2(425)
Date: 8-01-2002
РУССКИЙ КАНОН ПЛАТОНОВА (В редакции "Завтра" коротают зимний вечер обозреватель газеты ТИТ и театральный критик М. КОВРОВ)
ТИТ. ...продолжая наш разговор, хочу напомнить, что на вопрос анкеты Всероссийского съезда пролетарских писателей: "Какие писатели оказали на вас наибольшее влияние?" Андрей Платонов отвечает: "Никакие". "Каким литературным направлениям сочувствуете или принадлежите?" "Никаким, имею свое". Дело было в 1920 году. Прошу прощения, нынче у нас так скверно топят, а на улице, между тем, неслабый мороз, как вы уже заметили. Вот эта старинная чугунная печечка нам как нельзя кстати придется… Подайте, пожалуйста, спички, там, на столе. Спасибо. Так вот, бишь, недавно, выступая в Доме литераторов в дни столетия Платонова, известный, вы его знаете, писатель говорит: “существуют определенные способы создания литературы и способы ее чтения; а когда читаешь Платонова, видишь совсем другое расположение слов, он не умеет так природно писать, как пишем мы, как писали Тургенев, Бунин. Читать его очень и очень трудно”. Далее писатель заключает: “я не думаю, что Платонова будут читать в XXI веке”. Вот ведь, получается так, что Платонов — писатель без предшественников и последователей. Но может ли быть такое?
КОВРОВ. Конечно, нет. Очень легко доказать, что весь Платонов вышел из Герцена. Впрочем, это и неудивительно, Толстой говорил: “Герцен — это половина русской литературы”. А Толстой знал, что говорил. Необычное расположение слов в текстах Герцена ("тайная работа жизни", "продолжать нечего было, кругом никто и ничто не звало живого человека", "идеи, пережившие свое время, не увлекают всего человека или увлекают только неполных людей", "надежда мешает оседлости и длинному труду", "народ слушал их, но качал головой и чего-то все доискивался", "большой беды в этом нет, нас немного, и мы скоро вымрем") воспринимается сейчас как платоновское. Платонов и жил-то во флигеле дома Герцена.
Или из Чаадаева. Вот пример из раннего текста Платонова "Электрификация": "настоящая жизнь, ограничиваемая кратким временем и тесным пространством", в другом месте: "в ограниченных, тесных пределах"; это — известное первое философическое письмо. В 1823 г. Чаадаев пишет о себе, что он "всякую мысль превращает в ощущение ("я говорю это краснея"), так что вместо выражения я всякий раз нахожу только смех, слезу или жест". Платонов, "Чевенгур": "Вид человека возбуждал в нем вместо убеждений чувства". Чаадаев — брату: "Поверишь ли, мой друг, в минуты бури самые ужасные, мысль о вашем горе, если погибну, всего более меня ужасала!" Платонов, "Чевенгур": "Себя никогда не жалко, только вспомнишь, как умрешь и над тобой заплачут, то жалко будет плачущих одних оставлять". Вспоминается "чаадаевский" вариант финала "Котлована", тексты в записной книжке Платонова об античном искусстве, навеянные седьмым философическим письмом, известным по нескольким публикациям начала века. Наконец, дуэль Пушкина и Чаадаева в Демутовом трактире в "Ученике лицея", последней пьесе Платонова. Негативное отношение Платонова к Гоголю — это тоже влияние Чаадаева, считавшего "Ревизора" циничной пьесой.
ТИТ. Боже ты мой, какой едкий дым пошел, видимо, дрова сыроваты…
КОВРОВ. Анализируя "Медный всадник" ("Пушкин — наш товарищ"), Платонов пишет: по Пушкину Петр — прекрасен, автор его любит, Евгений — тоже "строитель чудотворный" (правда, в области, доступной каждому,— в любви к другому человеку), "они произошли из одного вдохновенного источника жизни, но они — незнакомые братья". Евгений — не жертва Петра, он — жертва Рока. Горе его души, переполненной одним чувством и обессиленной им,— горе ограниченной жизни. ("Когда-то на него от Сони исходила теплота жизни и он мог бы заключить себя до смерти в тесноту одного человека, и лишь теперь понимал ту свою несбывшуюся страшную жизнь, в которой он остался бы навсегда, как в обвалившемся доме", "Чевенгур") "А Петр? Он бы весь мир превратил в чудесную бронзу, около которой дрожали бы разлученные, потерявшие друг друга люди". Где же выход?— спрашивает Платонов. В образе самого Пушкина, в существе его поэзии, объединившей разные нужды человеческой души.
