Допуски в московские архивы и билеты в библиотеки Кейт оформила без каких-либо заковырок. Чтение там пожелтевших страниц документов и книг с приятным запахом старинного клея стало для неё чем-то вроде священнодействия. И она нисколько не пожалела, что не стала пользоваться дома теми историческими источниками, которые были доступны в электронном виде.
Целый месяц изо дня в день Кейт без устали копила и копила новые сведения. А суммировав их, пришла в замешательство. Перво-наперво, она искала в русской жизни до 1917-го предпосылки социализма. Но обнаружился там лишь клубок проблем, предвещавший неизбежные внутренние распри.
В ХХ век царская Россия шагнула как империя-деревня, с долей сельских жителей в 4 раза большей, чем в Англии и в 2 — чем в Германии. Её экономика не топталась на месте, но уступала в развитии экономикам всех крупных стран: и республиканских, и монархических.
Русский валовой внутренний продукт на душу населения был меньше американского в 9,5 раза, британского — в 4,5, германского и канадского — в 4, французского и бельгийского — в 3 и австро-венгерского — в 2 раза.
Низкая производительность труда: как в сельском хозяйстве, так и в промышленности России, — имела исторические корни. Они приоткрылись Кейт, как только ей вздумалось сопоставить пути в капитализм дворянства двух империй: Российской и Германской.
В немецких королевствах и герцогствах крепостное право приказало долго жить задолго до их объединения в единое государство в 1871-м. И почти везде оно отменялось с беспроигрышной выгодой для юнкеров — феодалов-помещиков. Они получили право, даруя крепостным личную свободу, затребовать с них за используемые ими земельные участки 25-летнюю ренту. Те крестьяне, которые не могли расплатиться, обязаны были возвратить помещикам треть подлежащих выкупу участков. А при отсутствии денег в дальнейшем — и остальные две трети.
Юнкеры прибирали к рукам не только пашни разорившихся крестьян, но и пастбища и покосы упразднённых в немецких деревнях общин-марок. Всех сельхозугодий в распоряжении помещиков оказалось больше, чем было при крепостном праве. И они — сами или через управляющих — превращали свои феодальные владения в капиталистические агропредприятия, нацеленные на снижение производственных затрат.
Чтобы меньше платить за труд безземельным крестьянам, юнкеры не жалели денег, взимаемых с оставшихся при земле крестьян, на модернизацию своих хозяйств. Закупали паровые плуги и культиваторы, жнейки и молотилки. Применяли лучшие севообороты и минеральные удобрения. Заводили племенной скот.
Спрос на рабочую силу в помещичьих имениях падал. Но массовой безработицы в немецких деревнях не случилось. Прежде всего потому, что феодалы-юнкеры, сделавшись помещиками-капиталистами, становились одновременно и капиталистами-заводчиками. Они вкладывали деньги от выплат платёжеспособных крестьян за землю и от своих новых доходов с полей и ферм в развёртывание производства в городах. И туда перекочёвывали крестьяне-пролетарии, сливаясь с пролетариями-рабочими.
Немецкая промышленность в середине ХIХ века, по сравнению с промышленностью не только английской, но и французской, выглядела жалко. А к концу века она уже по основным показателям первенствовала в Европе. Её лидерство было обеспечено именно дворянством Германской империи.
Оно, привнося собственные деньги в индустрию, употребило свою самую высокую в обществе образованность для заимствования своими фабриками-заводами лучших в мире технических достижений.
Оно, сохраняя безоговорочное верховенство во властном управлении империей, обеспечивало оптимальную конкуренцию бизнеса дворян с бизнесом "буржуа" и в равной мере рьяно защищало их политикой протекционизма от убытков извне.
Оно же мерами в трудовых отношениях держало в ежовых рукавицах сельских и городских пролетариев. Их зарплата в конце ХIХ — начале ХХ вв. была ниже, чем у американских и английских рабочих, а интенсивность труда — выше.
