4(479)
Date: 21-01-2002
Author: Михаил Попов
ДО СТАНЦИИ «НОЧЬ»
Из Мурманска я уезжал под вечер. Вагон мой располагался в хвосте состава, да не просто в конце, а был самым последним. Хорошо хоть купе-отсек оказалось ближе к началу.
В отсеке, когда я определился с местом, находилась одна-единственная пассажирка. Это была молоденькая темно-русая девчонка. Она сидела справа, на боковушке. Парень, который шел за мною следом не глядя на номера, опустился рядом. Точнее будет сказать "запал", как выражается сейчас молодняк: запал в отсек и запал на девчонку. Судя по бойкой речи, парень был под хмельком, а судя по тому, что стал извлекать из карманов кожанки пиво, он еще не достиг желаемого состояния. Они с девчонкой живо обменялись репликами, тут же познакомились — он Денис, она Даша, — стали прихлебывать пиво, втянули в разговор и меня. Я представился — не будешь же держаться букой, тем более что дорога неблизкая, больше суток ходу, — однако от подробностей все же воздержался.
Поезд меж тем тронулся. Чтобы переодеться, я отправился в дальний тамбур. В самом последнем отсеке расположилась молодая женщина. Она сидела на крайней скамейке, а на коленях у нее покоился младенец. Ребенок гулил, пускал пузыри, а молодая мама, склонившись к нему, тихо улыбалась и что-то ворковала. Белый свитер женщины, чистое убранство младенца казались какими-то слишком нарядными и даже беззащитными в сумраке старого, разбитого вагона и особенно этого последнего отсека.
Облачившись в спортивный костюм, я потоптался маленько в тамбуре, поглядел в самое последнее вагонное окно, за которым, истончаясь, убегали назад рельсы и вернулся на свое место. В купе за этот промежуток произошли существенные перемены. Юная парочка переместилась с боковушки к большому столу. А на столе, помимо пива, появилась фасонистая бутылка водки, более того — бутылка эта уже была почата. Я бросил неодобрительный взгляд: это же не дома на кухне... Денис перехватил его, сделал просительно-повинную мину, отчего стал похож на молодого — с широкой до ушей улыбкой — телевизионного пародиста. Что мне оставалось делать? Махнул рукой — черт с вами! — но от предложения поддержать застолье наотрез отказался: не хватало еще мне, взрослому дядьке, с молодяшками выпивать.
Так ехали мы втроем часа три. Денис с Дашей похлебывали пиво, чередуя его с водкой, и то и дело уходили курить. Смесь спиртного и табачины была адская. Я пытался предостеречь их, образумить. Да где там! Человек — существо непонятливое, оно даже на своих собственных ошибках не учится. А уж чтобы послушать совета... Да в юные лета...
Время от времени мои спутники разделялись: то Денис куда-то уходил, то Даша меняла орбиту. И тогда остававшийся открывал мне какие-то свои житейские подробности.
Денис оказался моряком, отслужил три года на большом надводном корабле, недавно подписал контракт на продолжение службы, а сейчас ехал на побывку к сестренке да матушке. Тут, естественно, возник вопрос об отце. Отец ушел, когда мальцу было года четыре. Тосковал ли? Конечно. Однажды к матери пришел ухажер. Что-то в облике показалось родное. Кинулся в ноги: "Папа!" А это оказался дядя Володя. Так объяснила бабушка. Она прижала внука к себе и заплакала. Дядя Володя стал бывать часто, он приносил сладости, гладил малыша по головке, и ребенок привык к нему. Но однажды... Однажды произошло обратное. Раздались тяжелые шаги, донесся мужской голос. Малец с криком кинулся в прихожую: "Дядя Володя!" А это... оказался папа. Было горько и всех жалко. Папа потоптался, поворошил его волосенки и ушел. Может, только навестить приходил, а может, и мириться. Но с того дня больше не появлялся. Остался только его подарок — большой строительный конструктор. И все. Строителем Денис не стал. Поступил в Северодвинский втуз и даже проучился три года, но на дальнейшую учебу не хватило денег, и его забрили. Стал служить на корабле, используя свои навыки компьютерщика. Об отце вспоминал, но не часто.
