бродель опирается на работу знаменитого русского историка-панслависта Владимира Ивановича Ламанского (1833-1914) «Les Secrets d’état de Venise et les relations de la république à la fin du XV et. au XVI siècle avec les grecs, les slaves et les turcs».

Объяснения этой принципиальности византийского отказа Бродель не дает. Возможно, здесь справедлива точка зрения американского историка Уильяма Мак-Нила, высказанная им на основе изучения работ о поздневизантийском исихазме, в частности – работы протоиерея Иоанна Мейендорфа «Жизнь и труды святителя Григория Паламы». Мак-Нил полагал, что исихазм придал православной религии характер особо мистического переживания единения с Богом, православие стало личной религией, поддерживаемой не официальной иерархией, а харизматиками монахами, центром которых стал Афон. До исихазма массовым явлением было обращение греков в ислам в Малой Азии. Напротив, на Балканах, захваченных турками уже после исихастской революции в Византии, потурченцев было очень мало. Православные убежденно отстаивали свою веру и от турок, и от латинян, и пронесли ее через много столетий.

Принципиальный цивилизационный конфликт византизма и латинского Запада, то, что Византизм определял себя через отказ от религиозных заимствований у Запада, предопределил благоприятное для турок соотношения сил в восточном Средиземноморье.

Однако, как отмечает Бродель, у исламского мира была ахиллесова пята – его малочисленность. Даже вместе с православными мусульман было демографически меньше, чем западных христиан. Отсюда специфическая открытость и толерантность турок, многочисленные случаи потурченства, охотное принятие ими христианских перебежчиков.

И напротив, Запад был перенаселен и вечно искал направления для демографической экспансии, выдавливая чужеродные структуры – именно так он поступил с морисками-мусульманам и марранами-иудеями в Испании, чему Бродель уделил большое внимание. Сегодня, когда демографически бессильный Запад испытывает чудовищное давление перенаселенного мусульманского мира именно на Средиземном море, когда борьба с перевозом нелегальных мигрантов из Ливии в Италию становится важной международной проблемой – во всё это невозможно поверить. И, тем не менее, в XVI веке перенаселенный Запад буквально врывался в недонаселенный Восточный мир.

Демографическая энергия Запада такова, что он попросту не может проиграть и может позволить себе быть нетерпимым – к сохранившим верность исламу морискам, к евреям, с которыми так жестоко обошлась Испания. Бродель здесь категорично отвергает исторический морализм – становящееся испанское национальное государство не хотело и не могло пойи на компромисс с живущей в рассеянии цивилизацией, стремившейся любой ценой сохранить свою идентичность – либо будьте христианами и верными подданными, либо убирайтесь. Популярную в историографии мысль, что изгнав евреев Испания сама подорвала своё могущество, Бродель абсолютно не разделяет. Испанию и Средиземноморский мир погубило не изгнание евреев, а предательство буржуазии, не захотевшей оставаться в своем звании и вести дела и предпочитавшей вместо этого вкладывать деньги в приобретение дворянства.

Главное направление экспансии Запада – Атлантическое. Именно открытие португальцами технологий океанского плавания даёт в руки Запада решающий инструмент с помощью которого он подчинил себе большую часть мира. Океанский корабль, вооруженный пушками, был аргументом, открывавшим ворота любых самых негостеприимных цивилизационных миров и целый новый мир – Америку. Американское серебро позволило Европе финансировать огромную торговлю с Востоком и открывать для себя новые рынки.

Но Бродель показывает насколько трудно и туго шло завоевание Западом этого преимущества, насколько неподатливой оказалась традиционная структура торговых связей на Средиземном море. Настоящий детектив – история торговли перцем. Бродель не оставляет камня на камне от распространенного заблуждения обывателя, что османы перекрыли традиционные каналы поставки пряностей в Европу и это побудило португальцев открыть Индию, после чего монополия Венеции, единственной сохранившей торговлю в Леванте, была подорвана и настало время прямой океанской торговли.

На деле португальский перец из Индий не мог вытеснить левантийский из Венеции и не всегда выдерживал сравнение по качеству и цене. Распродавать его запасы приходилось долго и трудно, привлекая влиятельнейшие торговые дома Европы. Левантийская торговля сохраняет свою важность и именно поэтому в Средиземноморье продолжает биться сердце европейской торговли.

Атлантика постепенно наступает на Средиземноморье,  ноне через португальские пряности, а через голландские и английские парусники. Приспособленные для плавания в суровых северных морях они оказываются настоящим прорывом для внутреннего моря. Они могут плавать не держась берега – и, постепенно, гости с севера в обличье ли пиратов, купцов или фрахтовщиков, овладевают Средиземноморьем.

Во втором томе работы во всю мощь показывает себя Бродель, каким его знает большинство читателей сегодня, — историк экономической жизни. Скачут кривые экономических коньюнктур, снуют туда-сюда торговые галеры и парусники. Деньги, которых вечно не хватает государям, пытаются выстроить баланс между африканским золотом, приходящим из глубины континента, и серебром Америки. Создаваемое этим серебром напряжение вызывает знаменитую революцию цен – и все-таки его не хватает – к XVII веку Средиземноморье подходит с фальшивыми деньгами и распространением медной монеты. Восток буквально высасывает деньги Запада, которому нечего больше предложить взамен на манящие пряности и шелка.

 двойной клик - редактировать изображение

Третий том исследования, где Бродель в традициях событийной истории рассказывает о войнах и дипломатических интригах эпохи Филиппа II, оказался в положении пасынка – Бродель сперва не хотел даже его публиковать. Разрозненные характеристики действующих лиц, обстоятельств, военных столкновений, дипломатических миссий, не отличаются тем литературным мастерством, которое присуще было великим историкам XIX века. Их дар – создавать из исторических героев литературных персонажей и вести их в художественной логике, отсекая всё лишнее.

Бродель ничего отсекать не хочет, поэтому его герои – Карл V и Филипп II, кардинал Гранвелла, Дон Хуан Австрийский, постоянно спотыкаются и буксуют, у них всё время что-то не получается, поскольку большие расстояния, безденежье и организационный хаос играют против них.

С обороной Мальты всё логично – она не столько успех рыцарей и испанцев, сколько организационный провал турок, за который они себя вскоре компенсируют воспользовавшись организационным провалом венецианцев и испанцев и захватив Крит. Бродель далек от обычно присущей историкам-рассказчикам демонизации адмирала-генуэзца Андреа Дориа, который, якобы, осознанно вредил вековечным врагам — венецианцам. Соображения сохранения флота, экономии денег и другие обстоятельства непреодолимой силы работали тут гораздо больше, чем злая воля.

Удивительно скорее то, что битва при Лепанто, центральное событие эпохи, вообще произошла, что турецким галерам (большинство их «населения» составляли принявшие ислам, а то и сохранившие христианство греки) вообще удалось встретиться с испански-венециански-папским флотом, что дон Хуан проигнорировал инструкции Филиппа, требующие осторожности, что сражение состоялось, а артиллерия и аркебузы христиан показали превосходство над турецкими луками.

Бродель оспаривает распространенное мнение, что победа при Лепанто не имела никаких последствий – запущенная полстолетия ранее братьями Барбаросса (кстати тоже этническими греками) турецкая морская экспансия была остановлена, османы лишились самого ценного ресурса этой войны – опытных моряков, теперь плененных на христианских галерах. Вместо морской войны османы должны были сосредоточиться на сухопутных фронтах против Австрии и особенно Персии. Война ушла из Средиземноморья и венецианцы получили возможность спокойно торговать.