Настрой немецкого дворянства на выжимание максимальной прибыли через создание максимально благоприятных для производства условий был известен Кейт ещё в её бытность студенткой в Британии. А вникнув в московских архивах и библиотеках в мотивы русского дворянства при его обустройстве в капитализме, она обнаружила ранее ею непредставимое.
Манифест царя Александра II подрубил феодализм в России. Он упразднил право дворян распоряжаться крестьянами как живой собственностью. Предоставил бывшим крепостным такую же личную свободу, что была у иных сословий. И тем дал старт ускоренному переходу к капиталистическому рынку труда.
Высокопарный, с обращением к Богу, текст царского Манифеста пронизывало радение о пребывавших в неволе крестьянах. Их юридическое освобождение Александр II преподнёс как "важное пожертвование, сделанное благородным дворянством для улучшения быта крепостных людей". Что крылось в этом утверждении царя — сомнений у Кейт не оставило: только ложь.
Ко дню подписания Александром II его Манифеста в Российской империи было 10 миллионов мужских крепостных душ. Из них две трети уже числились на балансах кредитных учреждений. Под залог 7 миллионов находившихся в их владении крестьян с семьями дворяне-помещики при стоимости тогда коровы в 3 рубля взяли в долг 268 миллионов рублей.
Возвращать эти миллионы им было не из чего. Доходы от производства в имениях не покрывали и половину привычных расходов большинства русских феодалов. И около 90 процентов из них — около 100 тысяч! — в 1861-м уверенно шли к разорению. Сделав же важное, по словам Александра II, пожертвование крепостным людям, все крепостники избежали банкротства, и все получили шанс либо на безбедное существование, либо на процветание в условиях капитализма. Как именно состоялось их спасение и чем оно обернулось — Кейт разбиралась долго. Но разобралась.
Дворяне-помещики в России, как и юнкеры в Германии, верховодили в управлении государством. И были сходны с ними как чиновники. Но не как землевладельцы.
Юнкеры в XIX веке носом землю рыли в своих имениях и не оставались с носом, подсчитывая получаемые оттуда прибыли. Русское же поместное дворянство, в общем и целом, напрочь утратило вкус к хозяйствованию. И к 1861-му оказалось в настоящем тупике. Дармовой труд крепостных не обеспечивал ему выживания, а без него вести дела в своих имениях дворяне не могли.
Никчёмность русских феодалов в организации производства и их расточительство уготовали им крах как классу земельных собственников. Но именно в них царский двор — сам крупнейший землевладелец — видел опору престола и выручил-таки из поистине бедственного положения.
Манифест Александра II, даровав крестьянам личную свободу, освободил их и от земель, на коих они добывали себе пропитание. Все сельхозугодия при крепостных деревнях были объявлены достоянием дворян-помещиков. Юридическая от них зависимость крестьян сменилась зависимостью экономической.
Бывшие крепостные до расчёта за выкуп используемых ими земельных наделов должны были по-прежнему бесплатно работать на бывших крепостников в их имениях — отбывать барщину. Она после 1861-го ограничивалась. И потому к ней как бы сам по себе добавился новый вид повинностей крестьян в пользу помещиков — отработки.
Слово "барщина" Кейт дословно перевела на английский как gavel work, работа под молотком, слово "отработки" — как paying by work, плата работой. И два этих понятия объединила в одном — double labour bondage, двойная трудовая неволя.
Разъяснявшее царский Манифест Положение о крестьянах введения отработок не предусматривало. Но оно везде, во всех губерниях империи разрешало помещикам продать их бывшим крепостным земельные наделы не тех размеров, которыми они ранее пользовались, а меньших. Крестьяне были лишены почти трети кормившей их земли. И этим обречены на аренду угодий у помещиков и — за неё! — выполнению на дворянских полях-лугах и скотных дворах всего того объёма работ, на который не хватало дней регламентируемой барщины.
Того, чего русские феодалы более всего опасались при мыслях об освобождении крестьян, — не случилось. Дармовой труд в их имениях сохранился. То, в чём они перед отменой крепостничества особо нуждались — им отвалилось.
Сдача земли в аренду вела к сокращению доходов помещиков от хозяйствования на собственных угодьях. Но частичная ежегодная потеря денег была им с лихвой компенсирована на многие годы вперед.