Теперь парень ехал домой не только к маме, но и к маленькой сводной сестричке.
— Пойдем с ней в "Детский мир", скажу: выбирай, что хочешь. На что покажет, то и подарю. Даже если все деньги отдать придется.
Вот такую историю я узнал от Дениса. А потом также по частям выслушал историю и Даши. У Дениса многое из детских горестей перегорело и остыло, а у нее, восемнадцатилетней девчонки, все еще тлело-шаяло.
Год назад Даша окончила школу, и едва не в день выпускного родители ее развелись. Причем как? Не традиционно: отец ушел к другой, а дочь осталась с мамой — мать бросила их, уйдя к другому. Уже год они прожили с отцом вдвоем. Как прожили? По-разному. Отец — частный извозчик, у него старая "Волжонка", целый день на колесах. От измены жены, от тоски и непонимания запил, едва в серьезную аварию не попал. Но спиртное, оказывается, полбеды. Вскоре "подсел на колеса", а потом стал колоться. Вот где беда-то пришла...
Приткнувшись мне под бок, словно пичуга под стреху, Даша бормотала что-то тихо-тихо. Чем она отвадила отца от наркоты, я так и не понял, но на шее у нее разглядел свежий шрам.
В очередной свой приход из курилки Даша поведала мне еще одну тайну. У нее есть друг, причем старший, он бизнесмен, да не просто старший — ровесник отца. Мать о нем знает, Даша делилась, но о возрасте "бойфренда" не ведает и она. А отец — тот вообще ни о чем не догадывается.
Господи! Что за сволочное время! Девчушка, которая едва оперилась, едва оторвалась от светлых образов Татьяны и тургеневских барышень, попала в содержанки к распутному современному нуворишу. За что? За что и почему?
— Ты не пей больше, Даша, — сказал я в очередной раз без особой надежды. — Смотри, какая стала... Ты же красивая, а сейчас лицо опухло, подурнело...
Я сказал тихо, но она услышала и неожиданно согласилась.
Пока Даша устраивалась на ночлег, я подобрал сумочку, которую она поминутно теряла. В этой сумочке, по ее словам, лежали "баксы", которые она везла сестре, а в таком состоянии, до которого она дошла, не то что сумочку — голову потерять было можно. И чтобы этого не произошло хотя бы с деньгами, я запихал ее сумочку в рундук.
И за Денисом нужен был глаз да глаз. Его тоже развезло, свою кожанку, в которой, судя по всему, находились и документы, и деньги, он бросал где ни попадя. В очередной раз я подобрал его одежку и положил ее на верхнюю полку. Запропастится кожанка — и не видать тогда ему сияющих при виде подарка глазенок сестренки.
Так потихоньку нянькаясь то с Денисом, то с Дашей, я стал было собираться на боковую, посчитав, что никаких перемен до утра уже не произойдет. Но тут в вагоне за считанные минуты все решительно переменилось. На какой-то станции, кажется Оленегорск, потянуло вдруг сквозняком, а потом, точно опавшей листвы ветром, надуло народу.
Напротив меня села какая-то заплаканная до невнятности лица женщина. Точнее ее, окаменевшую от неведомого горя, посадила другая — сестра или родственница. Возвышаясь посередине купе, эта родственница строго измерила моих юных спутников взглядом — те с появлением новых людей заметно оживились и даже поднялись, — однако внимание свое остановила на мне. То ли потому, что я был старший, то ли, на ее проницательный прищур, выглядел верховодом и закоперщиком, но глаза ее уперлись именно в меня, а указательный палец — в сосуды. Денис, худо-бедно привыкший к флотской дисциплине, этот командный жест воспринял беспрекословно — в мгновение ока стол был чист. Властная особа удовлетворенно кивнула, однако процедура наведения надлежащего порядка на этом не закончилась. Рука ее, облаченная в лайковую перчатку, поднялась на уровень лица, а указательный палец, как нечто самостоятельное, проделал туда-сюда амплитуду метронома:
— И чтобы у меня никаких банкетов!
