№38 (722) от 19 сентября 2007 г. Web zavtra.ru Выпускается с 1993 года.
Редактор — А. Проханов.
Обновляется по средам.
Михаил Попов
ОСТРОВА В ПУСТОТЕ
— Жор!
Какого мужика, по природе добытчика, не охватит жаром этого слова. Вот и я, услышал краем уха, загорелся. Успел вскочить на отходящий автобус, на теплоходик "Коммунар", что снует между Архангельском и Кегостровом, одним из островов в дельте Северной Двины. Вприпрыжку до дома и сразу на поветь за резиновой лодкой… Короче, через час с небольшим я уже был на воде.
Песчаная отмель позади. "Уфимку" подхватывает течением. Грести почти не надо, разве только слегка подправить, чтобы не унесло на стрежень, или, наоборот, не прибило к берегу. Дорожка запущена. Медная блесна тихим пропеллером телепается где-то за кормой…
Этот остров, зажиточный до революции, в советское время превратился в весомое административное образование, эдакое маленькое государство в государстве. Тут были производство, сельское хозяйство, свой флот и даже авиация. Откройте том Юрия Казакова, найдите "Оду Архангельску" и "услышите": с Кегострова доносится рокот авиамоторов.
А что сейчас? На той неделе вышел от Палыча, старого кегостровского авиатора, и заглянул на бывшее летное поле. Все заросло травяной дурниной. На краю поля пацанва поставила футбольные ворота. На одних нахохлилась ворона, на других — машет крыльями чайка. Вот и вся нынешняя авиация.
Палыча, или если полностью — Альберта Павловича Быкова, отдавшего полвека аэропорту, удручает многое в нынешней гражданской авиации. Но больше его тревожит военная.
— Нет в небе своих — появятся чужие.
Палыч-то хорошо это знает, поскольку пережил войну. Как было в августе 42-го, когда небо над Архангельском оказалось беззащитным?
— Девять "мессеров", будто на воздушном параде… Зашли вдоль Двины, над Кегостровом развернулись и — на город…
Дом Палыча с реки выделяется широкими и несимметричными скатами крыши. Так бывает от переделок и пристроек. Почковался как грибница.
— Отчего так?
— Дак казенного-то не дали.
В голосе Палыча слышится застарелая обида. Пятьдесят пять лет отдал человек авиации, с войны в аэропорту, а квартиры так и не дождался. На пятидесятилетие, правда, отметили: два оклада выписали, наградили форменной добротной одеждой да обуткой — полярный полушубок, кожаный пилотский костюм. Унты. А квартирой обошли.
— Был бы в партии — квартиру бы заимел, — это Палыч не то чтобы сокрушается, а констатирует факт, не скрывая, впрочем, неприязни к партийным прилипалам.
— Дедко, бывало, говаривал: "Кто у власти, тот жрет в четыре пасти". Сидит в кабинете, тешит свой геморрой и получает.., — Палыч несколько раз встряхивает обе пятерни, выражая одним жестом и сумму, и свой гнев. — А хирург в это время стоит часами со скальпелем, спасает человеческую жизнь — и шиш! — из тех же пятерней выскакивают два кукиша.
— А как без зубов-то, Палыч? — щелкаю я своими.
— А чего зубы… Мякиша нарезал и жуй. А суп и вообще…
Печей за свою жизнь Палыч сложил десятки. Иным полвека, а стоят как новенькие, оделяя хозяев в лютые северные зимы золотым теплом. У себя на усадьбе Палыч поставил не теплицу — оранжерею с водяным подогревом, огурцы снимает с марта по ноябрь, пробует зеленцы едва ли не раньше всех в Кегострове.
Сети вязал Палыч — не отличишь от заводских. Лодки шил аж по шесть штук за зиму, пока не настучали завистники и не затаскали народного умельца по прокурорам да налоговым органам…
А мою лодочку, между тем, несет дальше.
На траверзе — дом Афанасьича, моего соседа. Вон тот самый "кокошник" трубы, что ладили они с Палычем. У Афанасьича тоже руки на месте, по дому видно. Дом ладный, крыт свежей зеленой краской и приметно выделяется в прибрежной панораме.
Мой домишко скромнее — он слева. И по размерам, и по виду скромнее: передок чуть осел, поветь повело. Надо бы сваи обновить, да при нынешней разрухе бревна золотыми окажутся.