Здесь сформулирован ключ к самим платоновским текстам. Получается, что весь Платонов вышел из Пушкина.
ТИТ. Правильно ли я вас понял: весь Платонов вышел из Толстого?
КОВРОВ. Именно!.. Мы говорим об искусстве, формальная логика здесь не работает, только логика чувства. Ну и, конечно, из Чехова. Без Толстого не было бы ни Чехова, тот об этом так прямо и говорил, ни МХАТа Станиславского, ни Платонова.
ТИТ (закашлявшись). Они чем-то отличаются друг от друга, русские классики? К тому же Платонов, кажется, не любил Чехова.
КОВРОВ. Зинаида Гиппиус считала, что слово "нормальный" придумано точно для Чехова. У него и наружность нормальная — ни одной женской черты!.. Нормальный провинциальный доктор, с нормальной степенью образованности и культурности, грубоватыми манерами, что тоже нормально. Она не могла себе представить, чтобы Чехов, как Достоевский — или князь Мышкин — повалился перед невестой в припадке "священной" эпилепсии, опрокинув вазу. Или — как Гоголь, постился бы десять дней, сжег "Вишневый сад" и "Трех сестер" и умер. Цветаева говорила: "ненавижу Чехова с детства". Чехова никто не любил. Кроме Толстого: "я его люблю, но не понимаю, зачем он пишет пьесы".
Этому есть много причин, серьезная — одна: обыкновенно автор на 50 или на 80 процентов знает, что хорошо и что плохо, Чехов же — только на 5 процентов. Он считает это знание бесценным; но понимает, что это только 5 процентов,— нежелание Чехова судить своих героев имеет вполне прозаическую подоплеку. Победное шествие пьес Чехова объясняется тем, что актеры в них не связаны сомнительными пятьюдесятью процентами. Они погружены в "нормальный мир". Набоков делил писателей на две категории: тех, которые любят, и тех, которые не любят Чехова; которые не любят — не того сорта. Набоков думал, что Чехов — выдающийся стилист, на самом же деле, Чехов — автор мировоззрения. Даже болезнь его была какая-то нормальная, сокрушалась Гиппиус. Платонов умер от той же болезни.
Они правы в неприятии Чехова. Ощущение, что нет ответа на вопросы, которые жизнь ставит один за другим, и что история заканчивается в безнадежной вопросительной интонации, наполняет нас отчаянием. Толстой: добро есть вечная, высшая цель нашей жизни. Чехов: цели, может быть, нет. Платонов: "Есть бесконечность путей, а мы идем только по одному. Другие пути лежат пустынными и просторными, на них никого нет. Мы же идем смеющейся и любящей толпой по одной случайной дороге" ("Поэма мысли", 1920).
Платонов — в постоянном общении с Толстым и Чеховым. В "Котловане", кажется, есть прямое указание на неслучайность имени одного из героев — Пашкина: Лев Ильич. Смешение имен Ленина и Троцкого сюжетно обыгрывается Платоновым. Однако описание взаимоотношений Пашкина и его жены (— Знаешь что, Левочка?.. Какой ты все-таки, Левочка, доверчивый и нелепый! — Ольгушка, лягушечка...) указывают нам на Толстого, столетие которого как раз отмечалось, на Чехова и его письма к Ольге Леонардовне Книппер-Чеховой, на чеховскую "душечку", "Оленьку", и на трактовку чеховской героини Толстым. Лев Ильич — смешение имен Толстого и героя его повести "Смерть Ивана Ильича". Платонов, как обычно, дает для прочности два смысла: основной и запасной, с Троцким (в "Чевенгуре" — с Розой Люксембург). Он, как и Чехов, убежден, что без пошлости никак нельзя: не будут ни печатать, ни читать. Котлован — глубокий мешок, в который просовывают толстовского героя и не могут просунуть (Толстой: "и он боится, и хочет провалиться туда, и борется, и помогает"). Пашкин и другие персонажи повести — люди, попавшие не на ту дорогу.