Бродель относится без всякого осуждения и враждебности к персонажам традиционно изображаемым в мировой историографии однотонной черной краской, прежде всего это касается «эпонима» книги – Филиппа II. «Мудрый король» в испанской традиции, фанатичный инквизитор потерпевший позорное поражение с Непобедимой Армадой в традиции Североевропейской. Образ созданный Броделем оказался очень консервативным и дружелюбным, лишенным всяких черт «прогрессизма». Если за что он и упрекнет короля, так не за инквизицию или расправу с мусульманами-морисками, а за то, что он не перенес столицу в присоединенный Лиссабон и не превратил Испанию в океанскую империю. Оставшись в глубине Кастилии Филипп погубил испанские исторические шансы.

Самое необычное в этом томе – настойчиво звучащий мотив судьбы. Такое ощущение, что Бродель охотно перечитывал в лагере любимого им и ненавидимого Февром Шпенглера. «Человеком судьбы» предстает, к примеру, Дон Хуан, решившийся переломить инерцию вещей, руководствоваться не целесообразностью, а честью, оправдать ожидания Венеции и Папы, решившихся вступить с Испанией в коалицию в защиту креста.

Дон Хуан оказывается историческим героем в броделевском понимании. В более поздних книгах, сосредоточившись на структурах Бродель, почти не будет писать об индивидах и «Средиземноморье» даёт уникальный шанс узнать, что же он думал на сей счет. Оказывается исторический герой – это тот, кто осознает всю степень своей скованности обстоятельствами, всю косную мощь старинных институтов, недвижных структур, груза ошибок и дефицитов. Свобода героя подобна свободе человека на необитаемом острове. У него есть шанс всего на один-два удара, но лишь от него зависит, нанесет он их, суммировав свой вклад с направлением движения больших временных длительностей. Если ход этой долгой истории и ход героя совпадут, он совершит нечто великое. И напротив, борьба против глубинных течений истории для Броделя всегда безнадежна.

«Папа историков»

«Средиземноморье» поставило Броделя во главе школы «Анналов» еще при жизни Февра. Он был теперь самым выдающимся и результативным представителем направления, настоящим живым классиком. Характер Броделя стал предметом легенд – властный, язвительный, одновременно барственный и требовательный, нетерпимый, безграничный в приязни и неприязни. Его стиль был настоящим «деспотизмом сердца», что в эгалитарно-либеральном обществе воспринималось с восторгом отнюдь не всеми.

В результате авторитетный и авторитарный ученый практически не имел учеников – французская историческая наука следующего поколения, в том числе и примыкавшая к школе «Анналов», была укомплектована преимущественно учениками Эрнеста Лабрусса (1895-1988), марксиста, специалиста по экономической истории и, прежде всего, истории цен. «Птенцами гнезда Лабрусса» были Пьер Шоню, Жорж Дюби, Эммануэль Ле Руа Ладюри и другие будущие звезды французской науки. Впрочем, в известном смысле Бродель и Лабрусс, при всей регулярности их взаимных иронических выпадов, составляли, по сути, единого исторического кентавра. И вклад Лабрусса в формирование броделевской парадигмы «длительной временной протяженности» ничуть не меньший, чем самого Броделя. Впрочем идеи обоих восходят к французскому экономисту Франсуа Симиану (1873-1935).

Зато совершенно не сложились отношения Броделя с Робером Мандру (1921-1984), еще одним научным фаворитом Февра в последние годы его жизни. Если Бродель взял от Февра страсть к тотальной истории, то Мандру привлекла совершенно не интересовавшая Броделя история ментальностей. Февр умер в 1956 году. Мандру, воспользовавшись материалами учителя, написал книгу «Франция накануне нового времени. Исследования по психоистории». Мандру хотел подписать книгу двумя именами, своим и Февра, но Бродель этому категорически воспротивился. Он сам не писал книг с Февром в соавторстве, и появление совместной книги Февра и Мандру ставило под сомнение авторитет Броделя как первого ученика. Подвергнутого остракизму Мандру вышибли из «Анналов» без права апелляции. Направление психоистории практически ушло из «Анналов» на всё время блистательного броделевского десятилетия.

Бродель стал настоящим грандом французской исторической науки – он был главой журнала, главой VI секции Практической школы высших исследований, где были сосредоточены основные силы французских историков, создал «Дом наук о человеке», еще одно исследовательское учреждение-грантодатель, которое привлекло не только историков, но и антропологов-структуралистов. Броделя на вершине его административной карьеры сравнивали с Папой Римским, настолько абсолютной и монархической представлялась его институциональная власть, опиравшаяся на привлеченные им средства французского правительства и Фонда Рокфеллера. Хронологически это научное папство коррелировало с политическим режимом генерала де Голля, столь же абсолютистским и претендовавшим на масштаб и величие.

Бродель оказался весьма воинственным понтификом, сходным с Григорием-Гильдебрандом и Юлием II. Распространение  институционального влияния школы мыслилось им как большая завоевательная война, реализация институциональной имперской экспансии. Так же как «папой» Броделя называли за глаза и «императором», и «сюзереном, и «Людовиком XIV». «Он говорил: «Мы завоевали университет Страсбурга», «Мы хозяева в Буэнос-Айресе», «Романо объедет Латинскую Америку», «Мы стойко держимся в центральной Европе и особенно в Польше, которая является нашей основной базой, так же как и Италия; в России – я поеду, посмотрю как там всё происходит» — с иронией вспоминал Марк Ферро.

Еще одна «голлистская» черта Броделя – развитие интенсивных связей с СССР. Настоящий историографический союз. Бродель часто бывал в СССР перезнакомился с большинством историков близкой ему проблематики.

Особое впечатление на него произвел гениальный Борис Федорович Поршнев (1905-1972) – человек пожалуй ближе всех стоявший по уровню к самому Броделю – сторонник тотальной истории, глобального смелого охвата исторических событий, и совершенно не понимаемый в собственно советской научной среде, как из-за оригинальной теории исторического процесса, которую он тщетно пытался выдать за марксизм, так и за  увлеченные поиски «снежного человека». Уже после смерти Поршнева стало понятно, что «йети» он искал не из безумия, а в надежде подтвердить свою оригинальную теорию, изложенную в трактате «О начале человеческой истории».

Работа Поршнева «Народные восстания во Франции перед Фрондой» была выполнена на обширном французском архивном материале совершенно в духе «Анналов» и невероятно впечатлила Броделя. Он организовал её французское издание в 1963 году и она оказала огромное влияние на Броделя и всю французскую историографию.

Поршнев совершенно перевернул представление о народных восстаниях, которые до этого представлялись исследователям слепыми вспышками бессильной ярости. Оказалось, что за бунтом, ценой нескольких голов его вожаков, покупалось отступление правительства по ключевым для крестьян вопросам – снижение налогов, отказ от сбора недоимок, смягчение репрессивного режима. Беспощадный бунт оказался вполне себе небессмысленным, более того – весьма технологичным способом защиты народом своих прав.

К сожалению Бродель не познакомился и даже не узнал еще одного выдающегося русского историка, работавшего в чрезвычайно близкой к нему парадигме тотальной истории, причем в каком-то смысле опережавшем Броделя. Речь об иркутском профессоре Вадиме Николаевиче Шерстобоеве (1900-1963), чья работа «Илимская пашня» представляет собой тотальную историю важнейшего для освоения Сибири сельскохозяйственного района в XVII-XVIII веке. По богатству материала и совершенству исполнения работа Шерстобоева выполнена на самом передовом для его эпохи уровне, но лишь ограниченно известна в России и совершенно неизвестна за её пределами.