Нет, это была не сестра и даже не дальняя родственница. Как я мог ошибиться? Ни лицом, ни облачением эта особа с горемычной женщиной совершенно не вязалась. Либо это была опекунша, либо представительница какого-то ритуального агентства, либо посреднической конторы, которая занимается куплей-продажей недвижимости — тех нажитых десятилетиями безупречного труда квартир и родительских усадеб, где так безоблачно начиналось детство... Таких новообразований сейчас пруд пруди. Они делают деньги и на радости, и на горе. Юридически безупречные и внешне представительные, эти службы являют собой символ нового времени. А формула нового времени, увы, не нова: все продается и все покупается — "и жизнь, и слезы, и любовь".
Догадка моя подтвердилась незамедлительно. Опекунша склонилась к подопечной и опустила на ее безвольно лежащие на коленях руки пластиковую — с какими-то бумагами — папку.
— Слышите? — повторила она, выходя из трудового наклона. — Ни-ка-ких!
Взгляды наши пересеклись. На каких ролях эта особа обреталась в своей фирме, понять было нетрудно: ясно дело, не на первых, хотя и облачена была в дорогую долгополую дубленку. Но хватка, но навыки, но слог проистекали, конечно, оттуда, из того алчного, ненавистного мне мира.
Казалось бы, все: проводила подопечную или клиентку, как было поручено, доставила до этого задрипанного вагона — на другой у фирмы, естественно, не хватило денег — и — адью! Ведь все уже "сдоено", все "окучено". Так нет! Своим хищным носиком она почуяла добычу. Материальной выгоды не "светило", зато "моральные" дивиденды "наклевывались": ведь здесь можно было покуражиться, покомандовать, благо никто в этом затрапезном вагоне ее, видную businesswomen, не одернет.
Она была проста, как членистоногое, как инфузория-туфелька, как амеба. Так твердило мое опаленное внезапной ненавистью сердце. Где-то на краю сознания мерцали возражения: да, может, она вовсе не та, за которую ты ее принимаешь, подумаешь, папка с документами! Разве это доказательство? И потом, с чего ты решил, что она и ей подобные просты, ведь так близко и столь явно ты с ними не соприкасаешься? Но сердце упорствовало: для того, чтобы почуять вонь, не обязательно лезть в выгребную яму, а таких фигур, за лощеным обликом которых скрывается алчная и хищная сущность, видано было уже немало. Сердце упорствовало. Больше того — взывало к действиям, дескать, доколе можно терпеть, пора на место ставить эту зарвавшуюся особу. Зов был решительный. Я уже было поддался на него. Но тут по вагону мазнул свет маневрового тепловоза, который выхватил лицо женщины, сидевшей напротив, и я смолчал, я не смог выдавить ни слова.
Вся эта сцена была мимолетной. Это я теперь ее разлагаю на цепочку ситуаций. А на деле это происходило быстрее, чем два-три касания в поединке боксеров.
Тут по проходу застучали конские подковы, не иначе — грохот пошел, как от кавалерийского эскадрона. Это в вагон стала втягиваться череда экипированных по-зимнему мужиков: на них были полушубки, "канадки", непроницаемые комбинезоны и унты. Один из них, небритый и долгоносый, завалился в наш отсек и сразу, не скидывая огромного рюкзачины, который застрял меж верхних полок, запротягивал каждому руку:
— Сергей! Сергей! Сергей!
Фирменная особа рукопожатием вновь прибывшего не удостоила. Зато мгновенно переключила на него свой фельдфебельский прищур. Существо, пахнущее дикой природой — свежей рыбой, а то и зверем, — было явно неуместно для ее выступления. Мы, аборигены, выглядели в ее глазах и зрителями, и податливо-послушными исполнителями, этакие безмолвные куклы-марионетки, а тут — стихия. Тем более, что в воздухе завитало и место, откуда Сергей и его спутники свалились, — Новая Земля. Оценив ситуацию, она живо изготовилась для очередной менторской тирады, эта фраза, казалось, уже каталась на ее языке. Но тут в вагон хлынула новая волна пассажиров. На гребне ее ворвалась стая "альбатросов" — мореманов-дембелей. Судя по возгласам, они тоже были с Новой Земли. Деловая дамочка заметно стушевалась — открывать еще один фронт ей явно было не под силу. Я молча ликовал, но при этом не скрывал злорадной усмешки: "А ты что хотела, милочка? Чтобы оттуда, с ледовой верхотуры, свалились твои офисные, пахнущие дезодорантами, мэны?"