Но настоящий, "гамбургский", счет предъявлен Чехову "Счастливой Москвой". Чеховская героиня, которой так восхищался Толстой, горячо любит нового мужа после смерти предыдущего, Платонов же не дает себе такой поблажки. И он иначе оценивает — дополняет — любимую Толстым картину: "пожилая баба сидела в застекленной надворной пристройке и с выражением дуры глядела в порожнее место на дворе". Платонов как критик всегда лаконичен, в "Родоначальниках нации" он рисует картину, подозрительно напоминающую "Черный квадрат" К.Малевича, вот такую: "Здесь вошь любви, но она невидима".
Хирург Самбикин ("Счастливая Москва"), делая вскрытия, ищет, как Чехов, где расположена душа. (Чехов — Суворину: "Мыслящие люди — материалисты... по необходимости. Они ищут истину в материи, ибо искать ее больше им негде, так как видят, слышат и ощущают они одну только материю... Когда вскрываешь труп, даже у самого заядлого спиритуалиста необходимо явится вопрос: где тут душа?.. А если знаешь, как велико сходство между телесными и душевными болезнями, и когда знаешь, что те и другие болезни лечатся одними и теми же лекарствами, поневоле захочешь не отделять душу от тела... Что же касается разврата, то за утонченных развратников, блудниц и пьяниц слывут... не Менделеевы, а поэты, аббаты и снобы, исправно посещающие... церкви".) Рассказ Платонова "Неодушевленный враг" начинается со слов "Человек, если он проживет хотя бы лет до двадцати, обязательно бывает много раз близок к смерти", практически повторяя текст другого чеховского письма.
ТИТ. Платонов — он коммунист? Или антикоммунист?
КОВРОВ. Это никогда не было секретом для оперативных сотрудников КГБ, круживших вокруг него в течение последних двадцати лет жизни (весь великий технологический опыт социализма, как глубокое переживание, нарисован на лице и теле Платонова). "Я со своих позиций не сойду никуда и никогда. Все думают, что я против коммунистов. Нет, я против тех, кто губит нашу страну. Кто хочет затоптать наше русское, дорогое моему сердцу. А сердце мое болит. Ах, как болит!" (Из донесения старшего оперуполномоченного отделения 2 отдела 3 от 15 февраля 1943 г.) "За что вы меня преследуете?— восклицал Платонов,— вы, вы все? Товарищи,— я знаю, преследуют из зависти. Редакторы — из трусости. Их корчит от испуга, когда я показываю истинную русскую душу, не препарированную всеми этими азбуками коммунизма... Рассудочная и догматическая доктрина марксизма, как она у нас насаждается, равносильна внедрению невежества и убийству пытливой мысли" (из донесения 5 апреля 1945 г.).
Коммунисты считают его "путаником", не могут простить его отношения к Розе Люксембург ("Чевенгур"), которая заранее и за всех продумала все. Коммунизм Платонова был полной противоположностью марксову коммунизму, как сочувствие противоположно борьбе. "История будет не та, что ожидают и что делают" ("Записные книжки"). История России ХХ века будет изучаться по его рассказу "Афродита", впервые напечатанному в журнале "Сельская молодежь" в 1962 г. История — она не по зубам никакому философу или историку.
ТИТ. То есть марксизм как раздел иудаизма, семитический коммунизм и антикоммунизм как разновидности русофобии,— у Платонова есть такие оттенки, не так ли?
КОВРОВ. У Чехова были две собачки: Бром Исаевич и Хина Марковна, они втроем любили беседовать о нравственности. Другого случая русско-еврейского диалога за последние двести лет не зафиксировано. Да и говорить было не с кем: среди авторов Русского Канона нет ни одного еврея. Высказывания — да, были, но очень редкие. В седьмом философическом письме Чаадаев с уважением говорит об избранном народе, все социальное бытие которого связано с одним принципом: расовым отвращением к другим народам, и к этому трудно было что-либо прибавить. Платонов снимает подобные проблемы следующем образом: "Люди связаны между собой более глубоким чувством, чем любовь, ненависть, зло, мелочность и т.д. Они товарищи даже тогда, когда один из них явный подлец, тогда подлость его входит в состав дружбы", и мы оказываемся в пространстве Русского Канона, где коммунисты и антикоммунисты малоразличимы. Первые несколько преувеличивают возможности диктатуры (например, диктатуры пролетариата). Их противники излишне чувствительны к понижению права частной собственности ниже категории священности. Спор идет о том, какой из способов производительнее, то есть приводит к наиболее быстрому истреблению топлива, уничтожению природных ресурсов. Ошибка, по мнению Платонова, заключается в том, что каждый хочет найти лишь одну сторону дела, решающее звено (так экономней для мысли и для усилий), нужны же все стороны дела. И оно заключается уж точно не в увеличении производительности. Самые же благородные существа на свете — это растения. "Они минерально нас обращают в живое: Это сознающие. А плотоядные уничтожают себе подобных — здесь нет ничего нового, ничего не создается, а лишь подобное поддерживается подобным" ("Зап. кн.").
