Сообщество «Круг чтения» 09:19 28 октября 2021

Человеческие трагедии в мире насекомых

модель Олейникова кажется намного сложнее, чем выглядит

Как соотносятся движения внутри души человека с жизнью животных, рыб, насекомых, птиц? Этот вопрос очень занимал поэта Николая Олейникова. Но он, вообще-то, не был здесь первопроходцем. В одной из «Сентиментальных повестей» Зощенко, который был его современником и, вполне может статься, на него повлиял, наличествует следующий диалог:

Аполлон Перепенчук как-то спросил тетушку Аделаиду:

–Как вы полагаете, тетушка, есть ли у человека душа?

–Есть,– сказала тетушка,– непременно есть.

–Ну, а вот обезьяна, скажем… Обезьяна человекоподобна… Она ничуть не хуже человека. Есть ли, тетушка, у обезьяны душа, как вы полагаете?

–Я думаю,– сказала тетушка,– что у обезьяны тоже есть, раз она похожа на человека.

Аполлон Перепенчук вдруг взволновался. Какая-то смелая мысль поразила его.

–Позвольте, тетушка,– сказал он.– Ежели есть душа у обезьяны, то и у собаки, несомненно, есть. Собака ничем не хуже обезьяны. А ежели у собаки есть душа, то и у кошки есть, и у крысы, и у мухи, и у червяка даже…

–Перестань,– сказала тетушка,– не богохульствуй.

–Я не богохульствую,– сказал Аполлон Семенович.– Я, тетушка, ничуть даже не богохульствую. Я только факты констатирую… Значит, у червяка тоже есть душа… А что вы теперь скажете? Возьму-ка я, тетушка, и разрежу червяка надвое, пополам… И каждая половинка, представьте себе, тетушка, живет в отдельности. Так? Это что же? Это, по-вашему, тетушка, душа раздвоилась? Это что же за такая душа?

–Отстань,– сказала тетушка и испуганно посмотрела на Аполлона Семеновича.

–Позвольте,– закричал Перепенчук.– Нету, значит, никакой души. И у человека нету. Человек – это кости и мясо… Он помирает, как последняя тварь, и рождается, как тварь.

Здесь, кажется, уже не просто подступы к вопросам, мучающих и Олейникова, здесь – намечена сама олейниковская модель мира. То, до чего додумался герой Зощенко, Олейников подхватывает и даже доводит до логического конца. Свой мир он заселяет насекомыми, люди в нем – редкие гости. Но даже при этом почти всегда создается впечатление, что даже и эти редкие гости – это некие персонификации животного либо же даже более примитивного мира. А вот что касается наличия души, то даются косвенные посылы к тому, что даже основные жильцы этого мира – насекомые, ее отнюдь не лишены, но находится она в них в неком рудиментном состоянии.

И уже поэтому модель Олейникова, отчасти отражающая процесс собственного его понимания мира как неосознанного хаоса, кажется намного сложнее, чем выглядит.

Олейников, похоже, посредством своих героев разворачивает предложенный Перепенчуком на рассмотрение тетушки вопрос несколько по другому: да, человек тварь, но вправду ли он ничем не отличается от животного? Может быть даже уместней поставить вопрос так: отличается ли душа животного или насекомого, к которому больше предпочитает обращаться Олейников, от души человека, ибо в наличии самой души и у того, и у другого, и у третьего у него нет почти никаких сомнений. Почти – потому что до конца этот вопрос не прояснен даже для него самого. С одной стороны – мир объят страданиями, все живое подвержено ему и одинаково ощущает это на каком-то подспудном уровне, не исключено, что и на уровне того, что принято называть душой. С другой: наука, которой тоже склонен доверять поэт (или олейниковский герой-повествователь), «доказала, что души не существует. Что печенка, кости, сало, вот что душу образует».

Олейников, грубо говоря, пытается найти компромисс между научным и религиозным разумением, что, естественно, не очень-то и получается. Потому что, признавая существование души у любого существа в этом мире, нужно разрешить еще вопрос ее существования в мире загробном. И даже больше – а возможно ли оно вообще, это загробное существование? Если нет, то и решать нечего: душа исчезает бесследно. А если есть? Если есть, то, значит, не исключено, что и душе предстоит там как-то существовать. Причем существовать вне материи. Признать это склонному или даже привыкшему к материалистическому восприятию человека – очень и очень нелегко!