За обрезанные земельные наделы, которые крестьянам дозволили выкупить у дворян, комиссии в губерниях вместе с правительством империи назначили цену в 5-7 раз выше рыночной. 20 процентов от заоблачной стоимости этих наделов помещики напрямую получили от крестьянских общин, 80 — от правительства. Оно расплатилось с ними в год отмены крепостничества, принудив крестьян взять у государства кредит с возвратом в течение 49 лет.
Из перепавших помещикам почти 800 миллионов рублей был погашен их 268-миллионный долг банкам. Остальные полмиллиарда рублей в виде наличных от крестьян и казначейских билетов от правительства можно было употребить по любому назначению.
Вникнув в схему выплат за наделы, Кейт не удержалась от мысли: "Юнкеры Германии в 1861-м как пить дать завидовали русским помещикам: "Какой первоначальный капитал враз вам достался с началом капитализма!" — такая зависть у них вполне могла быть".
Но в России деньги от выкупных платежей как капитал для производства в имениях сполна использовали лишь дворяне в малонаселённых губерниях Причерноморья и на Нижней Волге. У них-то земли было ого-ого, а крепостных немного. И они, нанимавшие работников ещё до царского Манифеста, активно стали вкладываться в закупку новых средств производства, чтобы экономить на оплате труда и повышать его производительность. В губерниях же с обилием деревень и самой большой долей выплат за наделы к эффективной модели хозяйствования склонились лишь три процента собственников имений.
Отмена крепостничества, избавив большинство поместного дворянства от банкротства, не могла изменить его натуру. И оно, довольствуясь барщиной с отработками, опять ввергало себя в разорение. Но более быстрыми, чем прежде, темпами.
Замена в деревнях юридического рабства на рабство экономическое вызвала в них восстания. Их число весной-летом 1861-го превысило 1300. Возмущение крестьян чрезмерной платой за личную свободу было подавлено военной силой. Потом оно наружу прорывалось редко. Но внутри крестьянских общин кипело вовсю. И выплёскивалось так, что пересилить его было никак невозможно.
Раньше за нерадивый труд крестьян пороли. С личной же независимостью телесные наказания им уже не угрожали. И чуть ли не каждый из них теперь шёл на барщину и отработки, не боясь вроде бы без умысла навредить барину:
— Чем хуже пашешь-сеешь ему, чем ловчее его зерно и сено-солому гноишь, тем лучше на душе.
Дармовой труд в имениях помещиков из десятилетия в десятилетие приносил большинству из них всё меньше доходов. А умерять свою жажду потребления это дворянское большинство, как и раньше, не стремилось. Не отказывало себе в тратах ни на товарно-бытовую роскошь, ни на заграничные путешествия и азартные игры. Когда деньги от выкупных платежей, доставшиеся помещикам после погашения их долгов в 1861-м заканчивались, они начинали продавать свои сельхозугодия.
В год упразднения крепостного права в собственности помещиков было 87 миллионов десятин (десятина — чуть больше гектара) земли, через полвека — уже вполовину меньше. Темпы же её распродажи ими не понижались, а повышались. Но, потеряв землю и растратив на "красивую жизнь" деньги за неё, как и выкупные платежи, дворяне в конце ХIХ — начале ХХ вв. не выстраивались на папертях с протянутой рукой. Их содержание, как и раньше — только теперь уже окольным путём, — оплачивали крестьяне.
Они тот кредит, взять который их принудило правительство с целью сразу расплатиться с помещиками за земельные наделы, возвращали с процентами. И с 1861-го по 1906-й внесли в казну на 700 миллионов рублей больше, чем получили оттуда. Из этих миллионов отстёгивались суммы на открытие новых вакансий в структурах управления губерниями и империей в целом.
В 1874-м, когда лишь малая часть помещиков успела промотать деньги от продажи наделов и собственной земли, в России было менее 100 тысяч чиновничьих должностей, а в 1902-м — уже 160 тысяч. И число их продолжало умножаться с прибавлением числа разоряющихся помещиков.
