| | | | |
№16(543)
13-04-2004
Александр Синцов
ТЫСЯЧЕЛЕТНЯЯ ДЕРЕВНЯ
Толкователи православия всякий раз перед Пасхой советуют не ходить в этот день на кладбище. Мол, воскресенье — праздник живых. А народ идет к могилам, именно здесь приобщается к чуду, к истине. Тоже — праздник со слезами на глазах.
Года три назад Пасха, помнится, была поздняя, в конце апреля я сумел одолеть несколько километров проселка после долгой езды по асфальту Ярославского шоссе, и в воскресенье оказался на деревенском кладбище вместе с земляками.
Важно сказать, кладбище было советское, как бы принципиально отделенное от старого погоста перелеском. Первые захоронения помечены 1918 годом. В них — трое красных, погибших в бою с белыми, шедшими из Архангельска на помощь восставшему Ярославлю. Красное тройное захоронение ухожено. А погибшие в той стычке белые захоронены, как мне рассказывали старухи, на старопрежнем кладбище, где теперь уже все могильные плиты под слоем травы. И никто уже туда не ходит проведывать и навещать. Даже в Пасху. Хотя там-то как раз все истинно верующие и лежат, начиная с дедов, прадедов и глубже в века. Четыреста пятьдесят лет назад впервые упомянута эта деревня Пахомовская в податной ведомости.
Я бродил среди советских могил от одной компании с яйцами и водкой к другой и поражался переменам: почти все звездочки на памятниках заменены на кресты. Волевым усилием потомки окрестили покойников без их ведома.
Мне пришло в голову посчитать могилы на этом людном кладбище. В том числе и просто холмики, даже намеки на захоронение. Как ни странно, не насчитал и пятидесяти. Прибавил еще тридцать мужиков, погибших на войне. Все равно получилось не больше ста атеистов, колхозников, совхозных рабочих.
А оставшиеся два дня короткого отпуска потратил на изыскания вокруг сгоревшей церкви. Ее по пьянке спалили в семидесятом году мои ровесники. Еще железо крыши кое-где хрустело под ногой. Стяжки кованые торчали из земли. Остальное все вместе с дымом в небо ушло.
С топором прорубаясь в кустарнике, как в джунглях, я исследовал весь старый дореволюционный погост и насчитал более тысячи могил. А сколько еще за четыре века сравнялись с землей.
Сел отдохнуть на поваленное дерево. И тут встала передо мной советская сотня слева, и русская тысяча справа. И понял я, что справа — это всё. А то, что слева, — почти ничего. Один к десяти, а то и пятидесяти. И когда как бы в ответ на мои измышления гул поднялся справа и слева, то и гул многовековой тоже пересилил семидесятилетний, накрыл меня своим хором, принудил внимать своему древнему смыслу. Так что с тех пор я только эти смыслы и слышу. И не только я. Все мои живые деревенские земляки тоже, волей-неволей, за десять последних лет наполнились этими смыслами. Хотели того или нет, а оборотились в старопрежних. Зажили жизнью тысячелетней давности. Вытащили из кладовых своих русских душ фундаментальные качества: личная свобода земледельца, предприимчивость крестьянина, самодостаточность. А кто не обнаружил всего этого природного в себе, растерял или презрел в гордыне, того и воскресение минуло, пропал человек духом и телом, сгинул. А и поделом отступнику.
Так немилосердно думал я, сидя в чащобе старого погоста. Думал, вот могилы поросли ольхой, забыты, в противовес чему древний национальный характер воспрянул в живых, освежил в них генную информацию времен Рюрика.
На пятачке моей Пахомовской волости это видно отчетливо.
Стоял я на холме, на церковном пепелище, глядел на долину и вдали, на опушке, разбирал очертания белого кирпичного дома фермера Красова. За излучиной реки — хозяйство однодворки Любы. У подножья холма — контора крестьянского товарищества на вере. Сокращенно ТНВ. Еще десяток крепких единоличных хозяйств были на виду.
Советское время, конечно тоже, присутствует в общем строе сегодняшней деревенской жизни. Утром встать и неспешно пойти "на развод" — это святое. Именно не на работу, а на развод. На мужицкие посиделки в закопченном гараже. Сладок этот час для бывших совхозных рабочих. Тут и молодость вспомнишь, и новости узнаешь. Препирательства с бригадиром или председателем товарищества тоже входят в обязательную программу. Он бригадиру: электроды кончились. В ответ: засверли и склепай. Пускач не фурычит. А ты его кривым стартером. В овраге воды по горло. А ты доску кинь — вот и перелаз. А ну как сверзнусь? Я тебе тогда сто граммов налью. Давай сейчас, авансом...