Еще одним результатом русских контактов Броделя было то, что он получил возможность поработать в Архиве Внешней Политики России, получив оттуда переписку русских консулов екатерининской эпохи, разбросанных по всей тогдашней Европе. Из их отчетов складывается ярчайшая картин быта экономической и социальной жизни эпохи. Эти отчеты займут видное место в его трехтомнике «Материальная цивилизация, экономика и капитализм». Вообще, Бродель был наверное самым открытым и включенным в русскую научную традицию среди западных ученых, не занимающихся русистикой и славистикой. Для него русский контекст – органичная часть глобального научного контекста.

Грамматика цивилизаций

Идеологией броделевских «Анналов» стала глобальная история. Охватить историческими объяснениями весь мир, увидеть общность и связи поверх границ, преодолеть разрыв между разными дисциплинами – историей, географией, экономикой, статистикой, социологией, применить новые комплексные методы для объяснения и сделать это на как можно более масштабном историческом полотне.

Обширная научная деятельность «Анналов» и броделевских научных структур протекала под знаменем понятия «большая длительность», введенного Броделем в основополагающей статье (звучит почти по ленински): «История и общественные науки: время большой длительности», написанной в 1958 году. Именно в ней был сделан, с точки зрения многих, основной вклад Броделя в мировую историографию – разработано понятие длительной временной протяженности и введено представление о множественности исторических времен.

Но среди успехов нарастало и внутреннее напряжение – Броделя всё чаще критиковали за косность и консерватизм. При этом историку уже за 60, а он, после «Средиземноморья» (впрочем серьезно переработанного для издания 1966 года) не написал ни одной исследовательской работы. В 1967 году выходит заказанный ему еще в 50-е Февром том, посвященный материальной цивилизации Европы – увлекательная повесть о хлебе, мясе, вине, кофе, транспортных средствах и водяных мельницах, дорогах, городах и монетах. Произведение написанное невероятно вкусно и сочно, но это – популярная книга даже лишенная сносок.

Главным вкладом «папы историков» оказывается в эту эпоху предназначенная для коллежей «Грамматика цивилизаций», популярный очерк мировых цивилизаций в духе классического цивилизационного подхода, где уделяется место и России. В «Грамматике» мир поделен на сектора: исламский, африканский, три дальневосточных (китайский, индийский и японский) и три европейских (европейский, американский, русский). Примерно так же позднее Бродель в своем монументальном труде «Материальная цивилизация, экономика и капитализм XV-XVIII вв.» поделил мир на замкнутые миры-экономики, бывшие, по сути, экономическими проекциями цивилизаций.

Бродель чрезвычайно усилил тезис о том, что цивилизация — это место в пространстве, и значительная часть её механизмов является адаптацией к географической среде, а контроль или утрата контроля над определенными географическими и климатическими зонами сказываются на судьбе цивилизации драматически. Столь же драматическое значение имеет тип хозяйства – скажем, китайская цивилизация основывалась на полевом рисоводстве, которое позволяло китайцам быть очень многочисленными, но это же фактически лишало их мяса, просто негде и не на что было содержать такое количество скота – и мяса китаец почти не видел, в то время как Европа по мировым меркам, им просто объедалась.

Во-вторых, Бродель на множестве ярких примеров показал, что цивилизация — это не только стиль высокой культуры, но и стиль жизни – разные цивилизации по-разному одеваются, питаются, сидят за столом, имеют разные манеры, разные типы социальной организации. Материальная цивилизация под пером Броделя из совокупности орудий труда и предметов потребления превратилась в структуры повседневной жизни, предопределяющие, что возможно и мыслимо в окружающем их мире, а что попросту невозможно.

В-третьих, Бродель ввел в историографию понятие длительной временной протяженности, в которой медленно разворачиваются сложные глубинные исторические процессы. Есть время скоротечных событий, есть время более долгосрочных исторических конъюнктур, а есть большое время, аналог движения геологических пластов в естественной истории. И вот цивилизации, миры-экономики, аналогичные им большие системы, живут в этом большом времени.

Ну и, пожалуй, самое важное, — Бродель сформулировал важнейший для понимания природы цивилизаций принцип. Цивилизация строится на отказе от заимствования определенных элементов культуры от соседей. Понятно, что все в мире со всеми постоянно обмениваются. Иногда, потому что иначе не выжить – изучают новые виды вооружения. Иногда – потому что у других есть что-то вкусное и интересное. Но есть вещи, которые цивилизация не станет заимствовать даже под угрозой жизни, — предпочтет умереть, чем уступить.

«Цивилизация чаще всего отторгает любое культурное благо, которое угрожает одной из её структур. Этот отказ заимствовать, эта скрытая враждебность относительно редки, но они всегда ведут  нас в самое сердце цивилизации… На первый взгляд, каждая цивилизация походит на товарную станцию, которая только и занимается тем, что принимает и отправляет самые разные грузы. Однако, даже если её об этом просят, цивилизация может упорно отказываться от того или иного дара извне. На это указал Марсель Мосс: не может существовать цивилизации, достойной так называться, если она что-то не отвергает, от чего-то не отказывается. При этом каждый раз отказ наблюдается после долгих колебаний и попыток ассимилирования. Будучи продуманным, сопровождаемый долгими сомнениями, такой отказ является чрезвычайно важным».

Бродель вновь приводит выразительный пример с Византией, большинство жителей которой предпочли турецкое завоевание принятию унии с Римом. Лучше, чтобы погибло государство, но выжила вера и православная цивилизация, чем чтобы цивилизация сдалась противнику, спасши жизнь государства. Обычно это ядро, в котором царит категорический отказ от заимствования, связано с религией и моделью семейных отношений.

Тем не менее, Бродель начинает казаться скептикам автором одной, пусть и знаменитой, книги, который почивает на заслуженных ею административных лаврах и мешает состояться молодым. Парижская революция мая 1968 была смесью самого отчаянного левачества и самой примитивной интеллектуальной лени и, в общем-то, убила значительную часть системы французского образования. Сорбонна была разгромлена, разделена на 12 университетов, уровень которых сегодня считается довольно низким, критерии научности у студентов и молодых ученых подменены были критериями левацкой партийности (а затем во все щели полезли гендер и прочее).

Бродель был таким же анахронизмом, как и Де Голль, хотя лично против него никаких акций направлено не было. В «Анналах» начиналось «восстание рабов», но Бродель его своевременно купировал. Однако, как и де Голль, он предпочел уйти в отставку, уступив лидерство новому поколению.

Постмодернистское разложение «эго-историй» Броделю было просто не интересно. Он, конечно, уважал левых, но в их институциональных формах, а не в виде юношеских неотроцкистских истерик. С либеральными постмодернистами ему и вовсе было не по пути. Поэтому Бродель ушел – он передал руководство «Анналами» коллегии из Жака Ле Гоффа, Эммануэля Ле Руа Ладюри и Марка Ферро и попросту забыл об этом журнале как об отрезанном ломте.

В «Анналах» воцарилась история ментальностей и вместо глобальной истории в моду вошли микроисследования – всё это было от глобальной исторической программы предшествующего этапа бесконечно далеко. Бродель пытался увидеть мир целиком – преемники, кажется, попросту боялись на этот мир смотреть.

Парадоксально, но факт – деспотичный Бродель был в известном смысле историком-революционером. А демократичные постмодернисты стали неотъемлемой частью французского истеблишмента, начали определять направление трансформации французской исторической памяти, превратились в своеобразное «Министерство прошлого». Причем далеко не всегда министры пользовались этой властью корректно. Достаточно вспомнить огромную монографию Жака Ле Гоффа о Людовике Святом, где автор прибегает ради того, чтобы очернить короля, к откровенно некорректным по методу, не говоря уж о сути, приемам. Столь же странно выглядели и работы последователя Ле Гоффа – А.Я. Гуревича в России: каждый раз, когда он писал о Броделе, он старался максимально принизить его научную значимость, его отзывы о французском историке пронизаны каким-то крайним раздражением.