На гражданскую службу дворян, в отличие от представителей других сословий, принимали без документов об образовании. Она не требовала от них особых усилий и приносила им жалованье, с которым они могли вполне уверенно чувствовать себя в обществе.
Царский двор не предотвратил медленного исчезновения поместного дворянства как класса земельных собственников, но сберёг его в целом как опору престола. И тем самым оставил неизменным государственный строй империи. Но нещадная цена, которую за спасение бывших феодалов, неспособных спасать себя, заставили заплатить крестьянство, стала миной, заложенной под этот самый строй.
Образ мины в сознании Кейт возник не только из игры фантазии, но из фактов действительности России конца ХIХ — начала ХХ веков.
Средний размер земельных наделов, дозволенных крестьянам к выкупу в 1861-м, составлял на мужскую душу чуть больше 5 гектаров. К 1900-му он уменьшился в два, а в некоторых губерниях — и в три раза. Отцы делили выкупленные ими у помещиков наделы с женатыми сыновьями, так что на каждую семью приходилось всё меньше пашни.
Арендуя барскую землю, крестьяне распыляли свои силы на отработки за неё в погожие дни, теряя в урожае на своих и на взятых в пользование наделах. Без аренды они обойтись не могли, но и с ней выпутаться из нужды тоже не могли. Где-то она ограничивалась помещиками, где-то — нехваткой в деревнях лошадей для работы от рассвета до заката на себя и на бар.
Денег на покупку скота и инвентаря у крестьян с личной свободой убавилось, как и земли. Ибо им теперь приходилось платить не только налоги-подати государству, как раньше, но и рассчитываться по кредиту за выкуп наделов с процентами.
Расширявшаяся в деревнях бедность сужала возможности для приложения новых рабочих рук как в крестьянских хозяйствах, так и в барских имениях. Востребованность же наёмных работников в русских городах имела предел. Чем он был обусловлен — Кейт поняла, уяснив, как прежние государственные устои империи сочетались с новым капиталистическим укладом в ней.
После 1861-го купцы и оборотистые крестьяне, наладившие собственный промысел в городах ещё до отмены крепостничества, широко открывали двери перед теми, кто при малоземелье в крестьянских общинах оказывался там лишними. В торговле и производстве тканей и предметов обихода начался бум. Но он был далеко не адекватен росту безработицы в деревнях. Причину его сдерживания Кейт объяснила себе двумя взаимоувязанными обстоятельствами.
Богатевшее купеческо-промысловое сословие тщилось уподобиться в образе жизни дворянам-землевладельцам. Тратилось на пышность особняков-домов, дорогостоящие товары из Европы и бесшабашную гульбу. Разорившиеся же помещики, становясь чиновниками, не гнушались покрывать свои расходы на щегольство взятками с купцов и заводчиков разного калибра. Поэтому значительная часть прибыли, добываемой на предприятиях торговли и лёгкой промышленности, для создания новых рабочих мест не использовалась.
Во всех иных отраслях русской индустрии с отменой крепостничества также происходил приличный рост прежде незначительных объёмов производства. Но он в них тоже был гораздо меньшим, чем мог быть. Из-за того, что прибыльность бизнеса в промышленности России была поставлена в зависимость не от экономической конъюнктуры, а от его взаимоотношений с вершителями русской политики.
С переходом к капитализму правила жизни в Российской империи по-прежнему диктовала аристократия — та тысяча дворян-землевладельцев, которым до 1861-го принадлежало свыше двух миллионов крепостных крестьян.
Члены аристократических кланов или их ставленники занимали ключевые посты во власти. И по долгу службы пеклись о соблюдении законов всеми сословиями государства, о поддержании баланса их выгод. Но притом не забывали о первостепенности своих интересов.
От продажи крестьянам земельных наделов русские аристократы получили те деньги, которые можно было пустить по ветру лишь при очень нездоровой фантазии. Таковая в их кругу водилась. Но в большинстве своём богатейшие семейства, всегда жившие на широкую ногу, в сумасбродство не впадали. Что-то из сумм выкупных платежей они пускали на затыкание дыр в своих имениях, терпевших убытки от крестьянского нерадения и вредительства. Что-то вкладывали в покупку гособлигаций и коммерческой недвижимости в России и Европе.