ТИТ. Своеобразие, выделенность — очевидны. Но в чем они заключается?
КОВРОВ. В развитости чувств. Он чувствовал величину напряжения электрического тока как личную страсть. Непосредственно ощущая страдальческое, терпе- ливое сопротивление материала: там, где сила,— там нет свободы, этот закон справедлив как для "мертвой" природы (законы механики), так и для любого общественного устройства.
Интерпретация физического существования в терминах чувства традиционна для России. Природа силы, как и природа чувств, скрыта в неизвестных закономерностях случайных блужданий, господствующих в природе. При всяком движении мы сталкиваемся с сопротивлением. Это происходит потому, что движущееся тело окружено другими телами, непричастными его движению. То есть сопротивлением внешнего мира. Имеющем эквивалент в чувстве. "Нет и не может быть богатства праведного",— чеховская героиня переводит мысль в чувство. "Происхождение чувств оставалось самым волнующим местом в жизни" ("Котлован"). Для Платонова наука — не то, что можно исследовать, а то, что нужно. "Каждый час отсутствия у нас электрификации приносит миллиарды убытков и горы трупов, если перевести бесполезную трату труда на потерю кусочков жизни в каждом рабочем человеке" ("Электрификация"). Фундаментальная наука — не математика, а наука — общения с людьми в деле, в ответственном деле, связанным с насущной необходимостью: вождении поездов, электрификации, мелиорации, защите Родины.
Одна из аксиом фундаментальной науки по Платонову: "Нельзя предпринимать ничего без предварительного утверждения своего намерения в другом человеке. Другой человек незаметно для него разрешает нам или нет новый поступок". "Другой человек" — не только тот, с кем мы общаемся в настоящий момент, но и все умершие. И неродившиеся. Только полноорганные существа (когда микроскопы, микрофоны, спектроскопы — естественная принадлежность человека) могут составить такое единство. Полноорганность и есть бессмертие,— говорит Николай Федоров,— тогда время не оказывает влияния на личности, оно является их действием. В газете "Воронежская коммуна" молодой Платонов объявляет конкурс на способ улучшения человека. Говоря: "Молодежь не идет в литературу, потому что лучшая ее часть работает на паровозах",— Чехов прямо указывает на Платонова.
А ведь когда-то, в счастливые времена, считалось: главное — талант, светлая голова, и что красота спасет мир; сейчас эти идеи увлекают только неполных людей. Чехов говорит: если писатель не знает истории, географии, естественных наук, религии родной страны, да еще к тому же любит халд, это не писатель, а гусь лапчатый. Платонов — первый (и до настоящего времени, кажется, единственный) писатель, который удовлетворяет этим простым требованиям. Оказалось, что и этого недостаточно, но он родился в рубашке. Скрывался среди людей, прятавшихся в глуши малых полынных лесов; потом в "Росметровесе"; потом в землянках Отечественной. Если бы жил явно и счастливо, его бы уничтожили действительные люди. Ему говорили в глаза: скоро тебя шпокнут. "Это было страшно и прекрасно... почему я еще цел и не уничтожен... это было единственной тайной мира" ("Видения истории").
К его рождению все уже было приготовлено. Толстой только что опубликовал трактат об искусстве, завершивший формирование Русского Канона. Николай Федоров явил свой проект, изменивший наши представления о нравственности. В Русском Каноне качество произведения искусства определяется характером передаваемых чувств, мировоззрением автора, вопросы же стиля, технологии — второстепенного порядка. Точнее говоря, их не существует, выбор и взаимное расположение слов диктуют чувство. Необычные сочетания слов ("любящей толпой", "подлость входит в состав дружбы") отражают текущие изменения в понимании добра и зла, известный же порядок слов обычно обозначает чувство, которое не испытывают, и тогда мы сталкиваемся с подделками под искусство. Счастливый человек, он жил уже среди этой ясности и было даже удивительно, что некоторые раздражены, не знают смысла жизни, их тела блуждают автоматически и сущности они не чувствуют. "Отчего вы не чувствуете сущности?" ("Котлован").