Зарплата чуть больше тысячи. Но если не пропить, супруга весьма довольна и этим. При своей живности в хлеву, картошке в яме — хватает. Главное, голова по-прежнему ни о чем не болит. Пускай она у председателя болит.
Председатель — сорокалетний, видный и хитроумный мужик. Только называется председателем, а на самом деле тоже из нашего, тысячелетнего прошлого, настоящий кулак. Без всякого отрицательного оттенка. Природный хват и делец. Еще в восьмидесятые годы в его светлой непьющей голове совсем еще молодого механизатора отчетливо сложились картины будущей жизни страны. А жизнь деревни вообще он просчитал на много ходов вперед. И со скрытой жадностью стал осваивать новизну— старину отношений, ведения дел. Главное решил: с людьми власти дружить. Потому что как бы ни были серьезны передряги, а нынче их ни к стенке не поставят, ни в лагеря не упекут. Так и получилось. Вошел он в "элиту района". Мужиков очаровал свойскостью. Они ему доверились из одного только желания остаться в стае. Проголосовали за все перерегистрации, как он хотел. И он так повернул, что фактически и безо всякой покупки земли стал хозяином всех угодий. Мужики сами, своими руками поставили его в кулаки. И теперь ничуть не ропщут. Хотя он ими помыкает, в страхе держит. А как же — начальник. Крутится. Дела обделывает. По тысяче платит. Нормально.
Крестьянская артель во все времена так жила. Все держалось на кулаке в прямом и переносном смысле слова. Вот и теперь вся артельная торговля молоком, лесом — в руках председателя. Вся наличность, кредиты и дотации. И машина, и дом — на высшем уровне. Не сравнить с избенками артельщиков. Ну так ведь зато у него, родимого, и душе покою нету, весь избегался.
Речка в этой Пахомовской меняет русло, то старицу оставит, то вымоет из берега закаменелый ствол дерева в тысячу лет от роду.
А нынче в обвале кручи обнаружился огромный, с быка, валун. Все лежал и лежал он под спудом глины, пока река ходила в другую сторону, и вот вылез на свет божий.
Летом в малую воду он весь на солнце, горячий, как в пору сотворения мира.
Таким же вот валуном кажется мне фермер Красов. Семьдесят лет не видала волость хуторянина. Получай из самых столыпинских времен. Красов к тому же будто специально на месте "Якова хутора" свой дом построил. Низ из белого кирпича, деревянный верх обшит голубой пластмассой. Затейливый дом. С башенкой и террасой. Сначала, когда Красов тут разворачивался, думали, что он не местный. А потом, когда разгреб из-под палой листвы известняковую могильную плиту на старом погосте, огородил нержавеющей вязью, то вышло, что он правнук раскулаченного Семена Тимофеевича Синцова, про которого совхозные уже и ведать не ведали. Тут и еще один пролом в "берлинской стене" произошел, еще одна разорванная нить связалась, и пошла прясть машина биографию фермера, потомка славного крестьянского рода.
Фермер этот приехал сюда в конце восьмидесятых с деньгами. В ту пору у получивших самостоятельность совхозов все можно было купить, от трактора до пилорамы. Первое лето потомок раскулаченного мотался по области и скоро возле его сарайчика — времянки образовался целый машинный двор. Зиму он строился. Кирпичный низ возводил. А весной уже семью перевез и засеял пустоши. Прошло почти двадцать лет. В него и из обреза стреляли, как в колхозных активистов времен коллективизации, и строения поджигали. И детей его кликали не иначе как волчата. А он не сдался. Живет свободно. Зимой в Москву на заработки ездит. Владеет всеми строительными специальностями от бетонщика до сантехника. Поселяется в столичном студенческом общежитии за тысячу в месяц. В тот же месяц зарабатывает 15— 20 тысяч.
А потом с апреля до сентября вкладывает капиталы в ферму, в образование детей — сын учится в архангельском институте, снимает отдельную квартиру.