Эти виды капиталовложений аристократии не помогали развитию экономики России. Но и не мешали ему. А вот другой способ применения аристократией своих несметных денег Кейт расценила как напасть для промышленности России.
Бывшие крупные крепостники не стремились к сотрудничеству с купцами и заводчиками из бывших крепостных. Их воротило от доморощенных капиталистов не только потому, что те вели бизнес, чреватый рисками рыночной стихии.
Столпы русской аристократии, как и рядовые дворяне России, в отличие от основателей русского бизнеса, знавших лишь родной язык, говорили меж собой и думали на языках иностранных. По иностранным же манерам был устроен их быт. Им европейские капиталисты ментально и духовно были ближе, нежели русские.
С расширением рынка труда в России её аристократическая власть привечала зарубежных инвесторов с распростёртыми объятиями. Так привечала, что к началу ХХ века в угледобыче и металлургии империи, в её нефтедобыче и зарождающемся машиностроении от 70 до 100 процентов предприятий оказались в руках иностранцев. Среди них преобладали граждане Франции. Французы же, бельгийцы и англичане владели почти половиной фондов 16 самых крупных банков Российской империи.
Размещая в ней свои инвестиции, зарубежные промышленники и финансисты вывозили за границу значительную часть прибыли и тем обескровливали русскую экономику. Но всемерное благоволение к себе властителей России притом не теряли. Причину в целом столь невыгодного империи расположения к ним Кейт переварила с мыслью:
— Не бывает худа без добра.
Добро же приток капиталов из Европы нёс прежде всего самой аристократии, от коей зависел экономический климат в империи.
Её властью предприятиям, купленным или созданным в России иностранцами, было разрешено сбиваться в синдикаты. Их акции приобретали члены семей, братья-сватья и друзья русских сановников. Они же входили в состав правлений монополий.
При смычке интересов крупного бизнеса и аристократии в синдикатах "Продуголь", "Продамет", "Мазут", "Нобель-нефть", "Кровля", "Гвоздь" и прочих особо не напрягали мозги насчёт того, как увеличить свои барыши. Они просто закладывали плюсом к себестоимости продукции те прибыли, которые считали приемлемыми для себя. Завышение ими отпускных цен вне реальных затрат повышало доходы акционеров-аристократов, и русское аристократическое государство пальцем о палец не ударяло, чтобы остановить их искусственный рост.
Получая лёгкие сверхприбыли, акционеры монополий делили их между собой и лишь мизер тратили на создание новых рабочих мест и на то переоснащение предприятий, которое могло бы серьёзно повысить там производительность труда.
Железа и стали на душу населения Российская империя производила в 5 раз меньше, чем империя Германская, и сокращения между ними разрыва в металлургии не предвиделось. Назначаемые же в базовых русских отраслях высокие цены на энергоносители и металлоизделия тормозили производство в других имевшихся отраслях и препятствовали появлению новых.
Почти все станки и комплекты сложного оборудования на русские заводы-фабрики завозились из европейских стран. Их импорт только из Германии в 1902-1906 гг. удвоился. На сошедших со стапелей России в 1909-1913 гг. десяти кораблях класса линкор-крейсер были установлены немецкие или шведские турбины, английские гирокомпасы и дальномеры. Ничего подобного русскими руками не изготовлялось.
Зачаточное состояние в империи станкостроения, отсутствие в ней двигателестроения и приборостроения власть беспокоило мало. К такому выводу Кейт склонилась, когда выяснила, куда уходили те деньги русской казны, которые можно было бы направить на кредитное стимулирование новых отраслей.