Когда-то Чаадаев писал В.А.Жуковскому, приглашал возвращаться из своего Баден-Бадена в Россию: приезжайте к нам пожить, да нас поучить, грамотка без учителей не водится, безначалие губит нас. "Все нынче толкуют у нас про направление: не направление нам надобно, а правление". Толстой был начальство. Он изменил представление о роли искусства, так что Платонов уже мог сказать, что впоследствии, и навечно, живой тайной мира займется искусство, а не наука, как обыкновенно считают.
ТИТ. Толстой — да. Чаадаева, кажется, не все признают в роли "начальника"?
Вполне чужда тебе Россия,
Твоя родимая страна!
Ее предания святыя
Ты ненавидишь все сполна.
И далее, что-то такое: Но ты е
ще не сокрушен; но ты стоишь, плешивый идол строптивых душ и слабых жен! Так кажется…
КОВРОВ. Стихи Языкова — форма признания, Чаадаев высоко ценил их: "Прекрасные стихи! Они показывали мне, как ярко пылает в авторе любовь к отечеству"; он не шутил. В других стихах ("Дай руку мне!"), обращенных к Константину Аксакову, Языков укоряет того:
Но ту же руку
Ты дружелюбно подаешь
Тому, кто гордую науку
И торжествующую ложь
Глубокомысленно становит
Превыше истины святой".
В "Счастливой Москве" механик Сарториус, отцовская фамилия которого Жуйборода, произносит тост в районном клубе комсомола за всех погибших измученных отцов, и музыканты играют старую песнь на стихи Языкова ("там за валом непогоды есть блаженная страна"). Перед смертью Языков спрашивал у своих друзей славянофилов "веруют ли они в Воскресение мертвых". Федоров пишет ("Что такое Россия"): вопрос казался им грубым, мужицким и из дружбы к Языкову они ("все эти Хомяковы, Аксаковы и проч.") поправили его в Оригеновом вкусе: "верят ли они в Воскресение душ" ("осужденном на пятом вселенском соборе"). Вот это словоблудие, считает Федоров, появилось в России во времена Екатерины II. К этой новой породе людей принадлежат и западники, и славянофилы, "между которыми нет даже различия". В "Чевенгуре" отец говорит сыну: решающие жизнь истины существуют тайно в заброшенных книгах несчитаемых и забытых сочинителей. Книжка Федорова вышла в г.Верном в 1906 г. тиражом 480 экземпляров.
Когда началась борьба с "космополитами", журнал "Коммунист" долбал Чаадаева, он был у нас главным космополитом. Платонов отреагировал ("Ученик лицея"):
"Варсонофьев. Ах, Франция! Я там буду!
Чаадаев. Ничего там существенного нету.
Варсонофьев. Как ничего нету? А где же тогда что-нибудь?
Чаадаев. Нигде... Лишь у нас на Руси есть нечто существенное, и я за честь считаю быть ее сыном."
А теперь уже совершенно не важно, что пишет журнал "Коммунист", академик Аверинцев, что скажут братья Ерофеевы, Бром Исаевич с Хиной Марковной, все нобелевские лауреаты и всея президенты, вместе взятые, потому что есть начальство, в ХХ веке Платонов сменил Толстого на этом посту. Хотя и был мало похож на Правителя и Учителя. В людях, а также в козах, собаках и курах, в траве и во мху он видел нечто важное и таинственное, чего нет в нем самом.
ТИТ. Может быть, поэтому в год столетия Платонова в "толстых" литературных журналах: "Новом мире", "Знамени", "Октябре", "Нашем современнике", "Москве", "Дружбе народов", "Звезде" в течение всего года была опубликована только одна статья о Платонове — в августовском номере "Нашего современника"?
КОВРОВ. Это нормально, Чехова даже в Союз писателей не приняли.
ТИТ. Кого же туда приняли?
