Сообщество «Круг чтения» 00:39 11 мая 2021

Два гения

То, что читал Сталин в мае 1931 года в первом номере журнала «Красная новь» - а это была повесть Андрея Платонова «Впрок», - было, пожалуй, самим раздражающим из всего того, что ему когда-либо приходилось читать. Приступая к знакомству с произведением, долженствующую раскрыть в нужном ракурсе тему коллективизации, он, скорее всего, ожидал чего-то вроде «Поднятой целины», в том числе – и по стилю, например: «Вот и отпели донские соловьи дорогим моему сердцу Давыдову и Нагульнову, отшептала им поспевающая пшеница, отзвенела по камням безымянная речка, текущая откуда-то с верховьев Гремячего буерака». Подобные несколько выходящие за рамки хорошего литературного вкуса пассажи наверняка должны были тешить эстетическое чувство человека, воспитанном на восточной цветастой эстетике.

Вместо этого он прочел вот что:

«Отойдя верст за десять, я встретил подходящее дерево и влез на него в ожидании. Половина района была подвержена моему наблюдению в ту начинавшуюся весеннюю ночь. В далеких колхозах горели огни. Слышен был работающий где-то триер, и отовсюду раздавался знакомый, как колокольный звон, стерегущий голос собак, работающих на коммунизм с тем же усердием, что и на кулацкий капитализм. Я нашел место, где было расположено "Доброе начало", но там горело всего огня два, и оттуда не доносилось собачьего лая.

Я пропустил долгое время, поместившись на боковой отрасли дерева, и все глядел в окружающую, постепенно молкнущую даль. Множество прохладных звезд светило с неба в земную тьму, в которой неустанно работали люди, чтобы впоследствии задуматься и над судьбой посторонних планет, поэтому колхоз более приемлем для небесной звезды, чем единоличная деревня. Утомившись, я нечаянно задремал и так пробыл неопределенное время, пока не упал от испуга, но не убился. Неизвестный человек отстранился от дерева, давая мне свободное место падать, - от голоса этого человека я и проснулся наверху».

Далее – в том же роде. Что это, к чему, зачем? Можно было легко предугадать гневные плевки пробирающегося сквозь всю эту словесную белиберду Иосифа Виссарионовича. Которые и последовали в виде следующих пометок на полях: «Дурак», «Балаганщик», «Пошляк», «Болван», «Балбес!». «Пошляк!», «Подлец!» О степени негодования можно судить хотя бы по тому, что никогда раннее, да и впоследствии, Сталин в отношении ни одного писателя такого себе не позволял.

Стоит ли в очередной раз повторять, что Иосиф Виссарионович был человеком гениальным? Ведь он им бесспорно был.

Но только в своей главной сфере – области государственного правления.

Он, конечно, много понимал и в других сферах, в области искусства, в частности. В особенности разбирался в литературе, к которой и сам был некогда причастен. Вкус на отдельные произведения у него в своем роде был безупречен, но вот понимание литературы в целом – ограничено.

Известно, например, что он много читал, более или менее известен круг предпочтений, но почему нравилось то или иное произведение – неизвестно. При том, что в оценке понравившегося не лишен был игривой (а как это назвать иначе) парадоксальности, сказавшейся, например, в отзыве на «Девушку и смерть» Горького: «Эта штука посильней, чем «Фауст» Гете» – трудно поверить, что оценка дана на полном серьезе. То же и с другими авторами: ну, перечитывал французских натуралистов: Золя, Мопассана. Ну, любил одну из повестей никому не известного за пределами Грузии Александра Казбеги, но оценок его творчества в целом избегал, равно как и упоминаний о других его произведениях. Почему? Неужели и в таких мелочах сказывалась пресловутая его скрытность?

Одно можно сказать с уверенностью: он мог оценить значимость того или иного писателя – но только в том случае, если это был писатель невыдающийся, что называется - крепкий середняк. Иными словами - хорошо разбирался в литературе среднего уровня. Сам писал хорошие, но средние, ничем не выделяющиеся от массы других таких же хороших, но не выдающихся стихов. Мне кажется, он мог по достоинству оценить стихи, к примеру, Лермонтова, хотя они отнюдь не принадлежали к среднему уровню, но вряд ли бы смог полюбить Пушкина до такой степени, чтобы его книги стали у него настольными. И среди прозаиков-классиков ему хотя бы по причине крутого характера мог бы быть близок Салтыков-Щедрин, писатель в своем роде гениальный, но не выдающийся. Из западных – тот же трудолюбивый ремесленник Золя. Из современников, конечно же, Булгаков – крепкий середняк, при том – не без претензий. Поэтому он был для него ясен и не вызывал никаких недоумений.