За 20 лет на рубеже ХIХ-ХХ веков число дел на русских чиновников, рассмотренных в палатах Уголовного суда, возросло в четыре раза и в 1913-м превысило 1100. При капитализме мода на роскошь обуревала образованное общество России сильнее, чем при феодализме. И госслужащие: как из разорившихся дворян, так и из иных сословий, — всё чаще отваживались на вызывавшее огласку казнокрадство. Не реагировать на него царские органы правопорядка не могли. Но чем усердней они карали запускавших руки в казну империи, тем больше денег растекалось оттуда по личным мошнам.
На скамью подсудимых попадали те заурядные чиновники, которые отщипывали себе долю из сумм, уже выделенных по статьям расходов. Масштабные же хищения казны зарождались при принятии решений о распоряжении её деньгами и недвижимостью. А они были неподсудны.
В исполнении бюджета империи Кейт обнаружила уже знакомый ей мотив на тему "Рука руку моет", который царил в промышленной политике. Но там единение русской аристократии и зарубежного бизнеса, не допускавшее вмешательство государства в завышение монополиями цен на их рыночную продукцию, всё-таки выглядело не столь цинично, как в политике бюджетной.
Когда для Кейт это стало очевидно, ей вспомнились слова соотечественника — публициста Томаса Даннинга:
"Если имеется в наличии достаточная прибыль, то капитал делается смелым. Обеспечьте 10 процентов — и капитал согласен на всякое применение, при 20 процентах он становится оживлённым, при 100 процентах он попирает все человеческие законы, при 300 процентах — нет такого преступления, на которые он не рискнул бы, даже под страхом виселицы".
Эти рассуждения, обнародованные в середине ХIХ века, были применимы к капиталу любой страны мира и в начале века ХХ-го. Но только не к тому зарубежному капиталу, что действовал в царской России. Ему, как полагала Кейт, имело смысл над сказанным Даннингом лишь похохатывать.
Думать так побуждали попадавшиеся ей в московских архивах докладные записки с анализом отдельных бюджетных расходов на обеспечение армии-флота, на строительство железных дорог и иных объектов. В них содержались сигналы-вопли: там и тут государство платит за заказываемые им товары и услуги не по реальной их стоимости, а по взятой с потолка.
Такие сигналы в недрах аппарата управления вспыхивали и гасли. Конкуренция за госзаказы в царской России сводилась к конкуренции внутри её высшей бюрократии. Кто там был в конкретный момент более значим, тот и утверждал условия поставок оружия, боеприпасов, снаряжения, выполнения работ и так далее. Желание власть имущих становилось законом. И потому при заключении контрактов госорганов с бизнесом нередко предусматривалась его прибыль не в 10-20, не в 100-300, а в 1000 процентов. Никакая виселица капиталу притом не грозила, ибо от ограбления им русской казны не кое-что, а весьма существенное нечто перепадало разными способами тем, кто призван был казну стеречь.
Та самая смычка интересов аристократии и зарубежного бизнеса, при которой высочайшую прибыль можно было иметь, не совершенствуя производство, обрекала базовую промышленность России на вечное отставание от индустрии западных стран. Но эта смычка остро не раздражала весь остальной бизнес империи. В его лице ни аристократия, ни опиравшийся на неё царский двор врага себе не наживали.
Трудовая смена на предприятиях всех отраслей России в среднем длилась 11 часов — на 2 часа больше, чем на предприятиях США и Германии. А денег за месяц труда русские рабочие (опять-таки, в среднем) получали в 20 раз меньше, чем американские и в 15 — чем немецкие.
Дешевизну рабочих рук в промышленности и торговле империи обеспечила её царско-аристократическая власть, заменой юридического рабства в деревне на экономическое, породившее там малоземелье и нищету. Её политика гнала в города крестьян, готовых вкалывать за любое, даже самое мизерное, вознаграждение.
Низкая зарплата на русских предприятиях позволяла прибыльно вести дела владельцам всех средств производства. Всем им в целом власть подходила, как и поместному дворянству. Устраивала она и большинство чиновничества, и полицию с армией, которые содержались в сытости.
Относительное довольство социально-экономическим курсом империи было у 17 процентов самых образованных и активных её жителей. Их лояльность престолу гарантировала неизменность государственного строя и сложившегося после 1861 года экономического уклада царской России. И её существование в ХХ веке — даже со всё более явным прозябанием промышленности и сельского хозяйства — могло длиться и длиться.