КОВРОВ. Короленко убедил Чехова, что не состоять в Союзе — неприлично, что это одна формальность: нужно заявление в Союз, и через две недели вы будете избраны. Чехов послал официальное заявление, но ответа не получил, Комитет (по-нынешнему секретариат, решение которого впоследствии утверждалось общим собранием) был против. В архиве Союза писателей отсутствуют только те протоколы Комитета и общего собрания, на которых обсуждалась его кандидатура. Тогда членами Союза стали известные литераторы Каразин, Лесман, Юдницкий, всего тринадцать человек. В дневнике Суворина указана следующая причина: члены Союза считали, что Чехов описывает своих героев не в том виде, как следует. Из-за мировоззрения и не приняли. Особенно всех возмущали "Мужики": никто из крестьян не употребил ни одного сочного русского слова; да и вороны, кричащие Волге: "голая", в "Попрыгунье",— вряд ли находка. На этом фоне решение Литературного института организовать пункт обмена валюты в квартире Платонова вполне традиционно для литераторов. Сейчас в комнате, где жил и умер Платонов — уголок отдыха, там уставшие сторожа валюты пьют чай. 23 февраля 1937 г., в день открытия Пленума Союза писателей, посвященного столетию со дня смерти Пушкина, Платонов отправляется из Ленинграда в Москву, повторяя путь Радищева. Шушары, Ям-Ижоры. Ушаки, Тосно, Любань, Чудово ("Народ весь мой бедный и родной. Почему, чем беднее, тем добрее?"), поворот на Новгород: Остров, Спасская Полисть ("Народ — святой и чистый — почти сплошь"), Любино Поле, Бронница ("Явился человек в валенках из кислой шерсти и спросил меня: "Ты не тот ли святой?" Я ему: "Нет". Он: "А похож... Дай мне рублик на хлеб"), Липовая гора, деревня Всячина ("великие леса, освещенные солнцем, великая страна наша добрая"), Крестцы, Валдай, Хотилово, Вышний Волочек, Дворики, Торжок, Думново, Тверь, Городня ("печь была холодная, и мои чулки хозяйка спрятала сушиться себе под подушку"), Клин, Черная грязь ("есть отвыкли ее в 1921 году, да так и не привыкли").
Собственно, вот в этих записях — ответы на все вопросы о роли и месте Платонова в литературе и жизни, и теперь всех писателей можно разделить на две категории: одни живут в мире сочувствия, другие ждут покаяния. Те, которые ждут — не того сорта. Кстати, упомянутая статья в "Нашем современнике" опущена в вышедшем недавно библиографическом указателе работ о Платонове, а статья в "Завтра" к столетию Платонова отнесена случайно к другому году, в них Платонов представлен не в том виде, как следует. Если бы он сам решил выступить на юбилейной платоновской конференции, ему не дали бы слова.
ТИТ. В юбилейный 1999 год на главном российском телевизионном канале не было ни одной телепередаче о Платонове. Весь год канал возглавлял Швыдкой, теперь этот … министр культуры.
КОВРОВ. Да, есть в нем эта прелесть: ни с чем другим, кроме порнографии, не сочетается. Представляете, что бы они там наснимали? Это утопия, что Е и Б — писатели (не едим же мы черных лепешек от вокзальных баб!), а Швыдкой имеет какое-то отношение к культуре. Скорее: "поборник гигиены и культурности... всеобщий гнусный образ" ("Зап. кн."). Да и не может писатель родиться в литературном институте. Они не допустят платоновского центра, он будет создан, по-видимому, за рубежом (центр всемирно известного аргентинского писателя Борхеса — датский город Орхус). Природа этой утопии исследована Толстым в упомянутом трактате, поэтому считается, что Толстой ничего не понимает в искусстве. Западу понадобилось сто лет, чтобы выдавить: "Мы все-таки обязаны Толстому, распознавшему истинную природу силы и достоинства Западного канона — свободу от морали". Не обязательно это было формулировать, достаточно нескольких кадров со съезда республиканцев или демократов, или выступления любого американского президента.