Такой уровень он понимал, принимал, мог оценить и даже выстроить под него определенную иерархию в виде Союза писателей. Но вот когда сталкивался с фигурами маргинальными (сознательно избегаю определения – гениальными, так как здесь большая расплывчатость) – пасовал. Даже когда потребовался решить вопрос с Мандельштамом, который в его понятия об иерархическом ряде не вписывался, он обратился за помощью к Пастернаку. Хотя, думается, уже до этого, учитывая особое положение Мандельштама в литературе, равно как и его человеческие качества, имел намерение его не трогать.

Но то Мандельштам, у которого еще до революции было громкое имя – и было мнение о нем значимых в литературе лиц. А вот когда дело дошло до Платонова, который вообще представлял из себя непонятно что, был уникумом – причем даже не в литературном и даже не в человеческом смысле – непонятно каком – тут что прикажете делать?

Степень шока, который испытал в мае 1931 года при чтении повести «Впрок» Иосиф Виссарионович, вполне можно себе представить, поскольку такой шок при чтении любого из его произведений испытывает, наверное, любой читатель. В особенности, если он ранее с повестями Платонова не сталкивался. Здесь, думается, случай был именно такой.

И по-своему читатель-вождь, представивший, что может извлечь из этого явно вредного текста простой советский читатель, был абсолютно прав – вне зависимости от того, как относился к автору он сам.

А вот как относился к написанному им самим Платонов? Есть два оправдательных письма, адресованных Сталину, где он именует себя вредителем. Но наиболее интересное из того, что там написано – следующее: «никто никогда теперь не решится опубликовать что-либо, написанное мною, поскольку существует убеждение, что Вы относитесь ко мне отрицательно. Только я один не думаю этого, потому что я отделил себя от "Впрока" и от других своих ошибочных произведений. Кроме того, глупо представлять вас в положении человека, "ненавидящего Платонова". Это значит вовсе не знать вас даже в своем воображении».

Думается, Платонов, что называется, зрел в корень: Сталину, конечно же, он не мог нравиться как литератор, но как человек он его явно заинтересовал, несколько лет он постоянно о нем спрашивал (чем отчасти объясняется тот факт, что Платонов так и не был арестован соответствующими органами).

И есть нечто еще более интересное - своего рода объяснительная записка Платонова в виде статьи в редакцию «Литературной газеты» и «Правды», с которой может ознакомится любой читатель.

«Я пришел к убеждению, что моя работа, несмотря на положительные субъективные намерения, объективно приносит вред. Противоречие — между намерением и деятельностью автора — явилось в результате того, что автор ложно считал себя носителем пролетарского мировоззрения,— тогда как это мировоззрение ему предстоит еще завоевать».

Добавим, что носителем такого мировоззрения Платонов никогда не станет. И он знал это, сочиняя никому не нужное оправдание. Но тут для полноты понимания ситуации необходимо разрешить вопрос: как относился Платонов лично к Сталину? Думается, без особого пиетета (его он, похоже, не испытывал к кому бы то ни было, и ответ на вопрос в литературной анкете, об этом свидетельствует), но с уважением. И даже – с огромным уважением. Трудно заподозрить его в лукавстве, читая вот такие строки, абсолютно не выламывающиеся из общего контекста «Счастливой Москвы»:

«Молодость туловища превращалась в вожделение ума Сарториуса; улыбающийся, скромный Сталин сторожил на площадях и улицах все открытые дороги свежего, неизвестного социалистического мира, - жизнь простиралась вдаль, из которой не возвращаются».

Или вот такие, в повести «Джан»:

«Если бы Чагатаев не воображал, не чувствовал Сталина как отца, как добрую силу, берегущую и просветляющую его жизнь, он бы не мог узнать смысл своего существования, - и он бы вообще не сумел жить сейчас без ощущения той доброты революции, которая сохранила его в детстве от заброшенности и голодной смерти и поддерживает теперь в достоинстве и человечности».

Или вот такой монолог из пьесы «Голос отца»:

«Яков. Если даже мне придется бороться со всем миром, - если люди устанут, озвереют, одичают и в злобе вопьются друг в друга, если они позабудут свой смысл в жизни, - я один встану против их всех, я один буду защищать тебя, Сталина и самого себя!»

Это уважение чувствуется в не так уж редких упоминаниях о Сталине и в произведениях, написанных позже, вплоть до последней, не законченной ввиду смерти пьесы «Ноев Ковчег» («Каиново отродье») – и там Платонов абсолютно честен перед собой и адресатом. Впрочем, неискренним, лукавым он никогда не был, по этой причине чаще предпочитал молчать, чем говорить.