Вагон, точно аккумулятор, в мгновение ока зарядился какой-то мощной многовольтовой энергией. Из этого тесного заряженного пространства исходили азарт, неукротимая воля и сила. Она, похоже, охватила всех обитателей. Во всяком случае я это почувствовал, причем явственно — меж лопатками шибанул озноб.
Не знаю, было ли так под Бородином, когда сжималась в кулак народная воля. Но в поволжских плавнях, когда казацкая ватага с воплем "Сарынь на кичку!" летела на абордаж, такое, уверен, было. И под Оренбургом, где гулеванила пугачевщина. И на подступах к Смольному, когда из глоток рвалось: "Даешь!". Единый порыв объединял толпу, и этот сгусток неимоверной силы можно было кинуть в любую сторону. Не важно — куда, не важно — зачем. Главное — вперед, на линию огня, на приступ, на край! Ибо это наша судьба, наша доля и наша погибель...
Дамочка, попавшая наравне со всеми в мощное силовое поле, явно чуждое ей, окончательно сникла. Она ловила ртом воздух и, как рыба, не могла ничего выдавить. На ее счастье раздался сигнал к отправлению. Она облегченно встрепенулась, не зная, как завершить эту придуманную самой затянувшуюся мизансцену. Кинула последний отчужденный взгляд на подопечную, попыталась ревизорским прищуром обвести окружающих, но все это было уже жалко, нелепо, и, почуяв свою дальнейшую неуместность, тем более что и времени совсем не осталось, она ретировалась.
Состав наш тронулся, стал набирать ход. Мысли мои вслед за ним понеслись с севера в южную сторону. И уже другая картина, грозная и величественная, вставала перед моим взором. Вагон и весь поезд, наполненный, как мне виделось, неиссякаемой народной волей, закаленной на студеном ветру и обожженной морозом, представлялся — ни много ни мало — бичом Божиим. Бич этот, грозное орудие в деснице Мессии, взлетал над алчностью, хищничеством, которые ополонили Отечество, над всеми теми, которые развели в Храме торжище.
Ух, какую картину рисовало мне мое сердце! Как оно упивалось мгновениями праведного и долгожданного гнева, как утоляло жажду справедливости!
Наивное и глупое сердце! Чем дальше катил наш поезд, тем все тише становилось мое ретивое, и тем рутинней и будничней — окружающее.
До полуночи оставалось часа полтора. Пора было готовиться к ночлегу. Но на наших дорогах так заведено: сел в поезд — разматывай котомку, клади на стол припасы — все эти крутые яйца, жирную колбасу, лук-чеснок, огурцы-помидоры, соль-перец — и приступай к трапезе. И здесь ни при чем ни режим, ни аппетит. Сел в поезд — явление свое отметь большой жрачкой.
Так случилось и тут. Разворотливее других оказались дембельки. "Нищему одеться — только подпоясаться". Через пять минут после посадки они уже гремели посудой, чокались кружками, стаканами, галдели, гоготали, невпопад громко говорили, как в кубрике, и совершенно не слушая друг друга. Группа медвежьеватых мужиков, облаченных в тяжелую амуницию, заметно отстала от них. Однако вскоре они благополучно рассупонились, разоблоклись, закинув прорезиненные комбинезоны, ватные штаны и бродни либо на багажные полки, либо в рундуки, и тоже стали гоношить ужин. Местом застолья эти пилигримы облюбовали наш отсек. То ли потому, что сидельцев тут было поменьше, то ли сидельцы, то бишь мы, показались покладистее, то ли все дело оказалось в Сергее — он был центром, неким основанием шатра, вот все и пристроились к нему. Правда, действовал Сергей не нахрапом, не волей, он вежливо попросил разрешения, обратившись к зажавшейся в уголок женщине и ко мне. Особа не промолвила ни слова, а я кивнул. Что оставалось делать? Мужики с дороги, к тому же дальней. Как тут не понять? В знак согласия я сдвинул ближе к окну свой "тормозок", а потом глубже в угол сдвинулся сам, давая место на своей разобранной постели этим залетным мужикам.