ТИТ. Или Тони Блэра: выражение счастливого идиотизма несмываемо…
КОВРОВ. Платонов писал об этом в "Ноевом ковчеге" ("Я всю жизнь сам себя хочу поцеловать"). В первом фильме Ингмара Бергмана, поставленном им по собственному сценарию ("Тюрьма", 1949 г.), герой фильма говорит: должен быть суд, и бомбардировка Хиросимы должна быть зафиксирована, как преступление №1. Нелепо говорить о каком-то бен Ладене, исчезновение самого боголюбивого народа на земле, с его игрушечками-погремушечками, предопределено им самим, неистовство имущих приводит их к собственному изнеможению, и они кончаются. Однако в ХХ веке и в литературе Запада произошли изменения. Толстой говорит: истинное произведение искусства есть только то, которое передает чувства новые, не испытанные людьми; чувства, возникающие в процессе нового творящего отношения человека к миру. И Вирджиния Вулф соглашается с ним: "выслушав в сотый раз, как Джек потерял свой нос, а Сьюки свою невинность — а рассказывают они об этом, надо сказать, прелестно,— начинаешь несколько тосковать от повторения, потому что нос может быть отрезан всего одним манером, как и потеряна невинность".
Она бредит Толстым и Чеховым. Поразительное шествие Клариссы ("Миссис Делоуэй") вместе со всеми в толпе по Бонд-стрит отсылает нас к "Чайке", к уличной толпе в Генуе, да, именно такое остается в душе навсегда и начинаешь верить, что в самом деле возможна одна мировая душа. Покойная мама на садовой дорожке, в серой шляпке — это, конечно, "Вишневый сад". Битва линейных кораблей Северного флота ("Комната Джекоба") увидена глазами Толстого: "десятки молодых людей в расцвете сил уходят со спокойными лицами в морские глубины, и там вполне бесстрастно (однако в совершенстве владея техникой), не жалуясь, все вместе задыхаются", И что уж совсем невероятно: "рыбы никогда не говорят про то, что такое жизнь, хотя, возможно, и знают",— прямо указывающее на общность корней Платонова и Вирджинии Вулф. В 1919 г. в одном из своих эссе она пишет: ни "метод", ни опыт, даже самый широкий, не запрещены, запрещены лишь фальшь и претенциозность. Она помнит слова двадцатидевятилетнего Чехова о Достоевском: "Хорошо, но очень уж длинно и нескромно. Много претензий". Она умерла, как Саша Дванов, любимый платоновский герой, она ему сестра.
Во вступительной статье к антологии русской литературы Набоков пишет, что не нашел у Достоевского ни одной страницы, которую мог бы отобрать. "Это только значит, что о Достоевском следует судить не по отдельным страницам, а по их совокупности, составляющей книгу",— замечает Борхес. Он считает Достоевского латиноамериканским писателем. "Я начал читать "Бесов", и тут произошло что-то странное. Я почувствовал, что вернулся на родину. Степь в этом романе была вроде нашей пампы, только увеличенной в размерах. Варвара Петровна и Степан Трофимович ничем, кроме непроизносимых имен, не отличались от двух безалаберных аргентинских стариков". Достоевский представляется ему неисчерпаемым божеством, способным все понять и все простить. Ему кажется странным, что Достоевский порой опускался до обычной политики, чье дело — лишать прав и клеймить позором. И действительно, убежденность Достоевского в неспособности крымских татар правильно возделывать землю кого угодно ставят в тупик.
Будущее когда-нибудь станет прошлым и потому почти так же непредсказуемо. Когда времена перепутаются, Платонова отнесут к XXI веку, а ХХ окажется веком Вирджинии Вулф и Марины Цветаевой, или просто женским веком ("как два костра, глаза твои я вижу, / пылающие мне в могилу"); и не без основания.
Из описания Великого Холода (роман В.Вулф "Орландо"), грозовой тучи, изменившей устройство Англии, рукописи поэмы "Дуб", над которой Орландо работала триста лет, вышли "Сто лет одиночества" Гарсия Маркеса. Булгаковская Маргарита пролетала над дворами колледжа Тринити в ее "Комнате Джекоба" еще в 1922 г. "Она различала каждый комочек земли на клумбах, будто в глаз ей вставили микроскоп. Она различала хитросплетения веток на каждом дереве. В каждой былинке, в каждом цветке различала она все лепестки и жилки... Такое сильное напряжение невозможно было долго выносить без муки" — из этих строчек Вирджинии Вулф Борхес создал свой "Алеф" (1949 г.), он скрыл ее под именем Беатрис Витербо.