Для восторжествовавших леваков Бродель был бывшим олицетворением устаревшего авторитарного научного нарратива, тоталитаризма глобальных исторических подходов, анахронизмом, пережившим самого себя. Он отказался от руководства VI секцией и работы в Коллеж де Франс, сохранив руководство лишь созданным им самим «Домом наук о человеке», интеллектуальным центром, связывавшим его с находившимся на подъеме течением мир-системного анализа.  Бродель не напоминал о себе, презрительно отказывался комментировать новые события в «Анналах», лишь иногда сетовал, что его труды не почтены даже избранием во Французскую Академию (он получил 15-е кресло лишь перед самой смертью, в 1984).

Миражи «мирсистемного подхода»

В 1970-е Бродель перестает восприниматься как персонаж французской историографии, зато становится культовой фигурой для представителей мир-системного подхода. Главным из последователей Броделя становится американский социолог Иммануил Валлерстайн, разработавший неомарксистскую теорию глобальной мир-системы в которой основным конфликтом является не конфликт между пролетариатом и буржуазией в одном обществе, а конфликт между развитым ядром и эксплуатируемой периферией мировой экномической системы.

Всё это не слишком было похоже на взгляды Броделя да и сам французский историк принял из теорий Валлерстайна не так уж и много. Для него является несомненной зональная организация любой экономики, но большие экономические системы, «миры экономики» в раз и навсегда определенную иерархию не выстраиваются. В неравноправие и конфликтность экономик, в постоянство экономической гегемонии, Бродель не верил, полагая любую гегемонию весьма хрупкой вещью.

Благодаря работам Валлерстайна и его единомышленников Бродель становится фигурой международного масштаба, предтечей и пророком модного мир-системного анализа. В 1976 в его честь называют центр мир-системного анализа в Бингемтонском Университете шт. Нью-Йорк. Для мирсистемщиков Бродель становится классиком немногим уступающим Марксу, хотя как им удавалось и удается вычитывать из эмпиричных и весьма скептичных работ Броделя жесткие почти как старый марксизм схемы (к примеру устроенная совершенно как маятник работа Джованни Арриги (1937-2009) «Долгий двадцатый век») – совершеннейшая загадка.

Если рассуждать строго и беря в расчет только идеи, а не личные связи и взаимодействия, то Бродель окажется скорее не предшественником, а непримиримым оппонентом мир-системного анализа. У мирсистемщиков всё устроено жестко как двухтактный поршневый двигатель – газы расширяются, давление подается на рабочую поверхность, коленчатый вал приходит в движение, совершает работу, затем происходит выхлоп.

В схеме Арриги в мировом центре гегемоне благодаря торговым операциям аккумулируются деньги. В какой-то момент вложение их в торговлю становится невыгодным. Деньги перекочевывают в финансовый сектор и начинают делать другие деньги. Но и там через какое-то время рентабельность снижается. Тогда правящий класс центра-гегемона старается найти деньгам иное применение – территориальное расширение, меценатство, война, обретение феодальной власти, строительство империи, или что-то еще… Схема красивая своей механистичностью и в силу этого же безжизненная.

У Броделя история представлена как медленное движение геологических литосферных плит, имеющих различный рельеф, разные участки имеют разный возраст, всюду на поверхности разнообразная жизнь – где-то леса, где-то пашни, всё меняется, но меняется очень медленно и нелинейно. Практически нигде и никогда Бродель не желает выделить один ведущий фактор, который бы с железной необходимостью порождал те или иные последствия. Представление истории как механизма для Броделя совершенно невозможно.

Эта разница бросается в глаза, когда мы видим насколько по разному Валлерстайн и его последователи (к примеру, Борис Кагарлицкий в книге «Периферийная империя») и сам Бродель оценивают Россию.

Для Валлерстайна Россия – полупериферия капиталистической мир-системы. Кагарлицкий говорит еще жёстче: периферия, сырьевая периферия. Броделю такой взгляд совершенно чужд. Для него Россия «сама по себе мир-экономика» – огромная, весьма своеобразная, лишь по поверхности соприкасающаяся с Западом (а потому и не поддающаяся осмыслению в рамках функциональной схемы, разработанной для Запада). Россия Броделя обладает огромным, рано сформировавшимся, хотя и негородским внутренним рынком и лишь медленно познает собственные силы.

В валлерстайновской системе место России в мир-системе навсегда задано и изменить его практически невозможно, оно будет стабильно низким без возможности серьезного улучшения, даже при революционных прорывах. В броделевской перспективе медленно идущий в России процесс овладения собственным пространством и формированием собственного внутреннего рынка постепенно улучшает её положение. В конечном счете, глобальное доминирование западного капиталистического мира экономики над другими не такой уж давний, не такой прочный и не такой безусловный процесс. Русская мир-экономика со своим своеобразием и своим простором больше, чем просто функция мир-системы. Её функциональность в броделевском видении является вторичной и наносной.

Механистичность марксистов-мирсистемщиков и геологичность Броделя – это два настолько разных подхода, что, конечно, Бродель может числиться «предтечей» мир-системного анализа лишь в самом условно смысле. Хотя он охотно воспользовался развитием этой концепции для поддержки и распространения своих работ во всем мире, но на теоретические компромиссы с собственными учениками он практически не идет.

На вершине мысли

 двойной клик - редактировать изображение

Когда в 1979 году Бродель выпустил одним изданием все три тома «Материальной цивилизации, экономики и капитализма» эффект был ядерному взрыву. Пожилой историк не просто дописал книгу, во что уже никто не верил. Он создал историографический шедевр в художественном и концептуальном отношении превзошедший «Средиземноморье».

Бродель выступил с оригинальной концепцией экономической истории раннего Нового Времени, и зарождения капитализма, поставившей его в один ряд с такими гигантами как Маркс, Вебер и Зомбарт. Он ввел новую линейку понятий – мир-экономика (формально заимствованное у Валлерстайна, но наполненное совершенно оригинальным содержанием), гегемония преобладающего городского центра, капитализм как внерыночный контроль над рынком, биологический старый порядок и т.д.

Было очевидно, что никто кроме Броделя так работать с историей не может, что он один на Западе способен к такому масштабному и в то же время въедливо конкретному осмыслению исторического процесса решающих для мира столетий, что никто больше не сумеет сконцентрировать такое количества материала и не поймет, что с ним делать.

И потом – это было великолепно написано. Стиль Броделя приобрел здесь отточенность, вольтеровское остроумие, поистине французскую тонкость, добродушную ироничность, выпуклость деталей. Если «Средиземноморье» было собрано из крупных блоков, то «Материальная цивилизация» складывалась из десятков тысяч мельчайших осколков, выложенных в идеально просчитанную цельную картину.

Из свергнутого «папы историков» Бродель разом превратился в непонятого пророка, к которому наконец-то пришло признание. Помимо прочего, книга была отлично принята в Америке и хорошо продавалась. Понять мир «старого порядка» иначе, чем через призму Броделя, теперь было невозможно.

Самая коварная ошибка, которая может подстерегать читателя «Материальной цивилизации, экономики и капитализма» — это поверить теоретическим декларациям Броделя в предисловиях, затем сведенным в специальную книгу-компендиум «Динамика капитализма». Принимать слишком всерьез трехэтажную модель «материальная цивилизация – рыночная экономика – капитализм», тем более, считать её крупным теоретическим вкладом Броделя в мировую историографию, — нонсенс. Перед нами скорее необходимость оправдать огромный труд предъявив некую удобопонятную социологическую модель, «теорию», без которой обобщающие труды сегодня публикой к рассмотрению не принимаются. Как о замысле картины мы скорее судили бы по ней самой, чем по приложенному художником синопсисе, так и о триптихе Броделя не приходится судить по вводным декларациям.