Олейников, правда, пытается описывать некие гипотетические формы загробного существования, но все эти описания имеют сильный крен именно в сторону материализма, а образовавшаяся точка зрения продиктована вполне земным взглядом на то, что осмыслению посредством этого взгляда не подлежит. Отсюда, очевидно, и страдания героя баллады «Чревоугодие»:

Тут я помираю.

Зарытый, забытый
В земле я лежу,
Попоной покрытый,
От страха дрожу.

Дрожу оттого я,
Что начал я гнить,
Но хочется вдвое
Мне кушать и пить.

Но нет мне ответа, -
Скрипит лишь доска,
И в сердце поэта
Вползает тоска.

Но сердце застынет,
Увы, навсегда,
И жёлтая хлынет
Оттуда вода.

И мир повернется
Другой стороной,
И в тело вопьется
Червяк гробовой.

Как бы то ни было, описанное так или иначе ассоциируется с адом. Но даже и то, что у Олейникова можно назвать раем – это идеально стерильная, одномерная и, в общем-то, бездушная существовательная модель. И, опять-таки, предназначенная не столько для человека с его многослойным внутренним составом, сколько для насекомого с его цельной, составляющей одно целое с окружающим миром, но все ж таки и одномерной интуитивной восприимчивостью. Можно было бы подумать, что Олейников или его герой на полном серьезе желают перевоплотиться в козявок и вместе с ними попасть в их микроскопический рай, связанный, тем не менее, с большим миром вполне ощутимыми нитями:

В чертогах смородины красной

Живут сто семнадцать жуков,

Зеленый кузнечик прекрасный,

Четыре блохи и пятнадцать сверчков.

Каким они воздухом дышат!

Как сытно и чисто едят!

Как пышно над ними колышет

Смородина свой виноград!

Небезынтересно, кстати, как Олейников в этом и в других стихотворениях описывает смерть своих героев. Им внимает отплывающий, остающийся по эту сторону равнодушный, всецело занятый самим собой и не обращающий на нее никакого внимания мир. В свою очередь, встречного движения со стороны загробного мира тоже не ощущается. Т.е. – ниоткуда нет совершенно никакой реакции. Как тут не придти в отчаянье? Читаем в «Смерти героя»:

Шумит земляника над мертвым жуком,

В траве его лапки раскинуты.

Он думал о том, и он думал о сем,—

Теперь из него размышления вынуты.

И вот он коробкой пустою лежит,

Раздавлен копытом коня,

И хрящик сознания в нем не дрожит,

И нету в нем больше огня.

Он умер, и он позабыт, незаметный герой,

Друзья его заняты сами собой.

От страшной жары изнывая, паук

На нитке отдельной висит.

Гремит погремушками лук,

И бабочка в клюкве сидит.

Не в силах от счастья лететь,

Лепечет, лепечет она,

Ей хочется плакать, ей хочется петь,

Она вожделенья полна.

Вот ягода падает вниз,

И капля стучит в тишине,

И тля муравьиная бегает близ,

И мухи бормочут во сне.

А там, где шумит земляника,

Где свищет укроп-молодец,

Не слышно ни пенья, ни крика —

Лежит равнодушный мертвец.

Кстати же, почему главный персонаж назван героем? Наверное, потому и назван, что безнадежная данность принимается им стоически, без малейшего ропота. Еще больший философский подход к собственной кончине мы обнаруживаем у таракана из одноименного стихотворения:

Таракан к стеклу прижался
И глядит едва дыша…
Он бы смерти не боялся,
Если б знал, что есть душа.

Но наука доказала,
Что души не существует,
Что печенка, кости, сало -
Вот что душу образует.

Есть лишь только сочленения,
И затем соединения.

Против выводов науки
Невозможно устоять.
Таракан, сжимая руки,
Приготовился страдать.