Но и отношение Сталина к Платонову было не столь однозначное, как можно было судить по пометкам на страницах «Впрок» - они, скорее, могут служить лишь свидетельством первой и непосредственной реакции на текст. Далее должен был последовать более глубокий анализ личности автора. Уж в людях он точно разбирался и уж наверняка мог оценивать масштаб личности и возможности каждого из них. А если чего-то в них не понимал, то включалась по истине мощная интуиция. Почему она не включилась в отношении Платонова, опасность вреда которого Сталин оценил, но не оценил пользы – можно только гадать. Тут уж неведомые ходы судьбы.

Приблизь он Платонова к себе (почему бы и ему было этого не сделать – предлагало же после написания «Джана» и «Такыра» туркменское руководство остаться ему в Ашхабаде, предлагало звание народного писателя Туркмении) – результат был бы потрясающий, не представимый. Хотя, наверное, сам Платонов уж точно не смог бы существовать в положении признанного литературного гения, приближенного к вождю. Его судьба и так осуществлялась должным, естественным и единственным для него образом.

Причина была в нем самом: он был человеком исключительным и эту исключительность в себе осознавал. При том, что по внешности и по поводкам был вполне зауряден, неприметен, неразговорчив, тих, только подвыпивши обретал развязные повадки загулявшего мастерового. Мог быть принят и за какого-нибудь заштатного бухгалтера. О том, что он представлял из себя на самом деле, знали немногие, в том числе – из писательской среды – а ведь там, казалось бы, должны были знать об его настоящей значимости – и не только писательской, но и человеческой.

Есть поразительный отчет агента НКВД, с которым Платонов почему-то счел нужным поговорить по душам. «Вначале речь его была бессвязной; тяжелое впечатление производил надрыв, с которым Платонов рассказывал о себе, о своей семейной жизни, о своих неудачах в литературе. Во всем этом было что-то патологическое. «…» Жизнь он воспринимает как страдание, как бесплодную борьбу с человеческой грубостью и гонение на свободную мысль. Эти жалобы чередуются у него с повышенной самооценкой, с презрительной оценкой всех его литературных собратий. «Товарищи, я знаю, преследуют из зависти. Редакторы — из трусос­ти... А ЦК за что меня преследует? А Политбюро? Вот, нашли себе врага в лице писателя Платонова! Тоже — какой страшный враг, пишет о страдании человека, о глубине его души. Будто так уж это страшно, что Платонова нужно травить в газетах, запрещать и снимать его рассказы, обрекать его на молчание и на недоедание?..» Он вдруг закричал: «Не буду холопом! Не хочу быть холопом!»

Здесь много интересного. Самооценка Платонова и вправду многим могла показаться в то время удивительной, кто-то мог бы даже ему, пожалуй, при более неблагоприятных обстоятельствах, приписать манию величия. Для нас, тоже лишь догадывающимся – но все ж догадывающимся о настоящем масштабе его личности – нет. В самом деле, если мы о нем догадываемся, то уж Платонов знал это наверняка. Но он осознавал и другое – зазор между масштабом своей внутренней личности и тем, как он воспринимается внешне, в качестве ничем не примечательного человека. Хотя – это еще как посмотреть. Ведь считает же нужным отметить младшая сестра жены, что, поговорив хоть раз с этим серым по внешности человеком, в дальнейшем общении с ним уже испытывали непреодолимую потребность его более значительные по рангу и по значению, как тогда казалось, современники. Следовательно, нужно было только в него вглядеться внимательней, послушать, что он говорит… А высказывал он чаще всего простую, хотя и не всем понятную мысль: государство, вне зависимости от того, какой социальный строй в нем установлен, всегда безразлично к судьбе отдельно взятого человека, а любой человек, по этой же причине, внутренне враждебно настроен к любому государству. В особенности тогда, когда оно на него давит. Еще больше – когда оно посягает изменить сам склад его души.

Не исключено, что еще и потому так нервничал Сталин, волею высшего промысла и, может быть, вопреки своему желанию и воле поставленный во главе самой могучей в мире страны, в которой особенно актуально было то, о чем говорил Платонов и что, конечно же, он понимал даже больше него: эта унижающая человека данность в виде беспощадность государства в отношении каждого из граждан никогда не исчезнет. И даже ему, Сталину, от нее никуда не деться.

24 марта 2024
Cообщество
«Круг чтения»
1.0x