Прежде всего, трёхчастная структура opus magnus Броделя полностью повторяет структуру книги о Средиземноморье.

И там и тут первый том посвящен описанию материальных структур описываемой исторической реальности и установлению заложенных в них ограничений человеческой деятельности. В книге о Средиземноморье содержание первого тома — это, прежде всего, географическая среда. «Структуры повседневности», посвящены всему шарообразному миру взятому в определенный период прежде всего со своей экономической стороны, такой системой ограничений выступает структура самой человеческой цивилизации – численность населения, аграрная и энергетическая база, технологии, деньги, структура городов.  Вторые части обоих трудов посвящены экономическим структурам и конъюнктурам, а также социальному контексту бытования экономик – обществам и государствам-империям. Лишь тему духовной цивилизации, культуры Бродель в «Играх обмена» оставляет за рамками обсуждения. Наконец, третьи книги обоих сочинений посвящены событийной динамике в масштабах избранного поля исследования. В одном случае это великая христиано-османская война в эпоху Филиппа II, в другом, во «Времени мира» – историческая смена гегемоний городских центров в рамках европейского мира экономики и формирование предпосылок промышленной революции.

Получается, что Бродель пишет, в известном смысле, одну и ту же книгу, лишь сменив точку обзора на гораздо более общую, что позволяет ему более свободно оперировать материалом, превратив тяжеловесный нарратив в россыпь искрометных импрессионистических зарисовок. Именно здесь, в композиции, складывающейся из этих зарисовок, мы и можем нащупать аутентичные смыслы Броделя.

Материальную цивилизацию XV-XVIII веков Бродель описывает как исключительно косную и инертную, что так контрастирует с вечно инновационным миром промышленной революции. Две эпохи именно в материальном укладе разделяет пропасть. Если в плане идей Вольтер практически наш современник, то окажись мы на несколько дней в его доме и «между нами и им возникла бы чудовищная пропасть: в вечернем освещении дома, в отоплении, в средствах транспорта, пище, заболеваниях, способах лечения».

«Старый порядок», по Броделю, столетиями удерживал мир в труднообъяснимой стабильности. «Материальная жизнь в промежутке между XV и XVIII вв. это продолжение древнего общества, древней экономики, трансформирующихся очень медленно и незаметно….». И лишь с XIX века «с полной переделкой мира наступит разрыв, обновление, революция на всем протяжении границы между возможным и невозможным». Да и сегодня поверхность «стагнирующей истории» огромна, к ней относится 80-90% жизни земного шара. «Хорошо мне знакомая деревня еще в 1929 г. жила чуть ли не в XVII или XVIII веке. «Упорно отстаивающее своё присутствие прожорливое прошлое монотонно поглощает хрупкое время людей».

Создается впечатление, что Бродель осознанно утрирует эту историческую неподвижность и стагнацию, не замечая как многое изменилось с древнейших времен. Ему нужно создать впечатление застывшего, даже не географического, а, по сути, геологического пейзажа, движущегося по нескольку сантиметров в столетие, то есть, с точки зрения горизонта человеческой жизни, застывшего в длительной временной протяженности.

Что же, в конечном счете, происходит с этой «стагнирующей историей», что она выходит на галоп индустриальной эпохи? Бродель даёт осторожный намёк – «мало помалу они создали над собой  общество более высокого, чем они, уровня, бремя которого им поневоле приходилось нести». Иными словами, поверх низкоуровневых социальных структур с примитивной материальной цивилизацией и культурой выросли структуры высокоуровневые, капризные, целостные, притязательные, дорогие в обслуживании. Эффект этих высокоуровневых структур привел к тому, что они, в ряде обществ, прежде всего европейских, вытянули сами себя за волосы из болота стагнирующей истории. Барон Мюнхгаузен оказался архетипом нового человека.

И тут, нетрудно убедиться, исторические реальности противоречат теоретической матрице Броделя. Оказывается, почти неподвижные ритмы длительной временной протяженности, хотя они и составляют большую часть валового продукта истории, не составляют её сути. Да, они определяют границы возможного и невозможного, но только для того, чтобы хрупкие суперструктуры, пульсирующие в коротких исторических ритмах событийности и инноваций, эти границы сдвинули. Самое интересное в истории не границы возможного и невозможного, а их завораживающий переход, постоянное самопревосхождение человеческих обществ, народов, цивилизаций и империй.

Натурализм Броделя как великого консервативного мыслителя (а он, несомненно, великий консервативный мыслитель) весьма характерен для французской интеллектуальной традиции, восходящей к Монтескье и Руссо и продолжившейся в консервативном руссоизме де Местра и Ле Пле.

В логике этой традиции реальность трактуется как природа, «естественное» значит природой данное, в то время как историческое, событийное, связанное с цивилизацией и социальными порядками, берется под подозрение как греховное. Бродель, конечно, далек от руссоистского идеала «доброго дикаря» (коего высмеял еще де Местр, считая его как раз продуктом упадка естественной богоданной цивилизации), но нельзя не заметить его скептической настороженности по отношению к прогрессу, отказ преувеличивать распространение и прочность его завоеваний.

Невозможно отделаться от мысли, что сам Бродель, по сути, на стороне той Лотарингской деревни, в которой жил с 7 лет у бабушки. Именно её неспешливый уклад представляется ему истиной истории, а всё прочее – до некоторой степени призраками несбыточного будущего.

Работа Броделя современными неомальтузианцами считается пророческим предвидением их собственной демогарфически-структурной теории. С содержательной стороны это, безусловно, так. Бродель осмеливается делать прямо мальтузианские утверждения в ту эпоху, когда они были не в чести:

«Возрастающая демографическая перегрузка нередко заканчивается — а в прошлом неизменно заканчивалась — тем, что возможности общества прокормить людей оказываются недостаточными…. усиливаясь, демографические подъемы влекут за собой снижение уровня жизни, они увеличивают и без того всегда внушительное число недоедающих, нищих и бродяг. Эпидемии и голод — последний предшествует первым и сопутствует им — восстанавливают равновесие между количеством ртов и недостаточным питанием, между спросом и предложением рабочей силы, и эти очень жестокие коррекции образуют сильную сторону эпохи Старого порядка».

Однако там, где сегодня у Голдстоуна, Турчинова, Нефедова мы обнаружим строгую механистичную модель: рост-перенаселение-сжатие-катастрофический коллапс-восстановительный рост, там Броделю рисуются природные «приливы и отливы», мало того, он готов присоединиться к гипотезе Эрнста Вагемана о синхронности демографических циклов Европы, Индии и Китая, «как если бы всё человечество подчинялось велению некоей первичной космической судьбы, по сравнению с которой вся остальная его история была истиной второстепенной».

Гипотеза о синхронности демографической динамики Китая и Европы и равенстве их демографических объемов позволяет Броделю задать убийственный для рационалистического прогрессизма вопрос: почему в середине XVIII века во всем мире начался скачкообразный рост населения, хотя прогрессистская модель требовала бы допущения, что рост, связанный с улучшением гигиены, развитием медицины, совершенствованием агрокультуры и промышленности будет касаться только Европы?