Их устроилось в нашем отсеке пятеро. Разные по обличью, разные по масти, возраста от сорока до пятидесяти, они чем-то казались схожи. Догадка пришла быстро, следом за двумя-тремя репликами. Это были отставные офицеры, летуны или летная обслуга, а теперь — военные строители.
По первой накатили в стаканы торопливо, хотя и сдерживались. Ждали, видать, этого момента, тетешкали его в себе, а дождавшись, боялись упустить, и в то же время — не пацанва же дембельнутая — форс держали. Выпили молча, не отвлекаясь, покрякали, похекали, ожидая первого прибоя тепла, нутряного отзыва, а потом заработали челюстями. В ход пошли огромные куски вареной колбасы и ломти ржаного хлеба. Жевали тяжело, трудно, словно выполняли обременительную работу. А уж после первого жора, утоления и расслабления и заговорили.
Оказалось, что они, бригада строителей, работали на архипелаге по контракту. Контракт был заключен на месяц, а их продержали на Новой Земле целых три.
— Как так? — удивился я.
— А вот так, — выпятил небритую челюсть Серега. — Генерал подпись на пропуске не ставит — и баста! А без визы кто выпустит из режимной зоны?!
— Но вы же теперь гражданские...
— Ну и что! — пожал плечами Серега. — Визы-то нет... А визы нет — нечего и рыпаться...
— Да это что — зиндан?
Название афганской тюрьмы вырвалось само собой, неожиданно для меня самого. Но этим мужикам оно оказалось не в новинку. Выходит, бывали и там, где это словцо в ходу.
— Во-во! — тряхнул прядями седеющих волос Серега. — Зиндан и есть. А генерал там — пахан. Законы Большой Земли для него не писаны...
Товарищи его согласно закивали, забубнили, что генерал — сволочь, сулились написать о произволе его в прессу и даже называли столичную газету. Однако говорили, показалось мне, как-то вяловато, не очень убежденно и уверенно. Почему? Может, потому, что расслабились, притушили свой гнев спиртным. А может, наоборот — спалили его еще на новоземельских кострах, ожидаючи долгожданного борта. Так или иначе, но все больше казалось, что они не столько порицают генерала-узурпатора, сколько едва ли не оправдывают его: у него объекты, у него фундаменты-ростверки, а рабочих рук раз-два и обчелся...
Чего тут было больше — всегдашней русской притерпелости, покладистости или просто усталости — не знаю. Но ощущение было странное. Обсуждалась еще одна вариация сказки про Карабаса Барабаса и несчастных кукол. Только участниками ее на этот раз были не сказочные персонажи, а реальные мужики, здоровые, крепкие, сильные, отцы семейств, а Сергей к тому же оказался и дедом...
И еще одно озадачило меня: раз на Новой Земле что-то строят, значит, жди испытаний, а это опять опасность и тревога. Я хорошо помню, когда взорвали водородную бомбу над Новой Землей, хотя о самом факте узнал тридцать лет спустя. Был я парнишкой, играл в тот день на улице. И тут вдруг повеяло чем-то зловещим. Я в страхе схватился за деревце — как сейчас помню, это была рябинка с одной-единственной рдяной гроздью, — и меня стало выворачивать наизнанку...
Мужики снова выпили, в очередной раз предложили мне, но я в очередной раз отказался. Спиртное расслабило их, они окончательно рассупонились, заговорили о доме, о родне. Серега, ближе всех находившийся к замкнутой женщине, обратился к ней с пламенной речью:
— Дорогая! Что у вас стряслось? Отчего вы все время плачете? Объясните, пожалуйста! Вот я из ВДВ, семьдесят восемь прыжков с парашютом, был ранен. Мы же мужчины. Если что — поможем. Кто вас обидел? Поделитесь!
Женщина не ответила, лишь задушевно всхлипнула да еще глубже забилась в свой угол. На Серегу зашикали, замахали руками, дескать, не приставай к человеку. Но он все топорщился, порывался что-то объяснить, пока ему не вставили в руку стакан.
Рядом со мной сидел крупный лысый мужчина, а голосок у него оказался мягкий, к тому же с характерными южными интонациями.
— С Украины? — определил я.