Так Кейт казалось до тех пор, пока она не обнаружила, что 83 процента подданных русского престола, обеспечивавших умеренное или высокое благополучие остальных 17, были поставлены перед выбором: или мы, или действующая система власти и экономики.
Зарождение этой альтернативы Кейт уловила, прослеживая торговые сделки в утверждавшемся капитализме в русской деревне.
Те земли, что повторно обанкротившиеся помещики выставляли на продажу, как правило, из года в год частями переходили к крестьянам. Они, дабы избавиться от ущербных для них отработок за аренду, выкупали барские поля-луга, занимая деньги у банков. И из огня попадали в полымя: чуть выбираясь из земельной безысходности, влезали в безысходность финансовую.
Чтобы, как и прежде, расплачиваться с государством по налогам-податям и его принудительному кредиту от 1861-го и возвращать долги банкам, крестьяне теперь должны были не только урезать потребление в своих семьях. Им всё чаще приходилось сбывать на рынке то количество зерна, которое в год с обычной погодой они оставляли в амбарах на случай засух-потоплений в следующем году. Козни же стихии в 1870-е—1880-е годы некоторые губернии не миновали. И в них голод приговорил к смерти небывалое ранее число крестьянских семей.
А в 1891-1892 годах погодные аномалии охватили сразу 17 губерний в европейской части России. И погубили там и озимые, и яровые посевы у 30 миллионов крестьян, имевших запасы хлеба от 25 до 5 процентов от нормы. Их недоедание вызвало эпидемии тифа, холеры и малярии. Старые и малые, молодые и зрелые в русских деревнях вымирали сотнями тысяч.
Правительство царя Александра III, унаследовавшего трон от своего отца Александра II, помогало голодавшим — чем могло и как умело — дожить до нового урожая. Но ни шага не сделало для устранения тех причин, что вызвали небывалый раньше мор крестьянства. И менее чем через 10 лет, в царствование уже сына Александра III — Николая II, занявшего престол в 1894-м, картина бедствий от неурожая воспроизвелась в деревнях империи. От окончания первого до начала второго массового мора в деревнях крестьяне продолжали прикупать доли помещичьих сельхозугодий. И, как захотелось выразиться Кейт, тушили пожар, черпая воду ложками.
Новых купленных земель для полноценного приложения рук подраставших в деревнях работников всё равно не хватало. Не миллионы, а десятки миллионов крестьян оставались условно безземельными. Повысить же доходы от имевшихся угодий им: с сохами и лошадьми, изнурёнными работой на себя и бар, — было не дано. А финансовая удавка на их шеях в виде двойной выплаты государству и одной банкам не ослабевала. Прибавлялись посевы с покосами — прибавлялись и долги, покрыть которые крестьяне без распродажи запасов хлеба, обеспечивавших им выживание при неурожае, не могли.
На исходе ХIХ века русские деревни были обречены на движение по кругу смерти — на бесконечное повторение массового мора. Предотвратить неизбежность их грядущих бедствий в ХХ веке было невозможно без ликвидации малоземелья крестьян и повышения в разы спроса на их руки в городах. Но ни о том, ни о другом в окружении Николая II никто всерьёз не помышлял.
Суть стратегии царского двора, как её поняла Кейт, сводилась к следующему.
То устройство жизни, которое сотворил Александр II и сохранил Александр III, — единственно возможное для России. Какой путь в капитализме был выбран, тем она и должна следовать дальше в ХХ веке. Мы, Николай II со правительством, обеспечиваем медленное развитие экономики. Но оно поступательно, и с ним, в конце концов, стерпится-слюбится не только меньшинство, но большинство царских подданных.
Так, по разумению Кейт, могло бы быть. Так бы оно и было, покорно согласись крестьянство — две трети населения России! — всегда жить впроголодь, а в годы с неурожаем — тихо-мирно вымирать. Но оно эту, уготованную ему участь, отвергло.
Фрагмент из исторического романа