«Подъем в Китае, столь же ярко выраженный и бесспорный, как и в Европе, обязывает пересмотреть старые объяснения. Пусть погрустят об этом историки — те, кто упорно пытается объяснить демографический прогресс Запада снижением смертности в городах (которая к тому же остается очень высокой), прогрессом гигиены и медицины, отступлением оспы, многочисленными водопроводами, резким снижением детской смертности, а затем и общим снижением уровня смертности, понижением среднего брачного возраста…

Но тогда требовалось бы, чтобы и для других регионов, а не для одного только Запада мы располагали аналогичными или столь же весомыми объяснениями. А ведь в Китае, где браки всегда были «ранними и многодетными», не удалось бы призвать на помощь ни снижение среднего брачного возраста, ни скачок в уровне рождаемости. Что же касается гигиены в городах, то в 1793 г. огромный Пекин, по словам английского путешественника, насчитывал 3 млн. жителей. И он, несомненно, занимал меньшую площадь, чем Лондон, которому далеко было до этой фантастической цифры. В низеньких домишках наблюдалась невероятная скученность. И гигиена тут ничем не могла помочь.

Точно так же, если не выходить за пределы Европы, как объяснить быстрый рост численности населения в России (оно удваивается с 1722 по 1795 г. — с 14 до 29 млн.), притом что там нет врачей и хирургов, а в городах отсутствует всякая гигиена?

А если выйти за пределы Европы, то как объяснить в XVIII в. рост населения — как англосаксонского, так и испано-португальского — в Америке, где нет ни врачей, ни сколько-нибудь заслуживающей внимания гигиены (уж во всяком случае, нет их в Рио-де-Жанейро, столице Бразилии с 1763 г., которую регулярно посещает желтая лихорадка и где, как и по всей Латинской Америке, свирепствует как эндемичное заболевание оспа, разрушая больных «до самых костей»)?»

Предлагая собственное объяснение – дело в климатических изменениях – Бродель понимает, что оно может вызвать у многих усмешку, да и ему самому не отказывает самоирония с которой он цитирует гороскоп 1551 года: «Если Солнце, Венера и Луна сойдутся под знаком Близнецов, писатели мало заработают в этом году, а слуги будут непокорны своим господам и сеньорам. Но на Земле будет великое изобилие пшеницы, а дороги будут небезопасны из-за обилия воров».

Если можно с определенной степенью надежности связать два крупнейших демографических коллапса Европы – XIV и XVII веков с похолоданием климата, то установить столь же однозначную корреляцию между климатическими оптимумами и демографическим ростом окажется невозможным. Трудно будет объяснить и тот факт, что меньшее падение температуры в XIV веке привело к демографической катастрофе Европы эпохи Черной Смерти, в то время как подлинное климатическое дно «малого ледникового периода» вызвало лишь некоторую негативную коррекцию цифр. В свете такой нестрогой зависимости демографии от климата предположение, что потепление после 1750 года могло спровоцировать глобальный непрекращающийся рост населения во всем мире покажется нам излишне смелым.

Для нашего понимания Броделя важнее то, что снова, как с глобальной корреляцией демографических приливов и отливов он готов увидеть в климатических изменениях того невидимого и почти мистического дирижера истории, который и придает ей глобальный темп: «возможность физической взаимообусловленности в мире и определенной общности биологической истории в масштабах всего человечества как бы придавала земному шару его первоначальное единство задолго до Великих открытий, до промышленной революции и взаимопроникновения экономик».

Причем если судить самого Броделя в логике длительной временной протяженности, то увлечение изменениями климата и мальтузианскими круговращениями численности населения – это лишь суета перед подлинно длительной временной протяженностью в которой численность населения Европы и мира неуклонно возрастает. Перед этим умножением множеств пасуют, в конечном счете, и климат, и эпидемии, и войны. Могут быть потерянные десятилетия, столетия, возможно даже потерянное тысячелетие – I тысячелетие нашей эры, пресловутые «темные века» (начавшиеся в демографическом смысле, впрочем, еще с римского имперского порядка), могут быть бесчисленные возвратные движения, но время большой длительности свидетельствует только об одном – увеличении численности рода людского в котором последние столетия с их демографическим взрывом представляют количественный скачок, но не изменение тенденции.

Исторические концепции, основывающиеся на постулате стабильности населения земли в доиндустриальную эпоху, заведомо ложны. Они, а стало быть и Броделевская концепция «биологического старого порядка» объясняют то, что ясно и без объяснений и не объясняют главного – неизменного стабильного возрастания населения земли в доинидустриальную эру. Крот истории роет медленно, но верно. Но ведь и это тоже, по сути, совершенно броделевская мысль, куда в большей степени, чем кажущийся на этом фоне суетливым циклизм мальтузианства.

В защиту идентичности Франции

Финальной точкой своей карьеры Бродель решил сделать книгу об идентичности Франции, о её исторической, географической и культурной идентичности. Ему не удалось её завершить – как всегда он не успел раскрыть вопросы культуры, но опыт географической характеристики страны, анализ её демографических процессов и устройства экономики, как нельзя удался.

В первом томе характеризуется пространственная структура «французского шестиугольника», намечается глубокая культурная, хозяйственная и антропологическая граница между севером и югом, осознаваемая самими французами (южное добродушие и легкость против эгоизма самовлюбленных неприязненных северян), а также менее осознаваемая граница по диагонали Сен-Мало — Марсель, отделяющая богатый, густой, динамичный северо-восток от отстающего, консервативного, реже населенного юго-запада.

Бродель подробно обсуждает значение «французского перешейка» — именно по западной границе Франции идет великая коммуникационная перемычка между средиземноморским и североморским бассейнами. И не случайно, что именно бассейн Роны и Бургундия, Шампань, Сена, стали стержневыми регионами развития Франции. Нам это все тем более интересно, что вторая перемычка — черноморско-балтийская создала Русь и из неё Россию.

В первой части второго тома намечается очерк истории Франции через демографию. Особенно удались Броделю главы о Галлии, в которых много свежих мыслей, в частности предположение, что легкость завоевания римлянами Галлии напрямую связана с высоким уровнем развития её цивилизации.

Прекрасные страницы Бродель посвящет двум современным проблемам Франции — депопуляции и миграции. Он отмечает то насколько рано во Франции распространилась тенденция к контролю над рождаемостью — уже в 1790 гг. 60% пар регулировали количество детей. Миграционные процессы Бродель тоже оценивает гуманно, не без симпатии к настроенным на ассимиляцию мигрантам, но очень консервативно и трезво.

«Я живу в Париже, в XIII округе. В моем квартале много иммигрантов, приехавших из Африки и из Азии, Как-то после обеда мы с женой спокойно идем по нашей улице и подходим к месту ее пересечения с другой, круто спускающейся с горы улицей. Внезапно я замечаю, что по этой второй улице мчится нам наперерез негритянский подросток лет пятнадцати — шестнадцати ростом метр восемьдесят, не меньше, на роликовых коньках. На полной скорости он разворачивается прямо на тротуаре, чуть не сбив нас с ног, и уносится прочь. Я возмущенно бросаю ему вслед два-три слова. Любитель роликовых коньков уже успел укатить довольно далеко, но он тут же возвращается, осыпает меня градом ругательств и восклицает в сердцах: «Дайте же нам жить!» Я не верю своим ушам, но он повторяет фразу. Выходит, я, старикашка, нарочно преградил ему путь, а мое возмущение не что иное, как расистская агрессия! В утешение я говорю себе, что юный конькобежец белой расы, быть может, вел бы себя не лучше. Десять лет назад я бы, наверно, просто надавал ему как следует.