— Оттуда, — кивнул сосед. — Только вся жизнь тут... Амдерма, Заполярье...
Василий, так звали соседа, оказался военным врачом, подполковником запаса. Был и хирургом, и паталогоанатомом, и сшивал, и лечил, и отрезал. Не раз доводилось соскребать со скал остатки человеческой плоти, когда врезались боевые самолеты. А то раз бегунка освидетельствовал. Рванул солдатик из части, на Воркуту ладил, к мамке бежал. Прошел всего десять километров и замерз. Лицо песцы не попортили, лежал ничком, а спину выгрызли.
Человек, который по роду профессии часто видит смерть, рассказывает о ней просто и буднично. Так говорил и Василий. Но при всем том равнодушия в его словах не было: чувствовалось, что эти ранние трагические смерти застряли не только в памяти, но и в сердце.
А еще оказалось, что военный эскулап в недавние поры занимался наукой. Больше того, даже кандидатскую писал.
— А тема? — поинтересовался я.
Он не ответил, а стал рассказывать, как отловил детенышей росомахи и поместил их в клетку.
— Зачем? — не понял я.
— А наблюдал. Как себе поведут в неволе.
— Ну и...
— Росомаха-мать ночью клетку перегрызла и увела... Железную клетку!.. Представляешь?..
Я понимающе закивал. А Василий хохотнул:
— А я опять их увел, щенков...
— Зачем? — опять не понял я.
— Ну как — зачем? Для опытов. Для кандидатской. Потом брошюру написал...
— А она?
— Росомаха-то? — понял эскулап. — Опять перегрызла. И опять увела.
— Природа, — оценил я.
— Инстинкт, — уточнил эскулап.
Я машинально перевел глаза на боковушку — там сидели разбурканные Денис и Даша — и вздохнул:
— Инстинкт...
Свет в вагоне померк. Это был сигнал отбоя. Но спать, похоже, мало кто собирался. Не могли уняться мои подопечные. Даша то порывалась лечь, то вставала и брела следом за Денисом курить. Похаживали туда-сюда флотские дембельки, мерцая бицепсами с наколотыми на них якорьками. Да и мужики-строители то отрывались от стола, то куда-то уходили, то опять возвращались. Блуждания всех были бесцельны или мало мотивированы. Единственно, кому действительно требовалось пройти из конца в конец вагона, была женщина с младенцем. Время от времени она направлялась к титану, чтобы набрать кипятка. Белый свитер ее беззащитно мелькал в вагонной кутерьме. Но каких трудов ей стоило пробиться, а тем более оградить младенца, которого она не смела оставить одного!
Момент, когда кончается русское застолье и начинается обыкновенная пьянка, уловить невозможно. А уж почуять, когда той пьянке придет конец, — и подавно.
Я забрался под одеяло, вытянул ноги, насколько позволяли сидельцы да шатуны, но уснуть, конечно, не мог. Донимали шум, голоса, вскрики. Но, казалось, того больше мешали запахи. Из тамбура накатывали волны табачного дыма. Со столов несло пролитым пивом и водкой, подмокшим хлебом и рыбой. С пола, из-под рундука, шибало горечью вековой сажи. Вдобавок ко всему в соседнем отсеке стало тошнить старуху. Это была одна из тех особ, которые до старости причепуриваются, ярко крася волосы, губы и глаза. Облик ее лично у меня не вызывал симпатии, в лучшем случае — снисхождение. Каждому возрасту, по-моему, должен соответствовать свой образ. Но сейчас-то дело было не в том.
— Что с вами? — окликнул я ее, поднявшись с рундука. Нечем помочь — так хотя бы посочувствовать. Но старуха, похоже, даже не расслышала. Она только повела мутными глазами да помотала крашеными кудерками.
Чего ее так выворачивало, не знаю. Может, съела чего, может, запахи эти донимали, а может, качка вагонная расшатала ее вестибулярку. Только старуха опять подхватилась и в который уже раз потрусила в тамбур. Потрусила, но не успела и расплескала докучную муть где-то посредине прохода. Проводница не то заругалась, не то скомандовала что-то. Старуха поспешно потянулась к вехтю, что лежал наготове возле туалета, и принялась подтирать за собой.