В доме я ничего не менял. Только прибил в передней полки да расставил, как в музейной экспозиции, то, что сохранило дух начала прошлого века: здесь коробочка с граммофонными иголками фирмы Пате; пачка бумаги Кардяжской фабрики для самокруток; личнёвый легкий табак; чернильница-наливайка; ручка-вставочка, напоминающая ножку балерины; самодельный псалтырь, возможно, писанный той самой ручкой; самодельные игрушки-шаркунки; будильник с ятем на циферблате; медная шкатулка; американский навесной замочек из латуни; черная фотография — вид пожара 1907 года в Архангельске на Смольном Буяне… Зонтик: черный купол, долгая костяная ручка. С такими прогуливались по набережной Двины юные барышни — ровесницы, скажем, Лики Мизиновой или дочерей лесозаводчика Шергольда, потомки которого и поныне живут в Архангельске.
В доме ничего не менял, а на усадьбе кое-что переделал, и главное — порушил старую баню.
В новой бане первую печь сложил мне Владимир Иванович Дерябин — это его дом, крашенный охрой, показался на траверзе. Володя — человек крепкой северной породы. Матушке его за девяносто, живет в городе, сама еще бродит за продуктами. Дерябину через год — семьдесят. Но силища в нем неимоверная — рукопожатие, что тиски. Сын солдата, погибшего в годы войны, Дерябин действительную служил в Берлине. Батька до "логова" не дошел, так сыну довелось. Это было как раз в ту пору, когда восточную и западную части города разделила Берлинская стена. Сержант Дерябин стоял на страже границы и к беглецам — нарушителям был беспощаден. "Ломал хребты только так". С одной стороны, выполнял приказ, а с другой, выставлял личный счет за свое сиротское, голодное детство.
Володя сложил мне банный агрегат по своему характеру: это была доменная печь имени XXII съезда КПСС, не иначе. Котел закипал через полчаса, из горловины валили клубы пара, потолок покрывался водяной бусой. Сердце после парилки бухало и стонало. Что-то требовалось менять. Случай свел меня с Арсением Ивановичем Дроздовым — соседом по острову, чей дом стоит в моем ряду на другой улочке.
Каков характер мастера — таково и изделие. Душевный, ласковый и обходительный, Арсений Иванович, сложил аккуратную, вдвое меньше прежней, печь, вынеся бак из-под топки. Баня преобразилась. Дров уходит меньше, прокаливается каменка лучше. А главное — пар! Сухой, звонкий, пробирает до костей, сердце же при этом не допекает…
Еще Арсений Иванович в землю забил возле баньки моей трубу, попал на водяную жилу, подключил насос, и теперь я с семиметровой глубины качаю чистую воду.
Дом, в котором живут Дроздовы, был построен 120 лет назад. Когда Арсений Иванович увидел его впервые, дом представлял печальное зрелище: передок с коньком поник, "клевал носом". Крыша текла, а вся изба, прежде высокая да статная, оплыла, отяжелела, обрюзгла. Окружающие взирали на эту постройку как на развалину. Однако Дроздовы приобрели ее. С одной стороны, у них не было выхода — молодой семье требовалось жилье, и только такое, внешне негожее, оказалось им по карману. А с другой стороны, выбор определила крестьянская сметка. Арсений коснулся сруба бензопилой, так из под зубьев аж искры посыпались, столь окостенела древесина…
На первых порах Дроздовы жили у родственников. Арсений Иванович трудился на лесозаводе. Нина Ильинична, по образованию учитель младших классов, — в детском саду. А по вечерам, когда позволяла погода, вся семья колготилась на стройке. Основная нагрузка пала, конечно, на хозяина: он подбирал материалы, пилил, строгал, подгонял. Но и хозяйка помогала изрядно. Бывало, фуганком управлялись в четыре руки на манер тяни-толкая. И теща, тогда еще не старая Марья Гавриловна, была на подхвате. И детишки норовили подсобить.
Когда первая горница была обустроена, когда затопили русскую печь, которую сложил глава семейства, у Дроздовых состоялось новоселье. То-то радости было! Обустроили другие комнаты, дошли руки до бани, подсобных помещений. Через полтора года дом стало не узнать. На диво окружающим он воспрянул, помолодел, на радость хозяевам зажил второй, новой жизнью.
Вот она, простая житейская мудрость: не круши того, что еще гоже, а собрался заводить новое — хотя бы до поры не разрушай старое. Как просто и понятно. Вот бы эту истину, да в уши тем, кто оказывается у руля российской власти. Где там!
Дом, в котором живут кегостровцы Дроздовы, был заложен в 1887 году, когда юный гимназист Володя Ульянов произнес историческую фразу: "Мы пойдём другим путём!" Надо ли поминать, какой был этот путь, где маршевым рефреном оказалось слово "разрушим". Причем не просто, а "до основания". Арсений Дроздов в полной мере испытал все тяготы этого пути. Достаточно сказать, что родился он в 1933 году, — самом голодном за век. Да и после судьба не баловала: война, гибель отца, деревенская бескормица, тяжкие колхозные налоги… "Генеральная линия", точно жесткий хлыст, то и дело проходилась по народной спине, но особенно доставалось деревне. Северная деревня держалась до последнего, оберегая отчину и дедину, родовые очаги. Но в середине 60-х, когда колхозников приказным порядком лишили домашних коров, семейных кормилиц, сил терпеть не стало даже у самых покладистых. Вот тогда крестьянский мужик Арсений Дроздов вместе с чадами и домочадцами и покинул родные Хаврогоры, прибился к Кегострову.