Другая история. Как-то раз я ехал в такси, принадлежавшем компании, клиентом которой я являюсь уже пятнадцать лет. Я знаком с шофером — он родом с Мартиники, крупный, плотный, как вашингтонские шоферы-негры. Путь неблизкий. Он рассказал мне, что подрабатывает, играя по вечерам в оркестре, что он женат на француженке и у них трое детей. «Очень красивые дети,- добавил он.- Один из сыновей, дантист, женился на финке. И представьте себе, у меня беленькая внучка!» — хохочет он. Я плохо пересказал эту сцену, которая очень меня порадовала, ведь счастливый иммигрант — такая редкость! Возвращаясь вечером в другом такси — его вела молодая женщина, служащая в той же компании,- я к слову рассказал ей о нашем разговоре. Не тут-то было! Она стала сердиться, бранить шоферов-иностранцев. Я знаю ее мужа, он тоже шофер, и знаю, что у них нет детей. Почему? Они и детей ненавидят так же, как иностранцев? И тут мне захотелось, чтобы последнее слово осталось за мной: «Если бы у вас были дети, то сегодня в Париже было бы меньше шоферов-иностранцев».

Он указывает на то, что мигрантская молодежь агрессивна, что большинство смешанных браков распадается, что второе поколение мигрантов меньше готово к ассимиляции, чем первое.

«Я ничего не имею против синагог и православных церквей в нашей стране. Я ничего не имею против мечетей, которые строятся во Франции, которых становится все больше и которые посещает все больше народу. Но ислам не только религия, это очень активная культура, это образ жизни. Юную африканку ее братья увезли домой и посадили под замок только за то, что она собиралась замуж за француза; сотни француженок, которые вышли замуж за североафриканцев, после развода лишились своих детей — отцы забрали их и отправили в Алжир, ибо считают, что они одни имеют право на детей, — все это не просто происшествия, они указывают на главное препятствие, с которым сталкиваются иммигранты из Северной Африки: полное несходство культур. Во Франции иммигранты имеют дело с правом, законом, которые не признают их собственного права, основанного на высшем законе — вере в Коран. Родительская власть, положение женщины, несомненно, являются главными проблемами, потому что они затрагивают фундаментальную основу общества: семью. Каждый год заключается в среднем 20 000 смешанных браков. Две трети из них впоследствии распадаются, ибо удачный смешанный брак предполагает отказ одной, если не обеих сторон, от родной культуры…».

Для книги написанной в 1984 г. анализ очень глубокий и трезвый. Бродель, правда, вряд ли мог предсказать, как следующие 30 лет изменят лицо Франции и Европы, для него само собой разумеется, что «Франция не перестала быть христианской страной», покончив лишь с религиозными войнами, и надеется, что мигрантов перемелют избирательные урны. Каково ему было бы узнать, что они их используют для того, чтобы формировать свои муниципалитеты, которые запрещают рождественские елки и разворачивают знамя религиозной войны в самом центре Франции, разом сдвинув далеко к северо-западу казавшуюся Броделю незыблемой средиземноморскую границу Христианства и Ислама.

В полутоме посвященном экономике мы видим более привычного нам Броделя — смакующего экономическую историю. Здесь масса увлекательной фактуры, локальные обобщения — пастушество, виноградарство, зерновое хозяйство, пути сообщения. Автор особо отмечает огромную роль речных сообщений во французской истории, несмотря на то, что французские реки не самые удобные для судоходства. Блестящим является его анализ французского капитализма, вскрывающий французский национальный характер как нации накопителей, нации отложенных в чулок денег — этот характер мешал развитию французского капитализма, которому не хватало инвестиционного капитала, но не раз спасал Францию в трудные минуты.

Став глубоким стариком Бродель, казалось, только приобретал необходимый ему размах. Но в 1985 году он скончался не успев дописать завершающие тома «Идентичности Франции», но безоговорочно признаваемый крупнейшим из современных историков Запада.

Путешествие в поисках Броделя

В заключение — еще несколько слов о Броделе, как об историческом художнике. Широко распространен упрек, что метод Броделя невыносимо абстрактен, что он смотрит на историю практически из космоса, пытаясь увидеть длинные глобальные процессы. Его интересует общее, а не индивидуальное. На самом деле это, конечно, не так.

Бродель мыслит как художник и пытается увидеть общее в индивидуальном. Картина типического складывается у него из тысяч узнаваемых индивидуальных черт. Мастерство художника оказывается вместе с тем и историческим методом. У Броделя индивидуальное живет и вы живете в истории через индивидуальное. Если дать себе роскошь прочесть все три тома «Материальной цивилизации…» подряд, ни на что не отвлекась, то возникает больше чем иллюзия путешествия в эпоху Старого Порядка.

Ты действительно видишь испанского солдата, который между двумя кампаниями угодил на рынок в Сарагосе (1645 г.) и стоит в восхищении перед грудами свежего тунца, тайменя, сотнями разных сортов рыбы, выловленной в море или в близлежащей реке. Но что он в конечном счете купит за те монеты, которые есть у него в кошельке? Несколько sardinas salpesadas, обвалянных в соли сардин, которые хозяйка местной таверны зажарит для него на решетке; дополненные белым вином, они и составят его пышную трапезу.

Ты слышишь ругань торговок парижского Крытого Рынка пользующихся славой самых хамских глоток во всем Париже: «Эй ты, бесстыдница! Поговори еще! Эй, шлюха, сука школярская! Иди, иди в коллеж Монтегю! Стыда у тебя нет! Старая развалина, сеченая задница, срамница! Двуличная дрянь, залила зенки-то!».

Ты чувствуешь запах моря и свежезасоленной трески, привезенной англичанами на их быстроходных судах в порты Франции, и, тем самым, сбившей цены на добычу плывших медленней французских рыболовов, и вот ты уже хочешь вместе с ними подать жалобу с требованием обложить англичан пошлиной, дабы не торговали они к ущербу добрых подданных Христианнейшего короля.

В броделевском историческом космосе можно жить, по нему можно перемещаться и внезапно всплескивать руками, встречаясь со старыми знакомыми. Именно его глобальный исторический мир, мир географических констант, старинных городов, виноградников, пастбищ и полей, а не мир историков ментальностей, оказывается абсолютно узнаваем и реален, подтверждая базовый тезис броделевской методологии – на глубинном уровне, в длительной временной протяженности, история течет очень медленно и сегодня она еще та же, что и вчера.

В годы предшествовавшие войнам и чуме я развлекался тем, что в разных уголках Европы от Стамбула до Бретани и от Вологды до Неаполя искал встречи с броделевским миром и неизменно находил его. Особенно, почему-то, мне везло на  образы того тома Броделя, который мне попался в жизни первым: «Игры обмена». Возможно всё дело в том, что эти образы запали в память лучше всего.

Одна из самых ярких встреч, произошла в 2011 году в Оранже, в самом центре Прованса. Я ехал смотреть на великолепно сохранившийся античный театр и выкопанную лишь в XIX веке римскую триумфальную арку, а обнаружил броделевский рынок.

 двойной клик - редактировать изображение

Десятки и десятки небольших прилавков и палаток – тут продают дешевую, но обаятельную одежду, тут – десятки сортов сыров, вот горы свежесплетеных корзин, а вот ножики, множество простеньких, выделанных собственными руками ножиков с изящной деревянной ручкой. Тут предлагают обувь, тут – мёд, тут ручной же выделки мыло, овощи – много овощей – кабачки, редис, маленькие дыньки, и несколько жаровен со вкуснейшим мясом и колбасками.

Мимо этой нехаляльной еды гордо и надменно проходят дочери ислама закутанные в длинные одеяния и хиджабы, ведя за собой полдюжины отпрысков, и тут же, как тревожный сигнал, стенд, увешанный политической рекламой – в основном «Национального Фронта», чрезвычайно популярного именно в Провансе. Портрет Марин Ле Пен и слоган: «Быть французом это либо наследство, либо заслуга, и, в любом случае, – самоуважение».