Но милей всего из воскресших персонажей тысячелетней русской деревни мне, конечно, однодворка Люба. Пожившая в райцентре сорокалетняя женщина— парикмахерша вернулась в дедовский дом и подняла хозяйство с сенокосом и пашней, с огородом и двумя коровами. И, что самое главное для меня, — с кобылой Воронухой и дрогами на резиновом ходу. Все сама. Только на сенокос приезжают помощники, заодно и позагорать, отпуск провести.
Обустроилась Люба на заброшенных землях за три года непрерывного труда. Не надорвалась, никакой "грызи" не нажила. Посильная оказалась работа. И вот на дрогах, неспешным шагом лошаденки приезжает она теперь в магазин. Привязывает Воронуху к березе. Распускает чересседельник. Травы клок чернавке под нос. И сильной, красивой, самостоятельной женщиной входит в "лавку", — как называла подобное заведение любина бабушка, прабабушка и проч.
А что касается приживальщиков, бродяжек деревенских, всякой другой сельской вольницы — молодой и старой — то тут нить времен и не прерывалась. Бобыли, холостяки и холостячки праздного образа жизни всегда украшали русскую деревню своей беспечностью и отчаянностью.
Красны современные деревни также дачниками и их пестрыми домиками.
Но особенно впечатляют коттеджи состоятельных людей, чьи предки тоже лежат на волостных кладбищах. Даже у нас на севере, где цена земле грош, а и то объявляются люди, желающие стать помещиками.
Директор нефтяной компании из Ухты приобрел в семи километрах от нашей Пахомовской заливные луга вдоль реки Ваги. Поставил коттедж с видом на воду, обнес железным забором. И теперь строит маслозавод. Собирается производить аналог вологодского масла. Говорит, верный продукт для экспорта после нефти и газа.
Теперь на поместья мода. И закон позволяет. И так называемое общественное мнение подготовлено.
Как валун рекой вымыло из залежи, так и поместья. И способствовала этому помещичьему ренессансу, по моим наблюдениям, как ни странно, русская литература. Классика. В обязательной программе советской школы было "Дворянское гнездо". Автор — в национальном почете. И ушлый школяр, самородок деревенский (есть у меня источник, но фамилии называть не буду) вдумывался в описываемую книжную жизнь этого автора, и рассуждал примерно так : если роман — хорошо и правильно, автор — творец и светоч, то почему же поместье его, сам образ помещичьей жизни считаются плохими. И в других книгах бессмертных русских он находил много замечательных сцен усадебной жизни. И поражался своим наивным детским открытиям: Толстой -помещик, тоже Тургенев, Гоголь. Да что там — само Солнце русской поэзии Пушкин — помещик и барин. Народолюбец Некрасов какое поместье отхватил в Ярославской губернии! А драматург Островский вообще — капиталист. И даже крестьянский сын Чехов с миллионщиком Сувориным был не разлей вода. Подумаешь — Чехов! Сам буревестник русской революции Горький владел двумя издательствами с огромными доходами и жил в собственной вилле на острове Капри. И соответственный вывод для себя делал вдумчивый деревенский паренек, любящий русскую литературу во всей ее полноте.
Потом в ранней молодости он, как и все мы, еще пережил бум восстановления помещичьих усадеб под видом музеев, сам с энтузиазмом организовывал подобные стройки. И к горбачевским временам, выросши до председателя исполкома, вполне избавился от всяких комплексов в отношении крупной недвижимости в условиях красивого ландшафта. Начал возводить собственный усадебный дом в три уровня. Менее догадливые земляки из тех, кто хлопал ушами на уроках русской литературы, первое время еще гневались на него, обличали, стращали судами, но он твердо держал нос по ветру глубинной истории и оказался прав. Теперь он, житель одной из получерноземных губерний арендует тысячи гектаров пашни, делает бизнес на пшенице и гречке. Совсем как когда-то наши великие русские литераторы.
Свергнув с постаментов "ужасных злодеев" царей, большевики возвели на пьедесталы вместо них милейших Тургеневых, которые литературными чарами сделали больше для воссоединения истории, чем цари полками корниловцев.
Конечно вклад в это дело у литературных классиков скорее побочный.
В деле слияния национальной истории, в воскресении погибших, проклятых, убитых, думаю, никак не обошлось и без воли Всевышнего.
А о грядущих бунтах и восстаниях поговорим как-нибудь после пасхальных праздников.
1.0x