Очередной пробег старухи в очередной раз вызвал гомерический хохот дембелей. Пьяные, они были дураки дураками и ржали и реготали по малейшему поводу. Одергивать, увещевать их было уже бесполезно. Они на миг притихали и тут же снова взрывались с неистовой силой.
Тут взбеленилась Даша. Старуху ли она пожалела или у нее началось похмелье — не знаю. Только вскочила с постели, встала посреди прохода, едва-едва прикрытая какой-то юбчонкой, и принялась во все корки честить и костерить эту распущенную, охмелевшую от вольницы матросню. Из девических уст густо сыпануло матом. А личико юное исказилось скандальной, если не сказать стервозной, яростью. Матерщину в свой адрес матросаны пропустили мимо ушей — они сами поливали через слово. А вот определение "дебилы" вынести не пожелали, хотя в тот момент заслуживали и не такого. И тут началось! "Якорьки" кинулись в атаку, особенно рассвирепел один из них, маленький и щекастый. Между ним и Дашей сунулся Денис. Он что-то бубнил, пьяно размахивая руками, и то окорачивал Дашу, то увещевал своих коллег-дембелей. Только проку от этого было немного. Ему доставалось и от нее, и от них. Тогда в бучу, чтобы дать укорот молодняку, кинулись бывшие отцы-командиры.
На сей раз я ни во что не вмешивался. Глядя на эту безобразную, но такую типичную расейскую сцену, только горестно вздыхал: "Господи! А ведь это и есть "русский бунт". Вот таков он теперь и есть, "бессмысленный и беспощадный. Вот куда ныне уходит русская корневая воля!"
Вызванная, видимо, проводницей появилась милиция. Общими усилиями мужиков-строителей и блюстителей порядка буяны были разведены. Дашу повалили, и она укрылась одеялом. Дениса силой взгромоздили на верхнюю полку. А дембелей развели по их штатным "кубрикам". Потихоньку все улеглось, хотя с трудом верилось, что на этом все и закончится.
Я снова лег. Из окна нещадно дуло, и, дабы за ночь не прохватило, повернул подушку к проходу.
Ходьба и шатание вскоре возобновились, правда, не в той мере, что прежде, однако докучало это не меньше. Я укрылся с головой, но все время был настороже, остерегаясь, как бы кто-нибудь из шатунов, тот же Серега, не сел на голову, а Денис не сверзился сверху. На душе было тоскливо. От эйфорической картины разящего поезда-бича не осталось и следа. А рассвет, казалось, никогда уже не наступит.
Вагон наш последний болтало из стороны в сторону, точно и его раскачала пьяная стихия. А вслед за вагоном, повторяя все его шараханья, металось воспаленное сознание. И чудилось уже, что это не вагон на железнодорожной ветке, а последний необорванный листок бьется на ледяном космическом сквозняке.
Забылся я под утро. Однако скрип и скрежет металла не оставляли меня и в забытьи. Они насквозь пронизывали обессиленное существо. Казалось, разрывается все — и мои связки, и этот адский вагон, и сама твердь. Больше того! На каком-то особенно крутом повороте передо мной разверзлась бездна. И в эту бездну стали обрушиваться люди — все те, кто совсем недавно проходил перед моими глазами: и бритый Карабас, и погранец, и ветхая нищенка, и тот юноша в сюртуке, исполняющий романс, и Денис, и Даша... Я закричал и, верно, от этого крика очнулся и разлепил глаза. Но Боже мой! То, что открылось моему взору, было продолжением. Уже и тут, наяву, я увидел падающую женщину. Это была мать с младенцем, оба в белом и чистом. Она срывалась с плоскости прохода и вот-вот вместе с дитем должна была соскользнуть за кромку...
Так увиделось в первое мгновение. Сердце, намятое муторной дорогой, стонало и плакало, чуя непоправимое. В смертельном ужасе я оторвал от подушки голову, почти вскочил. И тут...
Тут словно свет в сумраке забрезжил. По проходу вагона, который напоминал поле угасшей битвы, шла, обходя раскинутые руки и ноги, молодая женщина. На руках ее покоился младенец. А она, мать, была тихая, спокойная, все понимающая и все прощающая.
Архангельск
1.0x