Будь у меня книга – я бы, честное слово, бегал по этому рынку и сличал детали с текстом. Но главная встреча была впереди. Покинув римские развалины, я нырнул в находящийся напротив местный музей, рассчитывая не столько на богатство экспозиции, сколько на прохладу. И каково же было моё удивление, когда на втором этаже я встретил лицом к лицу старых знакомых – создателя оранжской мануфактуры набивных тканей Жана-Родольфа Веттера, его брата, его жену и его рабочих и служащих. Эта картина на целый разворот иллюстрировала главу «Производство, или капитализм в гостях», где рассказывалось о французских мануфактурах.

 двойной клик - редактировать изображение

В оригинале оказалось, что картин не одна, а целых пять – на одной предприимчивые братья строят мануфактуру, видно колесо водяной мельницы (никакой паровой машины еще нет и в помине), на другой ведется гравировка медных пластин с помощью которых на ткани набивается рисунок, на третьей женщина с помощью специального аппарата сатинирует ткань, придает ей плотность и матовый блеск, большая картина, там самая, что была в книге, изображает цех, где на ткань набивается с досок рисунок и, наконец, на последней женский цех, где ткани раскрашиваются в цвете. Полный цикл текстильной мануфактуры, оказавшейся не слишком удачливой (она закроется спустя сорок лет, в 1804 году), зато навсегда обессмертившей себя благодаря этим картинам художника Росетти.

 двойной клик - редактировать изображение

 двойной клик - редактировать изображение

 двойной клик - редактировать изображение

 двойной клик - редактировать изображение

 двойной клик - редактировать изображение

В издании 1988 года «Игры обмена» были украшены изящной суперобложкой: женщина и мужчина склонились над горкой монет и мерными весами – идиллия денежной экономики. Неделю спустя после Оранжа, в Лувре, я буквально вздрогнул встретив в дальних небольших залах эту парочку. На радостях я даже сфотографировался с ними как со старыми знакомыми.

Это оказалась написанная в 1514 году картина голландца Квентина Массейса и еще в XVII веке её раму украшала цитата из книги Левит: «Не делайте неправды в суде, весе и измерении». И в самом деле, есть в этой картине символический морализм, заостренный против богатеев и ростовщиков. В зеркале, стоящем на переднем плане, отображается печальное и изможденное лицо хорошо одетого человека – он был богат, но теперь вынужден закладывать драгоценности. Женщина, отвлекшись от Часослова, с вожделением смотрит на принесенный жемчуг, на заднем плане видны сосуд и четки – символы Девы Марии, но путь к ним преграждает яблоко – символ грехопадения Евы, а свеча – символ жизни, за спиной женщины уже задута: memento mori.

Всё это можно интерпретировать так: от менялы и ростовщика требуется предельная точность в расчетах, но женская похоть толкает его на путь преступления, он обсчитывает и обвешивает ради вожделенного женой жемчуга.

Образ рыночного обмена и капиталистической экономики возникает, волей-неволей, двусмысленный и надо отдать должное изощренности советского оформителя «Игр обмена» — художника Олега Гребенюка, выразившего социалистическое неприятие капитализма таким неожиданным ходом.

Для сравнения, в оригинальном французском издании этой книги бесхитростно использован «Портрет Георга Гисце» Ганса Гольбейна Младшего. Молодой ганзейский купец из лондонского «Стального двора» посылает свой портрет потенциальной невесте и хочет на нем выглядеть удачливым коммерсантом – письма на его столе написаны на разных языках, и обаятельным мужчиной в поисках суженой, о чем говорит ваза с цветами. В руках купца записная книжка с собственноручно написанным девизом, столь характерным для купцов: «Нет радости без горя». Конечно, эта картина отражает содержание броделевской книги, в целом весьма благоприятной к торговцам и капиталистам, гораздо более точно, чем картина Массейса в советском издании.

Путешествовать и внезапно встретить героев броделевского исторического мира. Если это не конкретность и индивидуальность исторического, то что такое вообще индивидуальность и что, в этом случае, считать историей?

Литература для чтения:

I. О Броделе

Смирнов В.П. Фернан Бродель. Жизнь и труды

Грабски А.Ф. Фернан Бродель: вопросы методологии истории цивилизаций

II. Произведения Фернана Броделя

История и общественные науки. Историческая длительность

Средиземное море и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II. Пер. с фр. М.А. Юсима. — М.: Языки славянской культуры.

Ч. 1. Роль среды, 2002

Ч. 2. Коллективные судьбы и универсальные сдвиги, 2003

Ч. 3. Событий. Политика. Люди, 2004

Материальная цивилизация, экономика и капитализм XV-XVIII вв. Пер. с фр. Л.Е. Куббеля. — М.: Прогресс.

Т. 1. Структуры повседневности: возможное и невозможное, 1986

Т. 2. Игры обмена, 1988

Т. 3. Время мира, 1992

Динамика капитализма. Смоленск, «Полиграмма», 1993 []

Грамматика цивилизаций. М., «Весь мир», 2008 []

Очерки истории. М., «Альма матер», «Академический проект», 2015 (Важнейшие методологические тексты Броделя практически загубленные невежественным переводчиком — прим. авт).

Что такое Франция? М., Изд-во им. Сабашниковых

Книга 1. Пространство и история, 1994

Книга 2. Люди и вещи. Часть 1. Численность народонаселения и её колебания на протяжении веков, 1995

Книга 2. Люди и вещи. Часть 2. «Крестьянская экономика» до начала XX в., 1997

III. Школа «Анналов» и вокруг неё

Агирре Рохас К.А. Критический подход к истории французских «Анналов». М., 2006.

Гуревич А.Я. Исторический синтез и школа «Анналов». М., «Индрик», 1993

Иггерс Г., Янг Э. Глобальная истори современной историографии. М., «Канон», 2012

Февр, Люсьен. Бои за историю. М., «Наука», 1991

Блок, Марк. Апология истории или ремесло историка. М, «Наука», 1986

Блок, Марк. Короли-чудотворцы. М, «Языки русской культуры», 1998

Блок, Марк. Феодальное общество. тт. 1-2, М., Изд-во им. Сабашниковых, 2003

Мандру, Робер. Франция раннего Нового времени, 1500-1640. Эссе по исторической психологии. М., «Территория будущего», 2010

IV. Некоторые другие книги, упомянутые в тексте

Коллингвуд Р.Дж. Идея истории. М., «Наука», 1980

Ростовцев М.И. Общество и хозяйство Римской Империи. тт. 1-2, М., «Наука», 2000-2001

Пиренн, Анри. Магомет и Карл Великий.

Поршнев Б.Ф. Народные восстания во Франции перед Фрондой (1623–1647). М.-Л., 1948

Шерстобоев В.Н. Илимская пашня. Иркутск

Т. 1. Пашня Илимского воеводства XVII и начала XVIII века, 1949

Т. 2. Илимский край во II–IV четвертях XVIII века, 1957

Арриги, Джованни. Долгий ХХ век. Деньги, власть и истоки нашего времени. М., «Территория будущего», 2007

Публикация: 100 книг

Не забывайте поддерживать сайт «100 книг» записавшись в наши патроны на сайте «Патреон».

Первоначальный вариант очерка опубликован на сайте «Спутник и Погром», оттуда же взята значительная часть иллюстраций.

Подписывайтесь на наш канал в Яндекс.Дзен!

Нажмите «Подписаться на канал», чтобы читать «Завтра» в ленте «Яндекса»

Cообщество
«Философия истории»
20
Комментарии Написать свой комментарий

К этой статье пока нет комментариев, но вы можете оставить свой