Теперь, когда она была мертва, он мог посвятить себя ее памяти без надежды, но и без унижения. Через сорок пять лет после ее смерти, он уже давно потерял зрение, ему было восемьдесят пять, испугавшись, что образ Вирджинии Вулф, все более искажаясь, исчезнет совсем, он исполнил простейший обряд человеческого общежития, женившись (в первый раз) на Марии Кодаме: "Вирджиния, Аделина Вирджиния. Аделина Вирджиния Стивен, любимая моя Вирджиния, навсегда утраченная Вирджиния, это я, Борхес". В 1999 г. премия Фолкнера и Пулитцеровская премия присуждены роману-наваждению "Часы", в котором американский писатель, родившийся через двенадцать лет после ее смерти, описывает обыкновенную женщину в домашнем халате перед чистым листом бумаги. Что такое любовь, верно это или неправильно?— спрашивает платоновский герой, беседуя сам с собой "в открытых местах". Решает: это надо сначала точно выяснить.
Стал бы каждый женщину мучить, если б другое занятие было? Да и странно любить одну женщину в мире, когда их существует миллиард. Здесь явное недоразумение человеческого сердца — больше ничего.
ТИТ. …Обычно идут чисто экспериментальным путем.
КОВРОВ. К вопросу любви надо подойти технически. Но многие явления природы необъяснимы. Умирающий электрон, ища в эфире труп своей невесты, стягивает к себе весь космос, сплющивая его в камень чудовищного удельного веса. И сам погибает от отчаяния, масштаб которого подобен расстоянию от Земли до Млечного Пути. Пусть догадается ученый о тайне мертвого камня! Пусть родится мозг, могущий вместить чудовищную сложность и страшную порочную красоту вселенной!
ТИТ. Стало быть, должны существовать микробы любви.
КОВРОВ. Их надо открыть, исследовать и искусственно создать благоприятные условия для их размножения, как разводят сейчас культуры холеры или сибирской язвы.
ТИТ. Только трудно найти объекты для опытов...
КОВРОВ. И все равно она не будет верна. Не может она променять шум жизни на шепот одного человека! Прочитав "Прощай, оружие", Платонов увидел ошибку Хемингуэя в том, что он забыл: любовь быстро проедает себя и прекращается, если любящие избегают включить в свое чувство некие нелюбовные, прозаические факты из действительности. Да он и не знал. В 1954-м на вопрос шведского корреспондента Хемингуэю, в связи с присуждением ему Нобелевском премии, кто из писателей оказал на него наибольшее влияние, тот ответил: русский писатель Андрей Платонов. Он, кажется, читал только один его рассказ, "Третий сын", оказалось — достаточно.
ТИТ. Хорошо бы обойтись без опытов и без специальных объектов. Надо крепко подумать и дойти до открытия микробов теоретическим путем.
КОВРОВ. А потом делать их искусственно в несметном количестве на станках и рассеивать в мире, но правильно думать мешает полнота ощущений.
ТИТ. Ежели думают, стало быть не любят. Глядите, как славно разгорелись дрова. Я утром украл три полена со склада ресторана "Пегас", благо это недалеко. Настоящие березовые — горят зверски, как уголь в топке паровоза.
КОВРОВ. Беседовать с собой — это искусство, беседовать с другими — забава...
Описание борхесовского Алефа дано Платоновым в 1921 г.: "Большой Один не имел ни лица, никаких органов и никакого образа — он был как светящаяся, прозрачная, изумрудная, глубокая точка на самом дне вселенной — на земле. С виду он был очень мал, но почему-то был большой" ("Видения истории"). У Борхеса: маленький, два-три сантиметра в диаметре, радужно отсвечивающий шарик ослепительной яркости,— но было в нем все пространство вселенной, причем ничуть не уменьшенное.
"В каждом великом русском писателе,— пишет Вирджинии Вульф,— мы различаем черты святого, поскольку сочувствие к страданиям других, любовь к ним ведут их к цели, достойной самых утонченных требований духа, составляющих святость".
Канон — это тексты. В отличие от науки аксиоматика искусства формулируема лишь в малой степени. Аксиоматика канона заключена не в формулировки, а определена набором имен. И всегда есть текст, в котором наиболее полно выражена суть канона, сейчас это книжка военных рассказов Платонова, его слова, обращенные к нам: "спокойно, бессмертные мои!"
1.0x