В отличие от радикализма в этом вопросе зощенковского персонажа Олейников разрешает его более лестно для человека, примерно так: несомненно, душа есть – что у животного, что у насекомого, что у человека, и свойства ее примерно одинаковы у них всех (отсюда – непрестанные перетекания от личностных примет человека к насекомым, и даже их смешение), но вопрос в том, как выявить ее существовательные функции?

Часто создается впечатление, что Олейников не прочь бы повторить опыт одного из героев Хармса, который однажды «лег спать верующим, а проснулся неверующим. По счастию, в комнате этого человека стояли медицинские десятичные весы, и человек этот имел обыкновение каждый день утром и вечером взвешивать себя. И вот, ложась накануне спать, человек взвесил себя и узнал, что весит 4 пуда 21 фунт. А, на другой день утром, встав неверующим, человек взвесил себя опять и узнал, что весит уже всего только 4 пуда 13 фунтов. "Следовательно", – решил этот человек, – "моя вера весила приблизительно восемь фунтов".

Похоже, Олейников точно таким же методом желал бы точно убедиться в удельном весе души. Но наглядные результаты никак не обретаются, есть лишь ощущение, что душа должна наличествовать, только вот точные факты относительно ее наличия обрести невозможно – при том, что они то и дело дают о себе знать.

Поэтому даже страдания, являющиеся как бы побочным продуктом этих ощущений, в конечном счете ничего не решают. Если того мира нет, то, по большому счету все равно, будет ли клевать курица голубые глазки таракана и будет ли его косточки сухие поливать дождик: останки-то будут налицо, а присутствует ли душа при этих останках, наблюдает ли она за ними откуда-то сверху – неизвестно. А если нет взгляда сверху, то и лирика некстати. Олейников, между прочим, от нее и отказывается, стихотворение о таракане – одно из немногих в этом смысле исключений. Может быть потому, что страдание, на которое настраивает себя попавший в безвыходное положение таракан, свидетельствует о нечто большем, нежели тоска вследствие пленения стаканом, и даже – чем будущая казнь и следующая за нею смерть: их-то таракан как раз не страшится, страшит его именно безвозвратное исчезновение души.

Что самое интересное, сходная тоска присуща и самому Олейникову, который явно стоит за героем стихотворения «Хвала науке»:

Зовут меня на новые великие дела

Лесной травы разнообразные тела.

В траве жуки проводят время в занимательной беседе.

Спешит кузнечик на своем велосипеде.

Запутавшись в строении цветка,

Бежит по венчику ничтожная мурашка.

Бежит… Бежит… Я вижу резвость эту, и меня берет тоска,

Мне тяжко!

И вот эта-то тоска уже не вполне объяснима, хотя об ее истоках можно догадываться. Может быть, она от осознания неодушевленности наблюдаемого мира (вернее – от нехотения его одушевляться в сознании повествователя). Или же, что уже гораздо страшнее – от осознания собственной неодушевленности, не дающей вписаться во все-таки одушевленный мир? И – больше: от невозможности вписаться в этот мир вследствие изначального грехопадения какой бы то ни было человеческой особи. Не в последнюю очередь, как это ни странно покажется, из-за наличия отвергаемой наукой рефлектирующей и, несмотря ни на что, так или иначе стремящейся к Богу души, - тот самый мир, в который без труда, исключительно за счет инстинктивной органичности, вписываются лишенные души, и, не исключено – темного страха перед жизнью, насекомые.

Так в роще куст стоит, наполненный движеньем.

В нем чижик водку пьет, забывши стыд.

В нем бабочка, закрыв глаза, поет в самозабвеньи,

И все стремится и летит.

И я хотел бы стать таким навек,

Но я не куст, а человек.

Таково конечное заключение Олейникова. И оно правильное.

Его мир, конечно, беспросветен. Беспросветен не меньше, чем у Зощенко. И все же, в отличие от последнего, он одушевлен движениями откуда-то изнутри. И не факт, что изнутри душ персонажей. Тогда - из глубины единой души мира, может быть? Из той божественной глубины, которую подсознательно ощущает автор и не без успеха передает это ощущение и своим персонажам, и своим читателям.

1.0x