Гляжу, бывает, на крест, под которым уже два года покоится незабвенный Арсений Иванович, и вздыхаю: какого несказанного расцвета достигла бы наша держава, если бы власть не транжирила бездарно золотые россыпи народной натуры, а с умом да тактом использовала силы, сноровку, характер русского мужика, если бы оберегали людей как государственное достояние. Одно утешает: несмотря на все переломки-перестройки, не переводится добротная русская порода. От Арсения Ивановича осталось трое детей, все выучились, все при деле. Уже и внуки дроздовские встали на крыло, а главное характер золотой, родовой, знак древнего замеса, они унаследовали…
Солнце заметно ниже. Пора менять блесну. Ставлю "серебрушку" — при таком свете она заметнее. Что-то вроде дергало пару раз, да, скорее всего, трава.
Лодочка моя минует пристань, где швартуются "Коммунар" и прочие пригородные теплоходики, обслуживающие деревни в дельте Двины. Дальше — владения лесопилки. Раньше Кегостровский ЛДК гремел на весь край. К его причалам за звонкой беломорской доской швартовались лесовозы со всей Европы. Плоты на подступах гуртовались чуть ли не до середины Никольского рукава, с них островитяне ловили рыбу. Теперь тут только сваи да руины причальных стенок, увенчанных кнехтами. Лесозавод пал, как и все на острове, переходя за бесценок от хозяйчика к хозяйчику. Осталась одна пилорама, которая время от времени оживает и в конвульсиях выдавливает грузовик — другой досок. Стыдно сказать, но в нашем некогда таежном крае даже дрова стали проблемой. Старикам на зиму, чтобы приобрести машину горбыля или швырка, надо выложить две-три тысячи пенсии…
В заводи под ивой сидит местный Диоген. Прежде он заходил ко мне за пивными бутылками. Сейчас пункт приема стеклотары на острове закрыли — "нерентабельно". Вот и швыряют опорожненную посуду все, кому не лень, в реку — даже и зрелые внешне мужики, словно не отсюда, из Двины, они пьют воду.
— Здорово, Федя!
Тот, не отрывая взгляда от поплавка, кивает. Работы для Диогена на острове нет, он на инвалидности — повреждена рука. Пенсия 1200 рублей. Вот и сидит с удой на бережку, авось ульнёт какая-нито сорожка.
В начале знакомства Федя попросил у меня чего-нибудь почитать. Дал ему свой роман "Час мыши" — футурология. Через неделю книгу вернул. "Ну как?" Федя устремил взгляд вдаль, потер ссадины на лбу ("знакомился с товарищем Асфальтом") и глубокомысленно изрёк: " Эти мудаки, — палец вверх, — одним миром мазаны, что забугорные, что наши. С них станется — угробят Землю, мать их…" И постучал по обложке, словно подтверждая этим нарисованные мною картины.
Решаю снова сменить блесну. Осторожно табаня, чтобы не спугнуть Федин ужин, поворачиваю к заводи. И попутно, дабы сгладить неловкость, спрашиваю насчет названия острова: откуда, дескать, название Кег?
— Кагально-еврейское государство! — ровно отличник на экзамене, отвечает Федя.
— Почему еврейское-то? — искренне изумляюсь я.
— А как и вся Россия…
Федя — не самый молодой, кого знаю на острове. Еще дочь и сын Афанасьича. Юная поросль Дроздовых, несколько ребят из здешней десятилетки, которые здороваются со мной: говорят, видели по телевизору… Приветливые, симпатичные молодые лица. Но в глаза чаще бросаются те, кого бы в упор не видел.
Давеча бегу от пристани и вижу собачью свадьбу, не иначе. Гульливая бабенка лет двадцати пяти, возле ног два хилых, замурзанных детеныша, а вокруг пьяные, похотливые кобельеры. За бутылку пива она готова с любым податься за сараи. От таких случек и эти два несчастных — один светленький, другой смуглявый. Кем вырастут, если по пьяни она не угробит их? Скорее всего, забулдыгами, неработью, шушвалью, вечно ищущей опохмелки. А тут и до криминала недалеко.
Ремонтирую как-то слуховое окно — слышу у калитки говорок двух таких подлетышей. Один что-то опасливо бурчит, а другой тоном бывалого внушает: "Да ты чё?! Зашел, взял и пошел, вот и всё. А то — "украсть"!" Предмет интереса — мой или соседский ягодники. Но дело даже не в этом. По садам, по огородам пацаны и раньше лазили. Однако же с опаской, если не с угрызением совести, сознавая, чувствуя, что дело-то нечистое. А тут — нет!
Что же произошло? Так ли было еще лет двадцать назад? Я не говорю уж о тех временах, когда росла девяносто- трехлетняя Мария Гавриловна — старейшина рода Дроздовых.
К работе Машу привлекли столь рано, что, по нынешним меркам, и представить трудно. Траву-мураву для домашней скотинки приучали заготовлять с четырех годков, сперва корзинками-набирухами, опосля коробейками. Кормила овечек, телушек, курам сыпала. А с шести лет, это стало быть в 20-м году, уже вовсю жито жала — тятя ей серпик маленький выковал. И жала-то не абы как да не абы сколько. Изволь дневной упряг исполнить, хлебушек свой отработать. А коли не успеешь, старшая из сеструх, что тебе старостиха, задрав подол, мету позорную оставит на твоей недожатой полосе. То-то слёз бывало. Зато уж назавтра соберешься с силенками — да доведешь дневной упряг до самого краюшка. Тяжело было? Но как же отрадно теперь вспоминать, что жизнь долгая, как то житное поле, выстроилась по чести и совести, наладившись с того самого детского посильного упряга…
А мой-то упряг? В погоне за рыбацким счастьем я, кажется, забыл обо всём на свете. Время — полночь. Вот уж, действительно, счастливые часов не наблюдают. Только сейчас замечаю, что отемнело. Озираюсь по сторонам, оглядываюсь. Оказывается, туча. Размахнулась со стороны Северодвинска, точно гигантское воронье крыло. Всё! Надо сворачиваться. Жалко, конечно, что не обрыбился. Ну, да рыбалка это — спорт (читай — отечественный футбол): главное не результат — участие.
Лодочка, послушная веслам, что тебе балерина, однако выгрести назад не могу. Течение после застоя манихи вошло в полную силу да плюс еще низовой тягун — мордотык. Делать нечего — правлю к берегу. Обратный путь придется одолевать пешком. Веселком нащупываю дно — кажется, в самый раз. Однако переваливаюсь за борт — и холодею не от воды, от неожиданности. Глубина — по горло! В яму попал. Бечевка от лодки в руке. Шаг, еще шаг. Снова яма. Почти плыву, уже с трудом различая в мороке берег. Наконец, становится мельче. Выбредаю на берег.
Долго ли, коротко — дорога, петляя, выводит к проходной лесопилки. Бабёшка-вахтерша, оторвавшись от телевизора, зловеще мерцающего в глубине сторожки, на мой стук приникает к окну. Жуть берет, когда глянешь на человека, отлипнувшего от телеэкрана. (Три года уже не смотрю). Кажется, перед тобой не люди, а пришельцы.
Отсюда до моего дома километра два. Слева открывается просторная луговина. Травища там по пояс. Раньше это были угодья местного колхоза, который поил молоком Архангельск. Теперь — пустырь. Последнюю колхозную корову на острове пустили под нож три года назад. Так пропало еще одно здешнее предприятие.
Что же осталось на острове? Где есть рабочие места? Загибаю пальцы, хватает одной руки: кочегарка, богадельня, школа, баня. И это на несколько тысяч островных насельников, из которых по меньшей мере треть трудоспособные. Да, забыл — еще торговые лавки, где круглосуточно продают спиртное.
Бреду сквозь цветение лета, но даже зелень не способна скрыть зияющего лиха. По сторонам дороги — дома. Самому свежему — лет тридцать. Большинство — двухэтажные бараки довоенной и послевоенной постройки. Задует сиверок, накатит зима — и застонет здешний люд, прижимаясь к печкам и с тоской прикидывая: хватит ли до весны дровишек.
Что немного радует, так это картофельная ботва, которая пышным ковром устлала просторные огороды. Картошка — второй хлеб. Как и в войну, она едва ли не главная надёжа здешнего жителя.
В третьем часу ночи наконец добредаю до дома. Спать так и заваливаюсь в еще не просохшей от заплыва одежде.
И снится мне сон.
Становой хребет пронизывает дрожь. Это вздрагивает подо мной двинской остров. Что это? Прямо на глазах он обращается в авианосец. Срывая якоря, корабль устремляется вперёд. Он прёт против течения. Обдирая борта, из которых выламываются остовы "Харрикейнов" и тени птеродактилей, он истончается до размеров крейсера. Двина позади. Впереди столица — эта вавилонская блудница. Ты твердила, что — порт пяти морей? Ну, так принимай!..
Печатается в сокращении
1.0x